— Да, — сказал Роберт Джордан. — Ступай погуляй еще немножко, ладно? — сказал он Марии, не глядя на нее.
Девушка отошла настолько, что разговор уже не долетал до нее, и села, обхватив руками колени.
— Вот, — сказал Эль Сордо. — Сделать это все — невелика задача. Но чтобы потом при дневном свете уйти отсюда и добраться до другого места — это уже задача потруднее.
— Правильно, — сказал Роберт Джордан. — Я об этом думал. Ведь и мне придется уходить при дневном свете.
— Ты один, — сказал Эль Сордо. — А нас много.
— А что, если вернуться в лагерь и ждать темноты, а потом уже уходить? — сказала Пилар, отхлебнув из стакана и снова отставив его.
— Это тоже очень опасно, — возразил Эль Сордо. — Это, пожалуй, еще опаснее.
— Представляю себе, — сказал Роберт Джордан.
— Сделать это ночью было бы пустое дело, — сказал Эль Сордо. — Но раз ты ставишь условие, что это надо днем, все осложняется.
— Я знаю.
— А если ты все-таки сделаешь это ночью?
— Меня расстреляют.
— Если ты сделаешь это днем, тебя скорей всего тоже расстреляют, а заодно и всех нас.
— Для меня это уже не так важно, поскольку мост будет взорван, — сказал Роберт, Джордан. — Но я понимаю теперь, в чем вся загвоздка. При дневном свете вы не можете организовать отход.
— Вот то-то и есть, — сказал Эль Сордо. — Нужно будет — так сможем. Но я хочу, чтоб ты понял, чем люди озабочены и почему сердятся. Ты так говоришь о переходе в Гредос, как будто это военные маневры, которые ничего не стоит выполнить. Нам попасть в Гредос можно только чудом.
Роберт Джордан молчал.
— Выслушай меня, — сказал Эль Сордо. — Я сегодня много говорю. Но это для того, чтобы лучше можно было понять друг друга. Мы здесь вообще держимся чудом. Сделали это чудо лень и глупость фашистов, но все это только до поры до времени. Правда, мы очень осторожны, никого и ничего здесь, в горах, не трогаем.
— Я знаю.
— Но после дела с мостом нам придется уходить. Надо крепко подумать над тем, как уходить.
— Понятно.
— Вот, — сказал Эль Сордо. — А теперь надо поесть. Я очень много говорил.
— Никогда не слышала, чтоб ты так много разговаривал, — сказала Пилар. — Может, от этого? — Она приподняла стакан.
— Нет, — Эль Сордо покачал головой. — Это не от виски. Это от того, что у меня еще никогда не было о чем так много говорить.
— Я оценил твою помощь и твою верность Республике, — сказал Роберт Джордан. — Я оценил трудность, которую создает время, назначенное для взрыва.
— Не будем говорить об этом, — сказал Эль Сордо. — Мы здесь для того, чтобы сделать все, что можно. Но это нелегко.
— А на бумаге все очень просто, — усмехнулся Роберт Джордан. — На бумаге взрыв моста производится в момент начала наступления, для того чтобы отрезать дорогу за мостом. Очень просто.
— Пусть бы они нам дали что-нибудь сделать на бумаге, — сказал Глухой. — И подумать и выполнить — все на бумаге.
— Бумага все терпит, — вспомнил Роберт Джордан поговорку.
— И на многое годится, — сказала Пилар. — Es muy util[39]. Хотела бы я употребить твой приказ для этой надобности.
— Я и сам хотел бы, — сказал Роберт Джордан. — Но так никогда не выиграешь войну.
— Да, — сказала женщина. — Пожалуй, это верно. А знаешь, чего бы я еще хотела?
— Уйти туда, где Республика, — сказал Глухой. Он повернулся к ней здоровым ухом, когда она заговорила. — Ya iras, mujer[40]. Вот выиграем войну, и тогда везде будет Республика.
— Ладно, — сказала Пилар. — А теперь, ради бога, давайте есть.
12
После обеда они вышли из лагеря Эль Сордо и стали спускаться по той же крутой тропинке. Эль Сордо проводил их до нижнего сторожевого поста.
— Salud, — сказал он. — Вечером увидимся.
— Salud, camarada, — ответил ему Роберт Джордан, и все трое пошли по тропинке дальше, а Глухой стоял и смотрел им вслед.
Мария оглянулась и помахала ему, и Эль Сордо ответил ей тем принятым у испанцев коротким движением руки вверх, которое выглядит так, будто человек отмахивается от чего-то, и меньше всего на свете похоже на приветствие. За столом он сидел в той же овчинной куртке, даже не расстегнув ее, и все время был подчеркнуто вежлив, заботливо поворачивал голову, чтобы лучше слышать, и, снова перейдя на кургузый язык, расспрашивал Роберта Джордана о положении в Республике; но было ясно, что он хочет поскорее отделиться от них.
Когда они уходили, Пилар спросила:
— Ну, так как же, Сантьяго?
— Никак, женщина, — сказал Глухой. — Все в порядке. Я буду думать.
— Я тоже, — сказала тогда Пилар, и во все время спуска по крутой тропинке между соснами, по которой спускаться было легко и приятно, не то что подниматься, она не вымолвила ни слова.
Роберт Джордан и Мария тоже молчали, и так они быстро дошли до того места, откуда начинался последний крутой подъем в гору и тропинка уходила в густую чащу, чтобы прорезать ее насквозь и выйти на горный луг.
День клонился к вечеру, но майское солнце уже сильно припекало, и на половине подъема женщина вдруг остановилась. Роберт Джордан тоже остановился и, оглянувшись назад, увидел капли пота, выступившие у нее на лбу. Ее смуглое лицо как будто побледнело, кожа приняла желтоватый оттенок, и под глазами обозначились темные круги.
— Отдохнем немного, — сказал он. — Мы идем слишком быстро.
— Нет, — сказала она. — Пошли дальше.
— Отдохни, Пилар, — сказала Мария. — У тебя измученный вид.
— Замолчи, — сказала женщина. — Тебя не спрашивают.
Она снова полезла в гору, но, когда они добрались до перевала, она дышала тяжело, все лицо у нее взмокло, и его бледность теперь бросалась в глаза.
— Сядь, посиди, Пилар, — сказала Мария. — Ну прошу тебя, пожалуйста, посиди.
— Ладно, — сказала Пилар, и они уселись втроем под сосной, лицом туда, где за лугом темнела вся гряда Сьерры и отдельные вершины как будто выпирали из нее, сверкая снегом в лучах предвечернего солнца.
— Такая дрянь этот снег, а как красиво, — сказала Пилар. — Один обман этот снег. — Она повернулась к Марии. — Не сердись, что я тебя выругала, guapa. Сама не знаю, что на меня нашло сегодня. Характер скверный.
— Я на твои слова не обращаю взимания, когда ты злишься, — сказала ей Мария. — А злишься ты часто.
— Нет, это не злость, это хуже, — сказала Пилар, глядя на снеговые вершины.
— Тебе нездоровится, — сказала Мария.
— И не это, — сказала женщина. — Иди сюда, guapa, положи голову ко мне на колени.
Мария придвинулась к ней поближе, вытянула руки, сложила их так, как складывают, когда спят без подушки, и улеглась на них головой. Лицо она повернула к Пилар и улыбнулась ей, но женщина все смотрела на луг, на горы. Не глядя, она погладила голову девушки, потом повела толстым коротким пальцем по ее лбу, вокруг уха и вниз вдоль кромки волос на шее.
— Сейчас я тебе ее отдам, Ingles, — сказала она.
Роберт Джордан сидел позади нее.
— Не надо так говорить, — сказала Мария.
— Да, пусть берет тебя, — сказала Пилар, не глядя на них обоих. — Ты мне никогда не была нужна. Но я ревную.
— Пилар, — сказала Мария. — Не говори так.
— Пусть берет тебя, — сказала Пилар и обвела пальцем вокруг мочки ее уха. — Но я очень ревную.
— Но, Пилар, — сказала Мария. — Ты ведь сама говорила мне, что у нас с тобой ничего такого нет.
— Что-нибудь такое всегда есть, — сказала женщина. — Всегда есть что-нибудь такое, чего не должно быть. Но у меня нет. Правда, нет. Я тебе желаю счастья, вот и все.
Мария промолчала, лежа все в той же позе и стараясь держать голову так, чтобы Пилар не было тяжело.
— Слушай, guapa, — сказала Пилар и стала рассеянно обводить пальцами овал ее лица. — Слушай, guapa, я тебя люблю, но пусть он берет тебя. Я не tortillera[41], я женщина, созданная для мужчин. Это правда. Но мне приятно так вот, при солнечном свете, говорить, что я тебя люблю.
— Я тебя тоже люблю.
— Que va. Не болтай глупостей. Ты даже не понимаешь, о чем я говорю.
— Я понимаю.
— Que va, что ты понимаешь! Ты пара этому Ingles. Это сразу видно, и пусть так и будет. И я на это согласна. На что другое я бы не согласилась. Я глупостями не занимаюсь. Я просто говорю тебе то, что есть. Немного найдется людей, а особенно женщин, которые будут говорить тебе то, что есть. Я ревную, и так и говорю, и так оно и есть, и так я и говорю.
— Перестань, — сказала Мария. — Перестань, Пилар.
— Por que[42] перестань? — сказала женщина, по-прежнему не глядя на них обоих. — Не перестану, пока мне не захочется перестать. Ну, — она наконец взглянула на девушку, — вот теперь мне захотелось. И я уже перестала, понятно?
— Пилар, — сказала Мария. — Не надо так говорить.
— Ты очень славный маленький зайчонок, — сказала Пилар. — А теперь убери свою голову, потому что блажь у меня уже прошла.
— Это вовсе не блажь, — сказала Мария. — А моей голове очень удобно здесь.
— Нет. Вставай, — сказала Пилар и, подложив свои большие руки под голову девушки, приподняла ее. — Ну, а ты что, Ingles? — спросила она и, не выпуская головы девушки из рук, посмотрела на дальние горы. — Тебе что, кошка язык отъела?
— Не кошка, — ответил ей Роберт Джордан.
— А какой же зверь тебе его отъел? — Ока опустила голову девушки на землю.
— Не зверь, — сказал Роберт Джордан.
— Сам, значит, проглотил?
— Должно быть, — сказал Роберт Джордан.
— Ну и как, вкусно было? — Пилар с усмешкой повернулась к нему.
— Не очень.
— Я так и думала, — сказала Пилар. — Так я и думала. А теперь я отдам тебе твоего зайчонка. Я и не собиралась отнимать у тебя твоего зайчонка. Это хорошее прозвище, подходит к ней. Я утром слышала, как ты ее называл так.
Роберт Джордан почувствовал, что краснеет.
— Трудная ты женщина, — сказал он ей.
— Нет, — сказала Пилар. — Но я такая простая, — не сразу поймешь. А тебя, Ingles?
— Вероятно, тоже. Хоть я и не слишком прост.
— Ты мне нравишься, Ingles, — сказала Пилар. Потом улыбнулась, наклонилась вперед, опять улыбнулась и покачала головой. — Вот если б я могла отнять у тебя зайчонка или тебя отнять у зайчонка.
— Ничего бы не вышло.
— Знаю, — сказала Пилар и снова улыбнулась. — Да я бы и не захотела. А в молодые годы — отняла бы.
— Это я верю.
— Веришь?
— Конечно, — сказал Роберт Джордан. — Но к чему весь этот разговор?
— Это так на тебя не похоже, — сказала Мария.
— Я сама на себя не похожа сегодня, — сказала Пилар. — Совсем не похожа. От твоего моста у меня голова разболелась, Ingles.
— Что ж, можно назвать его Мост головной боли, — сказал Роберт Джордан. — Но он у меня полетит в теснину, как сломанная птичья клетка.
— Вот это хорошо, — сказала Пилар. — Ты еще так поговори.
— Он у меня разломится пополам, как очищенный банан.
— Я бы сейчас съела банан, — сказала Пилар. — Ну, еще, Ingles. Говори еще.
— Незачем, — сказал Роберт Джордан. — Идем в лагерь.
— Твой мост, — сказала Пилар. — Не убежит он от тебя. Я ведь обещала, что дам тебе побыть с ней вдвоем.
— Нет. У меня еще много дел.
— Это тоже дело и много времени не займет.
— Замолчи, Пилар, — сказала Мария. — Как ты грубо говоришь.
— А я грубая, — сказала Пилар. — Но я и очень деликатная тоже. Soy muy delicada. Я вас оставлю вдвоем. А про ревность это все пустой разговор. Меня разозлил Хоакин, потому что по его глазам я увидела, какая я уродина. И я не ревную. Я только завидую. Завидую, что тебе девятнадцать лет. Но эта зависть пройдет. Тебе не всегда будет девятнадцать. Ну, я иду.
Она встала и, подбоченившись одной рукой, взглянула на Роберта Джордана, который тоже встал. Мария сидела на земле под деревом, низко опустив голову.
— Мы все идем, — сказал Роберт Джордан. — Пора возвращаться в лагерь, впереди еще много дела.
Пилар кивнула в сторону Марии. Та сидела с опущенной головой и молчала. Пилар улыбнулась, едва заметно пожала плечами и спросила:
— Ты дорогу знаешь?
— Я знаю, — сказала Мария, не поднимая головы.
— Pues me voy, — сказала Пилар. — Тогда я пошла. Мы тебе приготовим что-нибудь вкусное на ужин, Ingles.
Она повернулась и пошла через заросший вереском луг к ручью, который вел к лагерю.
— Погоди, — окликнул ее Роберт Джордан. — Мы пойдем все вместе.
Мария сидела и молчала.
Пилар не оглянулась.
— Que va, все вместе, — сказала она. — Увидимся в лагере.
Роберт Джордан смотрел ей вслед.
— С ней ничего не случится? — спросил он Марию. — У нее вид совсем больной.
— Пусть идет, — сказала Мария, все еще не поднимая головы.
— Не надо бы ее отпускать одну.
— Пусть идет, — сказала Мария. — Пусть идет!
13
Они шли по заросшему вереском горному лугу, и Роберт Джордан чувствовал, как вереск цепляется за его ноги, чувствовал тяжесть револьвера, оттянувшего ему пояс, и тепло солнечных лучей на лице, и холодок, пробегающий по спине от ветра со снежных вершин, и руку девушки в своей руке, крепкую и сильную, с тонкими пальцами, которые он захватил своими. От того, что ее ладонь лежала на его ладони, что их пальцы были сплетены, что ее запястье прижималось к его запястью, от этой близости ее ладони, и пальцев, и запястья шло в его руку что-то свежее, как первый порыв ветра, который рябит гладь застывшего в штиле моря, что-то легкое, как прикосновение перышка к губам, как листок, в тихую погоду падающий на землю; такое легкое, что достаточно было бы прикосновения пальцев, чтобы его почувствовать, но тесное пожатие руки настолько усиливало, настолько углубляло это «что-то», делало его таким острым, таким мучительным, таким сильным, что оно словно током пронизывало его и отдавалось во всем теле щемящей тоской желания. Солнце отсвечивало на ее волосах цвета спелой пшеницы, на золотисто-смуглом нежном лице, на изгибе шеи, и он запрокинул ей голову, притянул ее к себе и поцеловал. Она задрожала от его поцелуя, и он крепко прижал к себе все ее тело и почувствовал ее маленькие крепкие груди, почувствовал их сквозь ткань двух рубашек, и он поднял руку, и расстегнул пуговицы на ее рубашке, и нагнулся, и поцеловал ее, а она стояла, дрожа, откинув голову назад. Потом ее подбородок коснулся его головы, и тотчас же он почувствовал, что она обхватила его голову и прижала к себе. Он выпрямился и обнял ее обеими руками так крепко, что она отделилась от земли, и, чувствуя, как она дрожит, он поцеловал ее шею и потом опустил ее на землю и сказал:
— Мария, о моя Мария.
Потом он сказал:
— Куда нам пойти?
Она ничего не ответила, только ее пальцы скользнули ему за ворот, и он почувствовал, как она расстегивает пуговицы его рубашки, и она сказала:
— Ты тоже. Я тебя тоже хочу поцеловать.
— Не надо, зайчонок.
— Нет, надо. Что ты, то и я.
— Нет. Так не бывает.
— Ну и пусть. И пусть. Пусть.
Потом был запах примятого вереска, и колкие изломы стеблей у нее под головой, и яркие солнечные блики на ее сомкнутых веках, и казалось, он на всю жизнь запомнит изгиб ее шеи, когда она лежала, запрокинув голову в вереск, и ее чуть-чуть шевелившиеся губы, и дрожание ресниц на веках, плотно сомкнутых, чтобы не видеть солнца и ничего не видеть, и мир для нее тогда был красный, оранжевый, золотисто-желтый от солнца, проникавшего сквозь сомкнутые веки, и такого же цвета было все — полнота, обладание, радость, — все такого же цвета, все в такой же яркой слепоте. А для него был путь во мраке, который вел никуда, и только никуда, и опять никуда, и еще, и еще, и снова никуда, локти вдавлены в землю, и опять никуда, и беспредельно, безвыходно, вечно никуда, и уже больше нет сил, и снова никуда, и нестерпимо, и еще, и еще, и еще, и снова никуда, и вдруг в неожиданном, в жгучем, в последнем весь мрак разлетелся и время застыло, и только они двое существовали в неподвижном остановившемся времени, и земля под ними качнулась и поплыла.