Через четыре года вернулся отец, потом в семье появился новый ребенок — еще одна девочка — Галя. Но здоровье матери было сильно подорвано, она слегла и уже не поднялась… Наша мама умерла, когда младшей сестренке исполнился всего один год. Оглушенные свалившейся на нас бедой, мы совершенно не представляли, как нам теперь жить, что делать. Семья распалась. Старшая сестра Зинаида вскоре вышла замуж и перебралась к мужу. Я с братом Иваном отправился — в город на учебу. С отцом остались младшие дети: Анатолий, Антонина и Галина. Позднее, устроившись в городе, я взял обеих сестер к себе.
Мы пробивали себе дорогу в жизни самостоятельно, и сейчас, оглядываясь на прожитые годы, я с волнением думаю: как сложилась бы судьба каждого из нас, выходцев из бедной крестьянской семьи, если бы не Советская власть?
СЛЕДСТВЕННАЯ ТЮРЬМА
На рассвете звякнул тяжелый замок, скрипнула дверь и раздался хриплый голос надзирателя:
— С вещами!
Я невольно вздрогнул. Да и как было не вздрогнуть: когда я сидел в колчаковской тюрьме и кого-либо вызывали «с вещами», никто обратно не возвращался. Нет, людей не увозили в другое место. Их просто «пускали в расход». Так называли белогвардейцы расстрел без суда и следствия. Теперь, конечно, у меня положение иное. За мной стоит моя страна — Советский Союз, и рано или поздно я вернусь на Родину. Но все же…
— Поживей с вещами! — повторил надзиратель.
Я обвел глазами камеру: собирать вроде и нечего. У меня не было даже носового платка — его отобрали при обыске вместе с расческой и кошельком с несколькими злотыми.
У ворот тюрьмы я увидел трех конвоиров в полицейской форме, нескольких человек в штатском, двух мотоциклистов. Меня посадили в закрытую машину, в которой, несмотря на ранний час, почему-то было невероятно жарко и душно, со мною рядом сели полицейский и штатский, зафыркали моторы мотоциклов — один спереди, другой сзади, — и мы тронулись в путь.
Тусклые огоньки двух крошечных лампочек под потолком машины освещают лица моих спутников, сидящих с обеих сторон в напряженных позах. Они зорко следят за каждым моим движением. Даже самый невинный жест — хочу ли я стереть ладонью капельки пота с лица или отвести прилипшую к мокрому лбу прядь волос — вызывает у них мгновенную реакцию: они чуть ли не хватаются за пистолеты.
Подумать только, какое полицейское внимание! Насколько мне было известно, с таким «почетом» здесь возили лишь важных государственных преступников.
Следственная тюрьма, куда меня привезли, мало чем отличалась от предыдущей. Точнее, она была еще хуже. Вместо «совмещенного санузла» — зловонная параша в углу. И камера поменьше — повернуться негде. В остальном все тот же тюремный «комфорт»: привинченный к полу табурет, почерневший от грязи маленький столик, ржавая железная кровать с прогнившим матрасом, издающим изнуряющий душу аромат, плюс неисчислимое количество клопов. С этими кровожадными тварями мне пришлось вести ожесточенную войну и ночью и днем.
В одну из ночей нахлынула толпа надзирателей. Всем заключенным приказали выйти в коридор и встать лицом к стене возле дверей своей камеры. Начались обыски. Перевернули вверх дном все, что только можно было перевернуть, залезали во все щели. Кроме клопов, нигде ничего не нашли. Мне эта ночь показалась благодатной: хоть час-другой удалось передохнуть от несметных клопиных армий, терзавших меня с необыкновенной яростью.
Целую неделю меня никто никуда не вызывал — видимо, решили дать время «акклиматизироваться» в новой обстановке. А возможно, рассчитывали на то, что длительное пребывание наедине со своими мыслями сделает меня более покладистым.
И вот наконец в камеру заглянул красноносый надзиратель и пропитым голосом проговорил:
— Прошу пана в контору на допрос.
В большой комнате, на дверях которой висела табличка «Следователь», за широким и длинным столом сидел грузный мужчина лет сорока, в штатском костюме с эмблемой юриста в петличке пиджака. Он жестом отпустил надзирателя и предложил мне сесть. Мы остались вдвоем.
Стараясь сразу же установить со мной «психологический контакт», создать располагающую к беседе атмосферу, толстяк доброжелательно заулыбался и, чуть приподнявшись со стула, представился:
— Следователь по особо важным делам Витковский.
— О, пане Витковский! — воскликнул я, услышав знакомую фамилию. — Я хорошо знаю вас, шановный пане Витковский.
— Вы? Меня? — Он удивленно раскрыл глаза.
— Ну как же, — продолжал я непринужденно, — ваше имя многим известно. Вы вели следствие по делу коммунистической партии Западной Украины. Два года назад расследовали убийство вашего министра внутренних дел Бронислава Перацкого, совершенное украинскими националистами. О вас часто пишут в газетах, шановный пане Витковский!
— То есть так, — подтвердил следователь, весьма довольный таким началом беседы. Это давало ему надежду на успех его миссии. Может быть, поэтому он и дальше вел себя подчеркнуто вежливо и тактично.
Прежде чем приступить к делу, Витковский принялся заверять меня, что следователь совсем не враг подследственному, а искренний поборник истины, который всегда очень рад, когда факты опровергают все предположения о виновности человека и можно со спокойной душой освободить его от какой бы то ни было ответственности.
— Поверьте, прошу пана, что говорю все это от чистого сердца. Я буду полностью объективен, — разглагольствовал он. — Хотел бы, разумеется, чтобы и вы пошли навстречу моим поискам истины. Скажите, пожалуйста, с какой целью вы оказались вечером в том переулке, где вас задержали?
— В переулке я вовсе не был, пане следователь по особо важным делам, — возразил я, намеренно подчеркнув его громкий титул. — Я приехал на торговую улицу кое-что купить. Там на меня набросились какие-то люди, я принял их за бандитов и…
— Ну хорошо, это мне известно, — перебил меня Витковский. — А что вы можете сказать о конверте?
— О каком конверте? — Я с недоумением уставился на него, сделав вид, что не понимаю, о чем идет речь. — Ах да! Вы, наверное, говорите о том конверте, который пан капитан тогда вынул из своего стола… Ему зачем-то понадобилось, чтобы я ознакомился с его содержимым.
Витковский задумчиво посмотрел на меня и предложил сигарету. Вообще-то я человек некурящий, но не хотелось нарушать мирно текущую беседу, и я закурил, хотя мне стоило известных усилий не поперхнуться дымом при первой же затяжке.
Несколько минут прошли в молчании. Видя, что следователь подыскивает для меня следующий вопрос, я решил взять инициативу в свои руки и пошел на необычный в моем тогдашнем положении шаг.
— Шановный пане Витковский, — сказал я, — у меня имеется для вас один совет.
Он заинтересованно повернул ко мне голову. Вероятно, это был первый случай в его практике, когда подследственный осмеливался давать ему, следователю по особо важным делам, какие-то советы.
— Я хочу предложить вам, шановный пане Витковский, — продолжал я спокойно и уверенно, — отказаться от ведения моего дела.
— То есть как?.. Почему? — В голосе его чувствовалась растерянность.
— Потому, что ничего у вас не выйдет, у вас нет против меня никаких улик. А без улик — сами понимаете… Вы человек известный, и карьера ваша может быть поставлена под удар.
Витковский ничего не ответил, только взял сигарету, закурил и, откинувшись на стуле, с любопытством стал меня рассматривать. Затем, после довольно продолжительной паузы, он вызвал надзирателя и приказал ему отвести меня обратно в камеру.
Опять щелкнул за мной тяжелый замок. Сижу и жду, что будет дальше. Меня едят клопы, я ем помои, припорошенные чем-то вроде отрубей, вместо чая пью бурду, от которой разит мылом и потом. Не знаю, внял ли пан Витковский моему совету, но к себе он меня больше не вызывал.
Дней через восемь, а может быть, и десять — за давностью лет такие детали забываются — меня снова привели в ту же комнату. На этот раз встретил меня сухопарый, желчный на вид человек сугубо, я бы сказал, судейского склада, живо напомнивший мне тех юридических крючкотворов, которые так мастерски описаны в русской классической литературе. Это был помощник следователя по особо важным делам. Садиться он меня не приглашал, да и не на что было садиться. На единственном стоявшем за письменным столом стуле сидел он сам.
Без лишних слов следователь сунул мне в руки лист бумаги с машинописным текстом. Я стал медленно его читать: после первого слова «я» — прочерк, а дальше слово «признаю». Это значит, что в прочерке я могу написать «не» и получится «не признаю». Не заполню этот прочерк — значит, признаю все, что написано ниже.
Прочитав бумагу до конца, я был крайне удивлен той, мягко выражаясь, наивностью, с которой мне предлагали подписать этот «юридический» документ. В нем довольно подробно излагалось, что я был задержан там-то и там-то, но совершенно неясно, по какому поводу. Витиевато и туманно говорилось о каких-то сведениях военно-разведывательного характера. О провокаторе же — ни слова, будто его вовсе не существовало.
Но главное, предложенный мне текст был составлен таким образом, что от того, впишу я в начале злосчастное «не» или не впишу, ничего фактически не менялось. Скажем, документ по уголовному делу звучал бы в этом случае примерно так: «Я не признаю себя виновным в том, что был задержан там-то, во столько-то часов вечера в тот момент, когда я, выхватив имеющийся у меня нож, вонзил его в грудь такого-то, после чего он сразу же скончался…»
Я вернул бумагу следователю, сказав, что подписывать ее решительно отказываюсь.
— Но ведь вы можете написать «не»! — разъярился он.
— Вы что, дураком меня считаете, проше пана? — не сдержавшись, резко ответил я. — Какое значение имеет это «не», если весь остальной текст говорит о совершенном преступлении? Ничего подписывать я не буду…
Нет, не получилось у помощника следователя по особо важным делам обстоятельного разговора со мной. Очередная попытка выудить у меня «признание» закончилась ничем.
Подходил к концу первый месяц моего пребывания в тюрьме или, как я потом говорил, в «гостях» у пилсудчиков.
Однообразные тоскливые дни. Сколько их еще будет? Настроение прескверное — все надоело: и безделье, и клопы, и баланда. Как и в мокотовской тюрьме, читать, писать, иметь книги, газеты здесь запрещено. У тюремщиков один ответ: «Не положено».
Я уже давно подумывал о шахматах. Да только где их взять? И с кем играть? Наконец однажды я не вытерпел и решил сделать шахматную доску, воспользовавшись для этого все тем же универсальным инструментом, который помог мне в моих математических упражнениях, — простой алюминиевой ложкой, Я начертил ложкой на столе шестьдесят четыре квадрата — вот и доска. Теперь дело было за фигурами. Будь у меня картон и ножницы, я бы что-нибудь сообразил. Но ведь решительно ничего нет… И тут мне в голову пришла такая идея: во время обыска у меня отобрали кошелек с несколькими злотыми. Почему бы за свои кровные деньги не купить сухих фруктов? Ягодами я буду закусывать тошнотворное тюремное варево, а из косточек урюка, слив, вишен понаделаю королей и ферзей, слонов, коней и пешек — всю шахматную рать!
Надзиратель, видимо получив разрешение свыше, удовлетворил мою просьбу — хотя и не сразу, но принес из тюремной лавки почти килограмм сухофруктов. К тому времени, как я потом узнал, наше посольство перевело мне 100 злотых, однако здешняя администрация скрыла это от меня.
Закончив необходимые приготовления, открываю турнир из двенадцати партий. Играю одновременно за себя и за воображаемого противника. И почему-то все партии выигрываю я. Очень трудно, просто невозможно играть против самого себя, объективно оценивать положение на доске. Все же продолжаю это занятие. Турнир за турниром, турнир за турниром. У меня есть дело, позволяющее мне ненадолго «выключаться» из угнетающей, действующей на нервы обстановки, а это уже чего-нибудь да стоит.
Вскоре я лишился своего шахматного войска. Во время очередной ночной облавы помощник начальника тюрьмы приказал забрать у меня самодельные фигурки. Спорить было бесполезно.
Через несколько дней мне неожиданно разрешили прогулки. Вырваться из тесной вонючей камеры во двор, пусть всего на пятнадцать минут, было для меня большой радостью. Гулял я, как и прежде, в сопровождении двух дюжих «телохранителей» — один шел впереди, другой сзади. Вокруг никого. Я жадно вглядывался в высокие каменные стены, искал какую-нибудь щербинку или уступ. Мысль о побеге не покидала меня. А вдруг произойдет со мной такое чудо! Тщетно…
ПТИЧИЙ ПЕРЕПОЛОХ
Однажды в поисках свежих впечатлений я открыл для себя новую возможность отвлечься от одуряющего тюремного бытия. Из крошечного оконца моей камеры, вырубленного под самым потолком, виден был кусочек крыши соседнего здания. Там, под стрехой, ласточки лепили гнездо. Выбрав удобную позицию, чтобы через просветы между железными прутьями решетки можно было наблюдать за всеми действиями птиц, я часами следил за ними, восхищаясь трудолюбием, сообразительностью и, не побоюсь сказать, мастерством этих удивительных строителей и архитекторов.
По утрам ласточки сначала осматривали свою вчерашнюю работу, пробовали клювом и лапками, достаточно ли подсох ранее принесенный строительный материал, можно ли строить дальше. Убедившись, что можно, тут же улетали и спустя какое-то время возвращались с новыми кусочками глины, соломинками и закладывали их в стены своего будущего жилища. Я заметил, что они улетали и прилетали через строго определенные промежутки времени. Это были настоящие челночные, как в авиации, регулярные полеты. Устав, ласточки садились отдохнуть на провода, тянувшиеся от одного здания к другому, и оживленно беседовали на своем птичьем языке, как бы советуясь, что и как теперь следует делать.
В дождливую погоду работа прекращалась. И понятно почему: гнездо не сохло из-за сырости, и новый материал мог отвалиться. Но стоило выглянуть солнцу, как ласточки вновь собирались на ближайших проводах. Слушая их веселое щебетание, я всякий раз вспоминал женские посиделки, которые мне в детстве довелось видеть в доме моей матери. «Говорили» все сразу и все, очевидно, отлично понимали друг друга. Потом ласточки разлетались в разные стороны и начинали трудиться. Их организованности, коллективизму, товарищеской взаимопомощи можно было бы поучиться и кое-кому из людей.
Как-то утром я проснулся от неистового шума за окном. Взглянул за решетку — там шла настоящая война между ласточками и воробьями. Они сражались с отчаянной смелостью и отвагой, нещадно клевали друг друга. Воздушные бои сопровождались сердитым писком. Воробьи и ласточки сновали во всех направлениях на нескольких, как сказали бы летчики, ярусах, чудом не сталкиваясь между собой, и на лету выщипывали друг у друга перья. По скорости полета и маневренности ласточки явно превосходили воробьев.
Вдруг ласточки, как по команде, исчезли. Вслед за ними место сражения покинули воробьи.
Что же случилось?
Посмотрев на крышу, под стреху, я увидел главного виновника птичьего переполоха. Им оказался воробей, забравшийся в ласточкино гнездо. Взъерошенный, усталый, с растопыренными, изрядно пострадавшими в битве крылышками, он жадно глотал воздух и громко чирикал.
Через некоторое время ласточки вновь появились в поле моего зрения. Когда какая-либо из них пролетала мимо гнезда, воробей высовывал голову и старался клюнуть ее, чтобы она не смела к нему приблизиться.
Потом началась атака. Ласточки пытались штурмом выжить из своего дома нахала, вздумавшего поживиться плодами чужого труда. Осторожно, прицеливаясь, чтобы не попасть под удар воробьиного клюва, ласточки одна за другой подлетали к гнезду и прилепляли к нему кусочек грязи или глины. Это удавалось не всегда. Подчас воробей успевал выбить из клюва ласточки ее ношу, и та вынуждена была улетать ни с чем и искать новую порцию строительного материала.
Все же входное отверстие гнезда постепенно суживалось. Пока еще можно было выбраться на волю. Но воробей по-прежнему сидел в гнезде и не желал уступать, хотя надежды на спасение у него оставалось все меньше.
«Чем же объяснить такое упорное сопротивление воробья? — размышлял я. — Ну что может сделать одна маленькая пичужка против столь многочисленного противника?»