Неторопливо массируя затекшие в наручниках руки, я думал о том, как вести себя дальше. Не исключено, что допрашивающие меня прибегнут к «мерам физического воздействия», чтобы добиться нужного им «признания». Много лет назад мне уже пришлось испытать на себе эти «меры» в белогвардейском концлагере. Впрочем, то, что пережил я, не идет ни в какое сравнение с тем, что выпало на долю большевиков, с которыми мне, тогда еще безусому юнцу, довелось сидеть в тюрьме. Избивали их зверски, но они ни единым словом, ни единым звуком не изменили своему долгу. Нет, как бы со мной здесь ни обращались, я ни при каких обстоятельствах не уроню достоинство коммуниста и советского гражданина!
— Итак, — вернул меня к действительности голос капитана, — кто вы такой, откуда родом, чем занимаетесь? Почему оказали сопротивление представителям власти?
— Кто я такой? Пожалуйста. — И я указал на лежавший на столе мой советский паспорт. — Что касается сопротивления… Если на вас нападут хулиганы, вы будете обороняться или отдадите себя им на расправу?
— Но ведь это были не хулиганы, а стражи порядка, — заметил капитан.
— В темноте трудно разобраться. А по тому, как грубо они набросились на меня, я принял их за бандитов-белогвардейцев, которых, как вы знаете, в Варшаве немало. — Я сделал небольшую паузу. — Ну, а на другие вопросы я отвечу вам в присутствии представителя нашего посольства.
Мне было ясно, что никого из советского посольства они приглашать не будут. Что ж, как говорится, нет худа без добра: под этим предлогом я смогу и дальше отказываться от показаний, если они попытаются на чем-либо поймать меня.
На несколько минут в комнате воцарилась тишина. Ни капитан, ни прокурор не могли, вероятно, найти повод для продолжения допроса. Потом они стали шептаться, выразительно поглядывая на меня. Капитан намеренно громко произнес: «Как это человек не понимает своего положения…» На эти слова я никак не прореагировал и продолжал молчать. Наконец терпение капитана лопнуло. Он рывком открыл один из ящиков своего письменного стола и вытащил оттуда злополучный конверт.
— А это что? Отвечайте быстро. Ну?
— Понятия не имею, — спокойно сказал я.
— Вы должны знать, что находится в этом конверте, — раздраженно проговорил капитан.
— Откуда мне знать, что в нем- находится, если он лежал в столе у пана? Покажите его мне, тогда я смогу ответить на ваш вопрос.
Капитан протянул мне конверт. Этого я и добивался. Прокурор сделал предостерегающий жест, пытаясь остановить капитана, но опоздал.
Я вынул из конверта несколько листков бумаги, исписанных мелким почерком, и обомлел: здесь были перечислены фамилии агентов «двуйки» и названия пограничных пунктов, через которые они якобы переправлялись в нашу страну. Во всяком случае, так утверждалось в краткой преамбуле. Отдельный листок содержал описание какого-то военного завода, кажется, по производству снарядов. Я уже хорошо владел польским языком и без труда прочел все, что там было написано. Несомненно, эти «разведывательные» данные были сплошной липой. Тем не менее я постарался запомнить хотя бы главное — может пригодиться. Затем вложил все бумажки обратно в конверт, повертел его в руках, словно осматривая с разных сторон, и вернул капитану.
Надо было видеть, каким уничтожающим взглядом прокурор наградил капитана. «Ну и дурак! — говорил этот взгляд. — Кто же так делает?» После этого прокурор достал сигарету, закурил и отвернулся к окну, видимо потеряв интерес к явно проигрываемой партии.
Капитан сразу как-то потускнел и сник. Он и сам уже, конечно, понял, что допустил непростительную ошибку, передав мне в руки конверт. Своим необдуманным поступком он лишил следствие, пожалуй, наиболее существенной улики, которая могла подкрепить сфабрикованное обвинение. Ведь соответствующая экспертиза наверняка обнаружила бы на конверте отпечатки моих пальцев — я не один раз касался его руками, когда провокатор пытался всучить его мне. А теперь эти отпечатки пальцев потеряли всякую цену: капитан сам давал мне в руки конверт, чтобы я ознакомился с его содержимым. Причем даже в присутствии прокурора и других лиц. Так что на судебном процессе, если бы он состоялся, подобная улика уже не имела бы юридической силы.
Оставался открытым вопрос о провокаторе. Те, кто устраивали мне ловушку, могли вновь использовать его, чтобы он помог следствию «уличить» меня. Однако во время допроса о нем не было сказано ни слова. Почему?..
О том, куда делся этот человек, я так и не узнал и не знаю по сей день. Он исчез. Ведь говорят же: «Мавр сделал свое дело — мавр может уйти». Подчас это происходит не по доброй воле. Может быть, с ним рассчитались за провал операции, с которой руководители «двуйки» связывали столько надежд.
НАЕДИНЕ С СУДЬБОЙ
Допрос длился в общей сложности часа два. Поздно ночью меня отвезли в тюрьму. Везли на легковой машине, без наручников. Два конвоира с опаской поглядывали на меня, памятуя, должно быть, о моем строптивом характере и «не джентльменском» поведении при задержании на улице и в контрразведке.
Тюрьма находилась на окраине города и называлась так же, как и весь тамошний район, — Мокотов. Надзиратель церемонно открыл передо мной дверь камеры, будто приглашал меня в тронный зал. Но увы, это была обычная одиночка с совмещенным, выражаясь по современному, санузлом. Шагов пять в длину, три-в ширину, асфальтовый пол. На потолке миниатюрная электрическая лампочка, тускло светившая круглые сутки. Слева — железная кровать, напротив — стол и табурет. В наружной стене, высоко наверху, маленькое оконце с решеткой, прикрытое с улицы козырьком, чтобы, не приведи господь, солнышко не вздумало улыбнуться узнику. Все привинчено и пристроено наглухо. Дверь обита железом, в ней глазок для недремлющего ока надзирателя, снаружи массивный замок. Заключенный надежно огражден от внешнего мира.
Я не сразу решился лечь на уготовленную мне кровать. Очень уж неприглядный у нее был вид. Но усталость взяла свое: я в изнеможении опустился на вонючий матрас, положил под голову свернутые в комок остатки тряпья, бывшего некогда одеялом, накрылся пиджаком и мгновенно уснул.
Спал я, к собственному удивлению, как убитый. Звонка на побудку не слышал. Сквозь дрему вдруг почувствовал, как неведомая сила толкает меня в бок, тащит куда-то. Открываю глаза и вижу: лежу на полу, а кровать плашмя притиснута к стенке вместе с матрасом. Оказывается, в шесть утра кровать здесь автоматически поднимается, сбрасывает арестанта на пол и закрепляется на стене.
Волей-неволей пришлось встать. В миске на столе обнаружил немного мутной воды, побрызгал на лицо, вытерся подолом рубашки.
Где-то часов в семь в камере появился надзиратель. Он оглядел меня с головы до ног, почему-то пожал плечами и ушел. На столе остались кружка и кусок хлеба.
Есть не хотелось. В голове роились десятки вопросов, возвращавших меня к событиям последнего времени. Почему я не сумел разглядеть в своем знакомом провокатора? В чем здесь допущен просчет? Ведь должно же было что-то меня насторожить, хоть какая-нибудь мелочь…
Догадки, предположения, анализ всевозможных фактов — до тошноты, до головокружения. И уже начинало казаться, что и это я сделал не так, и это… Верно говорят: «Человек задним умом крепок».
«Стоп! — сказал я себе, когда понял, что такое самобичевание ни к чему хорошему не приведет. — Прошлого не вернешь. Надо думать о настоящем и будущем. А главное — не отчаиваться, не распускаться, напрячь все силы, чтобы отвести от себя обвинения, которые мне предъявлены. Ведь дело касается не только меня лично, но и моей страны».
Мои мысли приняли новое направление. Теперь я размышлял над тем, почему польские контрразведчики не пытались заставить меня дать нужные им показания, чтобы хотя бы таким способом получить «доказательства» моей вины. Может быть, причина тут в моем поведении? Походили вокруг да около и убедились, что у них ничего со мной не выйдет? Что-то не верится. Конечно, я держался независимо и твердо, своевременно улавливал подвох в самых невинных на первый взгляд вопросах и категорически отказывался на них отвечать. Но ведь и они люди опытные… И не зря, наверное, помалкивают о провокаторе: скорее всего, его тщательно обрабатывают, «натаскивают», чтобы в подходящий момент предъявить в качестве главного «свидетеля». А вообще-то «свидетелей» они могут найти и новых…
Я сознавал, что впереди меня ожидают трудные дни. Многое будет зависеть от моего терпения и выдержки.
Внутренне нужно быть готовым ко всему. Никакой поспешности — ни в словах, ни в поступках. Пусть противная сторона проявляет инициативу и показывает свои «козыри». Мне торопиться некуда.
Три раза в день хлопает окошко в двери, и в него просовывают пищу и воду. Чаще всего это делает какой-нибудь уголовник. Еда более чем скромная: утром чай без сахара, мутный, отдающий немытой посудой, приготовленный по принципу «ведро воды и банный веник», и кусочек серого хлеба. На обед — баланда, именуемая почему-то супом: в грязной воде едва просматривается ломтик картофеля, листочек гнилой капусты или горошина. Ужин — повторная порция обеденной баланды.
Можно сойти с ума от одиночества и от раздумий. Впрочем, я не совсем справедлив. Во время моего пребывания в Мокотове, помимо странного визита надзирателя, явившегося ко мне в первый же день, тюремщики дважды нарушали мое одиночество.
Однажды меня удостоил своим посещением сам помощник начальника тюрьмы. Встретил я его не очень любезно — даже не встал с табурета, когда он вошел в камеру. Тем не менее, сделав вид, что не заметил моей «бестактности», он вежливо спросил, нет ли у меня заявлений и пожеланий к администрации, каких-либо просьб.
Его тон мне не понравился: было в нем что-то искусственное, непривычное для этого профессионального тюремщика. Уж не хотят ли они простотой и мягкостью обхождения исподволь вызвать меня на «задушевный» разговор: дескать, вдруг всплывет что-нибудь любопытное? Поэтому я счел более благоразумным для себя промолчать.
В другой раз меня решили «проветрить»: вывели на пятнадцать минут подышать относительно свежим воздухом. Я говорю «относительно свежим» потому, что тюремный двор представлял собой каменный колодец без малейших признаков растительности. Эта моя единственная в Мокотове прогулка проходила в обстановке строгой секретности. Всех уголовников, используемых администрацией для разного рода работ в тюрьме, заблаговременно загнали в камеры. Когда я с «эскортом» из двух надзирателей шел по коридорам, нам не встретилось ни души. И двор был непривычно для этого времени пуст. Так и гуляли втроем по каменному кругу, до предела накаленному горячим солнцем.
Какая все-таки тоска! Надо придумать какое-нибудь занятие. Нельзя же с утра до вечера перебирать варианты своего поведения на будущих допросах. Правда, немало времени у меня уходит на физические упражнения. Я не забыл, как мои старшие товарищи — большевики в царских тюрьмах и в колчаковских застенках упорно занимались гимнастикой. Это помогало им сохранить здоровье и бодрость духа. Вот и я стал устраивать разминки с первого же дня. Однако они, к сожалению, не отвлекают от тревожных мыслей.
Кажется, нашел… Займусь-ка математикой, поупражняюсь с цифрами. А что? Это даже интересно. Хотя с математикой я всегда был не в ладах. Не давалась она мне. Брал все зубрежкой. Ну да ничего. Начерчу квадрат, разделю его на равное количество клеток по горизонтали и вертикали и так расставлю в них цифры, чтобы при сложении по всем направлениям — горизонтали, вертикали, диагонали — получилась одинаковая сумма.
Для начала я решил сделать девять клеток и поместить в них цифры от единицы до девяти. Но тут возникло одно, казалось, непреодолимое препятствие: не на чем и нечем было писать эти цифры — ни карандаша, ни чернил, ни пера, ни бумаги. Что же делать?
Выручили три вещи: асфальтовый пол, подошва собственного ботинка и алюминиевая ложка. И вот каким образом,
Пол в камере изредка натирали воском. Этот воск прилипал к подошвам. Я вспомнил, что в античные времена для письма использовали аспидные доски. Сняв ботинок, я взял алюминиевую ложку — отличный пишущий инструмент! — начертил на подошве нужное количество клеток и начал вписывать в них соответствующие цифры. Воск легко стирался, и подошва ботинка вполне заменяла грифельную доску.
Количество клеток я постоянно увеличивал. С шестнадцатью клетками я справился дня за два. Суммы по вертикали, горизонтали и диагонали сходились. А вот когда дошел до двадцати пяти клеток, осилить их так и не смог, хотя потратил на это чуть ли не целую неделю.
Ровно в десять часов вечера от стены со стуком отпадает железная койка, и «благоухающий» всеми миазмами матрас широко раскрывает свои объятья: ложись, отдыхай!
Только закрою глаза, уткнув голову в кучу лохмотьев, как передо мной оживают картины детства, дорогие сердцу лица родных и близких. Все представляется в ярких красках, как будто наяву. Удивительно отчетливо вижу наше село Раздольное, расположенное на берегу реки Раздольной. Верно, доброй души был человек, который дал и реке и селу такое название. Выбежишь за околицу, глянешь по сторонам — действительно, раздолье. Природа Приморья вообще необыкновенно красива, но наши места изумляли даже видавших виды приезжих. Богатейшая растительность, живописные сопки, густо зеленеющие на фоне пронзительно голубого неба и полого спускающиеся к сверкающей ослепительными солнечными бликами воде. Над буйным разноцветьем и разнотравьем в безветренную погоду стоит терпкий медовый аромат, и кажется, что не вдыхаешь, а пьешь полной грудью тепловатый и немного тягучий воздух, растекающийся по телу приятной сладкой истомой.
Летом мы с братом Иваном редко появлялись дома, все время проводили на огороде или на покосе. Возьмем у матери по горбушке хлеба — больше ей и дать-то нам было нечего — и отправляемся за село заниматься своими крестьянскими делами. Пропалываем, окучиваем, охраняем будущий урожай от зверья и птиц. А как же? Уродятся овощи — переживем очередную студеную зиму, если нет — туго нам всем придется. И еще нужно было накосить побольше травы — заготовить к зиме сена для коровы. Да и продать его можно будет или обменять на продукты. Мы с братом слыли в округе «крупными специалистами» по сену, и его у нас покупали особенно охотно. Дело в том, что брат раздобыл где-то очень толковое руководство по заготовке сена, и мы все делали, как говорится, по науке: и косили, и сушили, и скирдовали. Не раз многочисленные конкуренты пытались выведать у нас наши секреты, но все безуспешно. Жили мы в шалаше, питались выловленной в реке рыбой, грибами, ягодами. Чуть забрезжит рассвет, мы косы в руки — и за дело.
В мокотовской одиночке я чуть ли не каждую ночь видел сны. Чаще всего беспокойные, тревожные. Однажды приснилось, что в камеру вошел высокий усатый человек, сел на табурет и сказал, укоризненно покачивая головой: «Как же ты, Митька, сюда попал?» Я пригляделся и ахнул: да это ведь дядя Семен, который служил вместе с моим отцом в раздольненском гарнизоне, — Семен Михайлович Буденный! Оба они были унтер-офицерами, только отец мой состоял в артиллерии, а дядя Семен — в кавалерии. После демобилизации отец решил навсегда поселиться в этих краях и перевез семью из подмосковной деревни в Приморье. Тогда-то и увидел я впервые Буденного, который оставался здесь на сверхсрочной военной службе. Он помогал нам в устройстве на новом месте и потом частенько посещал нас. «Не дело, парень, — проговорил дядя Семен, — мамку надо слушать…» — «Какую мамку?» — хотел спросить я. Разве он не знает, что она давно умерла? Но дядя Семен только погрозил мне пальцем и куда-то пропал…
Проснулся я в холодном поту и до самого утра уже не мог сомкнуть глаз. Не покидало чувство беспомощности и безысходности, пришедшее во сне. Такое же чувство, помню, я испытывал, когда не стало матери. После того как отец ушел на империалистическую войну, на ее плечи легли непосильные заботы о доме, о детях. Нас тогда было пятеро — три брата и две сестры, — и для всех мать находила время, каждого старалась приласкать, приголубить, одарить частичкой добра и света, которыми была полна ее душа. Она выкраивала час-другой от домашних дел, чтобы помыть полы или постирать белье у семьи какого-нибудь офицера — их много было в раздольненском гарнизоне — и тем самым заработать лишнюю копейку для нас, ребятишек.