Учитель выпил два стакана чаю. Бабушка упрашивала выпить еще, извиняясь, по деревенской привычке, за бедное угощение, но учитель благодарил ее, говорил, что всем он премного доволен, и желал бабушке доброго здоровья.
Когда учитель уходил из дома, я все же не удержался и полюбопытствовал насчет фотографа: «Скоро ли он опять приедет?»
— А, штабы тебя приподняло да шлепнуло! — бабушка употребила самое вежливое ругательство в присутствии учителя.
— Думаю, скоро, — ответил учитель. — Выздоравливай и приходи в школу, а то отстанешь. — Он поклонился дому, бабушке, она засеменила следом, провожая его до ворот с наказом, чтоб кланялся жене, будто та была не через два посада от нас, а невесть в каких дальних краях.
Брякнула щеколда ворот. Я поспешил к окну. Учитель со стареньким портфелем прошел мимо нашего палисадника, обернулся и махнул мне рукой, дескать, приходи скорее в школу — и улыбнулся при этом так, как только он умел улыбаться — вроде бы грустно и в то же время ласково и приветно. Я проводил его взглядом до конца нашего переулка и еще долго смотрел на улицу, и было у меня на душе отчего-то щемливо, хотелось заплакать.
Бабушка, ахая, убирала со стола богатую снедь и не переставала удивляться:
— И не поел-то ничего. И чаю два стакана токо выпил. Вот какой культурный человек! Вот че грамота делат! — И увещевала меня: — Учись, Витька, хорошеньче! В учителя, может, выйдешь або в десятники…
Не шумела в этот день бабушка ни на кого, даже со мной и с Шариком толковала мирным голосом, а хвасталась, а хвасталась! Всем, кто заходил к нам, подряд хвасталась, что был у нас учитель, пил чай, разговаривал с нею про разное. И так разговаривал, так разговаривал! Школьную фотокарточку показывала, сокрушалась, что не попал я на нее, и сулилась заключить ее в рамку, которую она купит у китайцев на базаре.
Рамку она и в самом деле купила, фотографию на стену повесила, но в город меня не везла, потому как болел я в ту зиму часто, пропускал много уроков.
К весне тетрадки, выменянные на утильсырье, исписались, краски искрасились, карандаши исстрогались, и учитель стал водить нас по лесу и рассказывать про деревья, про цветки, про травы, про речки и про небо.
Как он много знал! И что кольца у дерева — это годы его жизни, и что сера сосновая идет на канифоль, и что хвоей лечатся от нервов, и что из березы делают фанеру; из хвойных пород — он так и сказал — не из лесин, а из пород! — изготавливают бумагу, что леса сохраняют влагу в почве, стало быть и жизнь речек.
Но и мы тоже знали лес, пусть по-своему, по-деревенски, но знали то, чего учитель не знал, и он слушал нас внимательно, хвалил, благодарил даже. Мы научили его копать и есть корни саранок, жевать лиственничную серу, различать по голосам птичек, зверьков и, если он заблудится в лесу, как выбраться оттуда, в особенности как спасаться от лесного пожара, как выйти из страшного таежного огня.
Однажды мы пошли на Лысую гору за цветами и саженцами для школьного двора. Поднялись до середины горы, присели на каменья отдохнуть и поглядеть сверху на Енисей, как вдруг кто-то из ребят закричал:
— Ой, змея, змея!..
И все увидели змею. Она обвивалась вокруг пучка кремовых подснежников и, разевая зубастую пасть, злобно шипела.
Еще и подумать никто ничего не успел, как учитель оттолкнул нас, схватил палку и принялся молотить по змее, по подснежникам. Вверх полетели обломки палки, лепестки прострелов. Змея кипела ключом, подбрасывалась на хвосте.
— Не бейте через плечо! Не бейте через плечо! — кричали ребята, но учитель ничего не слышал. Он бил и бил змею, пока та не перестала шевелиться. Потом он приткнул концом палки голову змеи в камнях и обернулся. Руки его дрожали. Ноздри и глаза его расширились, весь он был белый, «политика» его рассыпалась, и волосы крыльями висели на оттопыренных ушах.
Мы отыскали в камнях, отряхнули и подали ему кепку.
— Пойдемте, ребята, отсюда.
Мы посыпались с горы, учитель шел за нами следом, и все оглядывался, готовый оборонять нас снова, если змея оживет и погонится.
Под горою учитель забрел в речку — Малую Слизневку, попил из ладоней воды, побрызгал на лицо, утерся платком и спросил:
— Почему кричали, чтоб не бить гадюку через плечо?
— Закинуть же на себя змею можно. Она, зараза, обовьется вокруг палки!.. — объясняли ребята учителю. — Да вы раньше-то хоть видели змей? — догадался кто-то спросить учителя.
— Нет, — виновато улыбнулся учитель. — Там, где я рос, никаких гадов не водится. Там нет таких гор, и тайги нет.
Вот тебе и на! Нам надо было учителя-то оборонять, а мы?!
Прошли годы, много, ох, много их минуло. А я таким вот и помню деревенского учителя — с чуть виноватой улыбкой, вежливого, застенчивого, но всегда готового броситься вперед и оборонить своих учеников, помочь им в беде, облегчить и улучшить людскую жизнь. Уже работая над этой книгой, я узнал, что звали наших учителей Евгений Николаевич и Евгения Николаевна. Мои земляки уверяют, что не только именем-отчеством, но и лицом они походили друг на друга. «Чисто брат с сестрой!..» Тут, я думаю, сработала благодарная человеческая память, сблизив и сроднив дорогих людей, а вот фамилии учителя с учительницей никто в Овсянке вспомнить не может. Но фамилию учителя можно и забыть, важно чтоб осталось слово «учитель»! И каждый человек, мечтающий стать учителем, пусть доживет до такой почести, как наши учителя, чтоб раствориться в памяти народа, с которым и для которого они жили, чтоб сделаться частицей его и навечно остаться в сердце даже таких нерадивых и непослушных людей, как я и Санька.
Школьная фотография жива до сих пор. Она пожелтела, обломалась по углам. Но всех ребят я узнаю на ней. Много их полегло в войну. Всему миру известно прославленное имя — сибиряк.
Как суетились бабы по селу, спешно собирая у соседей и родственников шубенки, телогрейки, все равно бедновато, шибко бедновато одеты ребятишки. Зато как твердо держат они материю, прибитую к двум палкам. На материи написано каракулисто: «Овсянская нач. школа 1-й ступени». На фоне деревенского дома с белыми ставнями — ребятишки: кто с оторопелым лицом, кто смеется, кто губы поджал, кто рот открыл, кто сидит, кто стоит, кто на снегу лежит.
Смотрю, иногда улыбнусь, вспоминая, а смеяться и тем паче насмехаться над деревенскими фотографиями не могу, как бы они порой нелепы ни были. Пусть напыщенный солдат или унтер снят у кокетливой тумбочки, в ремнях, в начищенных сапогах — всего больше их и красуется на стенах русских изб, потому как в солдатах только и можно было раньше «сняться» на карточку: пусть мои тетки и дядьки красуются в фанерном автомобиле, одна тетка в шляпе вроде вороньего гнезда, дядя в кожаном шлеме, севшем на глаза; пусть казак, точнее, мой братишка Кеша, высунувший голову в дыру на материи, изображает казака с газырями и кинжалом; пусть люди с гармошками, балалайками, гитарами, с часами, высунутыми напоказ из-под рукава, и другими предметами, демонстрирующими достаток в доме, таращатся с фотографий.
Я все равно не смеюсь.
Деревенская фотография — своеобычная летопись нашего народа, настенная его история.
Борис Екимов
Озеро Дербень
1
Самолет прибыл в Волгоград вовремя. В толпе пассажиров сына заметили сразу: он был высок и ладен в строгой морской форме, со светлыми звездами и шевронами.
На людях встретились как положено: со счастливыми лицами, с поцелуями, не виделись год почти. Но лишь сели в машину, мать сразу сникла.
— Читай, — протянула она бланк телеграммы.
«Выехать не могу отсутствием замены школе отказ министерство направил все хорошо целую Алексей».
— «Отказ министерство…» Это о заграничной стажировке? — уточнил Олег.
— Да! — разом ответили мать и отец.
— Ну, братец… — покачал головой Олег и поднял глаза на родителей. — Так ведь теперь поздно? Если он послал отказ?
— Не поздно! — снова одним разом выдохнули мать и отец. И объяснили: — Мы звонили в Москву, все растолковали: энтузиазм и прочее. Там поняли. Будут ждать его до конца месяца.
— Понятно, — сказал Олег и спросил: — А почему мы не едем?
— В самом деле… — опамятовалась мать и подняла на мужа вопрошающий взгляд.
Тот лишь пальцем постучал себя по виску, вздохнул и тронул машину с места.
Впереди была дорога долгая, по степи, дорога через Дон на Бузулук, и потому решили пообедать. Олег редко теперь у своих гостил, и старая родительская квартира волновала его, словно возвращение в детство: кабинет матери и отца с книгами, просторными рабочими столами, их с Алешкой мальчишечья комната, там и теперь хранились его первые конструкторские работы, модели кораблей.
За обедом о младшем сыне и брате, о беде, для которой собрались, молчали, словно сговорившись. Мать с отцом рассказывали об университете, о старых знакомых; Олег — о своей семье, жене, детях. О работе он всегда говорил скупо: «Строим кораблики» — и все. Мать с отцом понимали: военная служба, тайна. Не допрашивали, но видели, что дела у старшего сына идут хорошо: в тридцать четыре года три большие звезды на погонах, свой конструкторский отдел, — видели и радовались.
О младшем сыне молчали, но думали. И когда, собираясь в дорогу, Олег хотел снять военную форму, мать воспротивилась:
— Нет-нет… Ты так строже, внушительней. Алешка тебя уважает, не то что нас… — не сдержалась она и всхлипнула.
Собрались в дорогу. Олег хотел сесть за руль, но мать сказала:
— Погоди. Я хочу с тобой поговорить. Все-все-все рассказать. — Но ничего рассказать она не успела, лишь вымолвила: — Боже мой… — и заплакала.
Отец, сидя за рулем, раз и другой обернулся к жене и сыну, а потом остановил машину, стекло опустив, закурил. Мать не сразу поняла, что машина стоит, а когда поняла, спросила:
— В чем дело?
— Ты же плачешь…
— Ну и что? Я плачу, а ты поезжай.
— Нет. Я так не могу. У меня сердце не каменное.
— О господи… И поплакать нельзя. — И, поглядев на его сигарету, сказала осуждающе: — Отец наш курить стал. Видишь?
— Вижу, — ответил Олег.
— Ну, поехали, я готова.
Она поправила прическу, косметику и стала опять миловидной нестарой женщиной.
— Вот так, Олежка. Такие дела. Ты меня пойми правильно. Я не заносчивая барыня, не мадам профессорша, которая никому воли не дает. Ты помнишь, я тебе слова не сказала, когда ты путь себе выбрал. Хотя я и сейчас не терплю вот этих штук, — тронула она погоны, — вашего «так точно» и «слушаюсь», мне все это не по душе. Но ты захотел — твоя воля, не стала поперек. И с Алешкой… Разве я толкала его в университет, по отцовским да моим стопам? Видит бог, не толкала. Но радовалась. А как же… Сколько отец работал, немного и я. Что-то сделано, но осталось много замыслов, которые мы уже не осуществим. Сколько собрано материала, который может пропасть. А сын — наследник всему. Это радость, Олег, большая радость. И опять, видит бог, опять я ничего не имела бы против, если после университета он как и многие, пошел бы в школу, пусть деревенскую. Работал бы, как дед Тимофей. Ты знаешь, как мы к деду относились, и отец, и я, с каким уважением. Пусть бы и Алексей работал. Но ведь он сам выбрал иную дорогу, стал заниматься наукой. И как? Блестяще. Ты знаешь. Я как специалист скажу: это очень глубоко. Академик Званцов следит за его работой. Стажировка во Франции и, возможно, в Италии — это Званцова забота. Три года в таких университетах. Такие возможности… И все бросить! И ради чего?! — снова начала она горячиться. — Любовь, видите ли… Свеженькая деревенская деваха! И шлея под хвост. Все к черту: учеба, работа, докторская диссертация, стажировка, мать, отец, будущая жизнь — все к черту! Ради этой деревенской матрехи…
— Погоди… — осторожно предупредил ее муж. — Во-первых, не волнуйся, а во-вторых, не надо так.
— А как?.. Как надо? Да, я прямо, открытым текстом. И как можно таким дураком быть в двадцать пять лет? Ну, в семнадцать любовь, первая женщина — понимаю. Но в двадцать пять… с дымом, с пеплом!..
— Я думаю, ты кое-что упрощаешь. Ведь он ничего не говорил про Катю.
— А мне не нужны слова. Я женщина, мать, я и так поняла. Ведь прежде он там жил, и все в порядке, отдыхал. Потом дед помер — тоскливо… И тут все началось. Какие-то намеки, уклончивые ответы по телефону. Туда и сейчас невозможно дозвониться, — объяснила она сыну. — Не слышно ничего. Я ему кричу: «В чем дело?! Ты с ума сошел!» А он свое: «Я буду здесь, мне хорошо». Хорошо да хорошо, заладил одно: хорошо. Я понимаю, что за этим «хорошо» кроется.
— Ладно, — остановил ее муж. — Не волнуйся. Приедем, все объяснится. А то телефонные разговоры, недомолвки, телеграммы. Успокойся.
— И молчи? — язвительно спросила жена.
— Почему? Любуйся пейзажами вслух.
Выехали за город. Открылась глазу просторная зимняя степь, высокая синева неба. Белая степь, мохнатые от инея придорожные клены да вязки. Но в душе матери не было покоя.
2
Светало поздно, и потому просыпался он в темноте. Просыпался и слушал, как шумит озеро. Вечером он засыпал под его мерный, баюкающий гул, а теперь, поутру, что-то бодрящее слышалось в шуме волн.
На этой неделе озеро должно было замерзнуть. Хрусткие закраины уже какой день тянулись от берегов. И каждое утро, просыпаясь, Алексей ждал тишины. Но было ветрено, и озеро не сдавалось.
Он поднялся, поставил на плитку чайник и вышел во двор. Смутно белел снег. От озера ветер нес теплую пресноту воды и острый дух молодого льда. Пока Алексей делал зарядку и умывался, чайник уже кипел.
Алексей завтракал в тихом доме и глядел в черное окно. Оно выходило к озеру, но лишь под самым окошком лежало на снегу желтое пятно света, а дальше — темь. И озеро гудело под ветром. Ветер был северный и обещал скорую стужу. Но уже какой день хорошо брал крупный, необычно красивый окунь — с черной спиной и алыми плавниками. Ловить его было заманчиво.
Но все это потом, днем, теперь же пора было в школу.
Хутор уже проснулся, светил окнами домов в ненастном ноябрьском утре. Из катуха подала о себе весть негромким ржанием кобыла Тамарка, словно спрашивая молодого хозяина, не забыл ли он о ней. Но Алексей уже приготовил болтушку и, пока лошадь пила, надергал и принес сена.
Старый хозяин в последние годы, ноги свои пожаливая, ездил по делам на тачанке. Молодой — ходил пешком. Путь был недалек: школа глядела желтыми окнами с Поповского бугра.
А за двором, через улицу, светил цигаркою дед Прокофий, старый хуторской коваль. Он недавно оставил кузню, долго спать не мог и в урочный час выходил к воротам.
— Здорово ночевал, дед Прокофий! — приветствовал его Алексей.
— Слава богу, Алеша.
Они здоровались за руку, недолго беседовали.
— Не просыпаешь? — спрашивал дед.
— Привык.
— Это неплохо. Поздняя птичка, говорят, только глаза продирает, а у ранней уже нос в табаке, — смеялся он и спрашивал каждый день: — Как там мой?
У Алексея, в восьмом классе, учился один из внуков деда Прокофия.
— Молодец. Вчера хорошо отвечал, — хвалил Алексей.
Дед Прокофий покряхтывал.
— Ты его крепче держи. Чуть чего — за ухи. Скажи, дед Прокофий велел, а то сам придет.
— А он нас и вдвоем оттягает, — смеялся Алексей. — Детина вырос…
— Атаманец… — соглашался дед.
Хлопнула дверь хаты, выпуская на волю еще одного ученика, первоклассника Витьку. Обычно он со ступенек сбегал и по улице мчал споро. А нынче шел спокойно и важно.
— При новом платье… — похвастался дед. — А как же!
В утренних сумерках, но Алексей разглядел долгополую одежку с воротником — в такой не разбежишься. И мальчик шагал неторопливо.