— Да, да, но… — глядит на Ленитропа эдак очень странно, — то есть я не вполне уверен, что понял, видите ли, смысл всей игры. А как в нее
ПОХАБНАЯ ПЕСНЬ
Вчера я пежил Королеву Трансильва-нии,
Сегодня я уже в Бургундии герой.
Заеду скоро в Умопомраче-ние,
Но Королевны ласковы со мной…
Икра на завтрак с розовой шампа-нью,
Чуток «шатобриана» — пир горой…
Сигарки в десять шиллингов запихиваю в рот
И так смеюсь, как будто весь мир — скверный анекдот,
До лампочки мне всё, ведь расступается народ
Пред тем, кто пежил Королеву Трансиль-ва-нии!
Голова Ленитропа — воздушный шарик, что поднимается не вертикально, а горизонтально, все время поперек залы, оставаясь на месте. Всякая клетка мозга теперь — пузырек: Ленитроп преобразовался в черный эпернейский виноград, прохладные тени, благородные кюве. Он смотрит на сэра Стивена Додсон-Груза — тот чудесным манером еще держится прямо, хотя глаза остекленели. Ага, точно — тут же предполагается контрзаговор, да да, э, ну-ка… Ленитроп увлекается наблюденьями за очередным пирамидальным фонтаном, на сей раз — сладкого «тэтэнже» без всякой даты на этикетке. Официанты и сменившиеся крупье расселись птицами вдоль стойки, пялятся. Гам стоит неописуемый. На стол воздвигся валлиец с аккордеоном, лабает «Испанскую даму» в до мажоре — просто шпарит вверх-вниз по своей сопелке, как маньяк. Дым висит густо и клубами. В хмари тлеют трубки. По меньшей мере три кулачных боя в самом разгаре. Игру в «Принца» уже трудно засечь. В дверях толкутся девушки, хихикают, тычуг пальцами. Свет в зале от роящегося обмундирования потускнел до буро-медвежьего. Ленитроп, вцепившись в кружку, с трудом подымается на ноги, разок крутится вокруг себя и с грохотом рушится посреди бродячей игры в «корону и якорь». Красивей, предупреждает он себя, красивей… Гуляки подхватывают Ленитропа за подмышки и задние карманы и мечут в направлении сэра Стивена Додсон-Груза. Ленитроп пробирается под стол, по пути на него валится лейтенант-другой, вброд через случайное озерцо пролитого игристого, через случайную топь блевотины, пока не обретает, как ему видится, набитые песком брючные манжеты Додсон-Груза.
— Эй, — вплетаясь в ножки стула, изгибая шею, дабы засечь физиономию Додсон-Груза в ореоле висящей лампы с бахромой на абажуре. — Идти можете?
Кропотливо переведши взор вниз, на Ленитропа:
— Не уверен вообще-то, что я могу встать…
Некоторое время они заняты выпутыванием Ленитропа из стула, затем вставанием — что происходит тоже не без своих сложностей, — определением местоположения двери, прицеливанием в нее… Шатаясь, подпирая друг друга, они проталкиваются сквозь бутыленосную, окосевшую, рассупоненную, ревущую, бледноликую толпу, что хватается за животы, пробираются сквозь гибкую и надушенную женскую публику у выхода, все мило возбужденные, декомпрессионный шлюз перед выходом наружу.
— Срань святая. — Таких закатов больше не увидишь, пожалуй, — закат в глубинке XIX века, они редко запечатлевались даже в первом приближении на холсте, в пейзажах Американского Запада художниками, о которых никто не слыхал, — когда земля была еще свободна, а взгляд невинен, и присутствие Создателя гораздо ощутимее. Вот он громыхает по-над Средиземноморьем, высокий и одинокий, этот анахронизм в древней киновари, в желтизне такой чистоты, что ныне и не найдешь нигде, и чистота эта просто взывает к немедленному загрязнению… Империя, конечно, продвинулась на запад, куда еще ей было двигаться, как не к этим девственным закатам, — проникнуть в них и испакостить?
Но по всему горизонту, вдали, на отполированной кромке мира — что это за пришлецы стоят… эти фигуры в покровах — на таком расстоянии, вероятно, вышиной в сотни миль — их лики, безмятежные, непричастные, как у Будды, клонятся над морем, бесстрастные, вообще-то совсем как Ангел, что стоял над Любеком при налете в Вербное воскресенье, пришел в тот день не карать и не оберегать, но свидетельствовать игре в соблазненье. То был предпоследний шаг, сделанный Леди Лондон пред тем, как покориться, пред тою связью, что в конце концов привела ее к воспаленью и рубцеванью пагубной сыпи, что отмечена у Роджера Мехико на карте, дремала в сей любви, коя у них на двоих одна с этим ночным распутником Лордом Смертью… потому что отправлять Королевские ВВС наводить ужас на гражданский Любек равносильно было безошибочному взгляду, что рек: скорей же выеби меня, — от которого градом и посыпались с воем ракеты, A4, которыми все равно палили бы, ну разве что чуть раньше…
Чего ж явились сегодня вечером искать эти стражи края света? вот они темнеют, монументальные существа, стоики, до шлака темнеют, до пепла, до того цвета, что ночь сегодня сгладит… чему такому грандиозному тут свидетельствовать? здесь только Ленитроп да сэр Стивен несут себе околесицу, пересекают одну за другой длинные тюремно-решетчатые тени, отбрасываемые высокими стволами пальм вдоль набережной. Промежутки в тенях ныне омываются очень теплой закатной краснотой по зернистому шоколадному пляжу. Ни в единый миг, похоже, ничего не происходит. Никакое уличное движенье не шепчет на округлых подъездных дорожках, никаких миллиардов франков не ставится на кон из-за женщины либо союзов наций ни за каким столом внутри. Лишь несколько номинальный плач сэра Стивена, припавшего на одно колено в песке, еще согретом днем: тихие придушенные вскрики отчаянья сдерживаются, выдавая весь гнет, что сэр Стивен претерпевал, даже Ленитроп это ощущает в горле, болезненные вспышки сочувствия к тому, чего это мужику явно стоит…
— Ох, да — да, знаете ли, я, я, я не могу. Нет. Я предполагал, что вам известно, — а с другой стороны, чего ради им было сообщать?
ПЕНИС — ЕГО
(ведущий тенор): Он решил, будто пе-нис — его,
Что игривый стояк — ого-го,
Что головка крепка
И не дрогнет рука,
Когда девочки шепчут в него —
(бас): Од-но-го…
(внутренние голоса): Только в дырку ночную Они
(бас): Пробрались, дабы пенис сманить —
(внутренние голоса): За-ма-нить…
(тенор): И теперь у него
Не осталось того,
От че-го ожи-дал — он — все-гооооо!
(внутренние голоса): Ни — че — го!
Фигуры над морем никуда не деваются, и пока свет остывает и меркнет, они все ветреней и отдаленней… до них так трудно дотянуться — их трудно ухватить. Насколько это трудно, Кэрролл Эвентир узнал, пытаясь подтвердить любекского ангела — и он, и его хозяин Петер Сакса, пока бултыхались в топи между мирами. Потом в Лондоне случилось явление самого вездесущего из двойных агентов, Сэмми Гильберта-Пространса, про которого все думали, что он в Стокгольме — или в Парагвае?
— Ну, стало быть, — доброе скумбриевое лицо озирает Эвентира — проворно, как параболическая антенна управления огнем, а милосердия в нем еще меньше, — я-то думал, я…
— Вы думали, просто заскочите.
— Еще и телепат, господи, изумительный какой, а? — Но рыбьи глаза не отпускают. Комнатка довольно гола, адрес где-то за Гэллахо-Мьюз — обычно его приберегают для передачи наличных. Эвентира вызвали из «Белого явления». В Лондоне знают, и как пентакли рисовать, и как заклинания вопить, как вовлекать именно тех, кто им нужен… Стол загроможден стаканами, заляпанными, беловатыми, опустошенными либо с осадками темно-коричневых и красных напитков, пепельницами, обрывками искусственных цветов, которые старина Сэмми ощипывал тут, шелушил, скручивал в таинственные изгибы и узлы. В приоткрытое окно вдувает паровозный дым. Одна стена, хоть и глухая, за годы разъелась тенями оперативников — так порою зеркала в общественных едальнях корежатся отражениями посетителей: поверхность набирает характера, будто старое лицо…
— Но вы, стало быть, с ним на самом деле не разговариваете, — ах, как хорошо это у Сэмми получается, мягко-мягко, — в смысле, вы ж не телеграфисты, не болтаете малёхо среди ночи…
— Нет. Нет. — Эвентир теперь понимает: они смотрели стенограммы всего, что идет через Петера Саксу, — то, что достается читать самому Эвентиру, уже прошло цензуру. И это, возможно, длится довольно долго… Так расслабься, стань пассивен, посмотри, во что выльется болтовня Сэмми, только Эвентир уже знает, во что выльется, как знаем мы, разбирая акростих: его вызвали в Лондон, но не просят ни с кем связать, значит, интересуются самим Саксой, и цель данной встречи — не нанять Эвентира, но предупредить. Чтоб отлучил толику собственной скрытой жизни. Словечки, интонации, выбор оборотов — все теперь слетается воедино:
— …такое потрясение, должно быть, — вдруг там очутиться… я и сам о паре-тройке Закс переживаю… тебя, по крайней мере, на улицу не выпускать… смотри, как держишься, ну и старина Закса, конечно, тоже, надо фильтровать личности,понимаешь, из данных, так нам полегче…
На улицу не выпускать? Всем известно, как погиб Сакса. Но никто не знает, почему в тот день он очутился там, что к этому привело. А Сэмми говорит Эвентиру вот что: Не надо вопросов.
Тогда они попробуют и до Норы добраться? Если тут аналогии, если Эвентир и впрямь неким манером отображает Петера Саксу, неужели Нора Додсон-Груз станет той женщиной, которую Сакса любил, Лени Пёклер? Распространится ли отлученье и на дымчатый голос, на верные руки Норы, и не останется ли Эвентир, пока суд да дело, быть может — пожизненно, под неким изощренным домашним арестом за преступления, о которых ему никогда не сообщат?
Нора по-прежнему вся в своей Авантюре, в своей «Идеологии Нуля», несгибаема средь выветренных волос последних белых стражей у последней ступени в черноту, в сияние… Но где теперь Лени? Куда она могла убрести, влача свое дитя и грезы свои, коим уже не повзрослеть? Либо мы не хотели терять ее — либо эллипсис образовался в нашей опеке, в нашей, как некоторые бы даже поклялись, любви, — либо кто-то забрал ее намеренно, по причинам, оставшимся в тайне, и смерть Саксы тоже к этому относится. Крылами своими она обмахнула новую жизнь — не мужа Франца, который о том и грезил, и молился, но его держат для чего-то совсем другого, — а Петера Саксу, пассивного совсем иначе… не ошибка ли тут? Они ошибаются вообще или… почему он несется с нею к ее концу (как, собственно, и Эвентира засосало в неистовый Норин кильватер) и тело ее загораживает от него все, что лежит впереди, стройная девушка вдруг странно одубела, раздалась, заматерела… ему остается лишь довольствоваться обломками их времени, что заметает сзади с обеих сторон, петляет прочь долгими спиралями в пыльное невидимое, где на камнях дороги лежит последний клочок солнечного света… Да: как ни смешно, он воплощает фантазию Франца Пёклера, примостился у нее на спине, маленький такой, и его везут— вперед везут, в эфирный ветер, чей запах… нет не тот запах, что встречался ему перед самым его рожденьем… в пустоту, коя гораздо раньше любых его воспоминаний… что означает, если пустота эта снова тут… значит… значит…