Их толкает назад полицейский кордон. Петера Саксу заклинило внутри, он пытается нащупать опору, никуда не сбежишь… Лицо Лени движется, беспокойное, в окне «Гамбургского летуна», бетонки, цоколи, промышленные башни «Марка» улетают прочь, больше ста миль в час, идеальный задник, бурый, смазанный, чуть оступись в стрелках, на насыпи при такой скорости, и им конец… юбку ее сзади задирает, голые мякоти бедер с красными рубцами от вагонного сиденья, оборачиваются к нему… да… в неотвратимости бедствия, да, кто бы ни смотрел — да…
— Лени, где же ты? — Всего десять секунд назад она была у его локтя. Заранее условились, что попробуют держаться вместе. Но тут два вида движенья: случайная переброска чужаков туда-сюда через стрелковую цепь Силы то и дело сводит людей, которые так и остаются на время — влюбленными, отчего и гнет покажется провалом, а любовь тут, на улице, можно снова разъять центробежно — лица видятся в последний раз, слова говорятся праздно, через плечо, само собой разумеется, что она там, уже последние слова…
— Вальтер сегодня принесет вино? Я забыл… — Это шуточка у них такая, что он забывает, бродит кругами в подростковом смятеньи, уже безнадежно влюбленный еще и в малютку Ильзе. Она — его прибежище от общества, вечеринок, клиентов… часто лишь из-за нее у него сохраняется рассудок. Он полюбляет сидеть каждую ночь понемножку у ее кроватки, сильно за полночь, смотреть, как она спит попкой вверх и мордашкой в подушку… это чисто, это праведно…Но мать ее, когда спит, часто в последнее время по ночам скрежещет зубами, хмурится, говорит на языке — он даже допустить не способен, что когда-нибудь, где-нибудь сможет выучить его или бегло на нем заговорит Вот и на прошлой неделе… что знает он о политике? но видит же, что она переступила порог, нашла такую ветвь времени, куда, может, ему и не будет хода… — Ты ее мать… если тебя арестуют, что будет с ней?
— Именно это они и… Петер, ну как ты не понимаешь, им только и нужнаогромная налитая титька, а за ней, в тени чтоб блеяла какая-нибудь атрофированная откоряка человеческая. Как я могу быть для нее человеком?Не матерьюже. «Мать» — это категория госслужбы, матери работают на Них! Это полиция души… — лицо ее темнеет, евреизируется тем, что она говорит, — не потому, что вслух, а потому что она не шутит, и она права. У нее такая вера, что Сакса видит все мелководья собственной жизни, застойную ванну тех суарэ [115], на которых из года в год даже лица не менялись… перебор закисших лет… — Но я люблю тебя… — она сметает наверх волосы с его потного лба, вдвоем они лежат под окном, куда постоянно задувает уличным и рекламным светом, что плещет об их кожу, об их округлости и тени спектрами гораздо холодней, чем у Луны астрологов… — Вовсе не нужно быть тем, кто ты не есть, Петер. Меня бы здесь не было, если б я не любила того, кто ты есть…
Выманила ли она его на улицу, принесла ли ему смерть? На его взгляд с другой стороны — нет. В любви слова слышатся много как, делов-то. Но он же чувствует, что его послали на другую сторону зачем-то…
Ильзе к тому же — завлекает его темными своими глазами. Имя его она выговаривает, но часто, чтобы пококетничать, не хочет либо называет его мама.
— Нет-нет, мама вот. Я Петер. Ты что, забыла? Петер.
— Мама.
Лени только смотрит, улыбка меж губ почти, он бы сказал, самодовольная, дозволяет случиться путанице в именах, запустить мужские отзвуки, о которых не может не знать. Если она не хочет, чтоб он вышел на улицу, зачем же тогда молчит лишь в такие моменты?
— Я только радовалась, что меняона мамой не зовет, — Лени думала, что это объясняет. Но слишком уж отдает идеологией, ему пока неуютно. Он не умеет слушать такие разговоры, когда вместе нанизывается больше, чем просто лозунги: не научился слушать революционным сердцем, да ему вообще-то и не дадут времени отрастить себе революционное сердце из тусклой товарищеской любви к прочим, нет, на это сейчас нет времени, да и ни на что его нет, кроме еще одного вдоха, грубого вдоха того, кому уже страшно на улице, нет времени даже сбросить этот свой страх каким-нибудь освященным веками манером, нет, потому что вот подступает шуцман Хаммут, дубинка уже в замахе, сектор коммунистической головы глупо вплывает в поле обзора, столь не сознавая присутствия шуцмана и его власти… у шуцмана это первый чистый удар за весь день… о, момент выбран идеально, он чувствует его и в руке и на дубинке, уже не болтающейся вяло на боку, но упруго отведенной назад мускулистой дугой, в вершине замаха, пик потенциальной энергии… далеко внизу эта серая вена в виске, хрупком, как пергамент, так ясно выделяется, уже подергивается предпоследним ударом пульса… и, БЛЯ! Ох — как…
Как прекрасно!
Где-то среди ночи сэр Стивен из Казино исчезает.
Но прежде сообщает, что Ленитроповы эрекции в высшей степени интересуют Фицморис-хаус.
Затем наутро врывается Катье — и клекочет яростнее промокшей квочки: сэр Стивен пропал. Ни с того ни с сего Ленитропу все что-нибудь сообщают, а он едва проснулся. В ставни и окна барабанит дождь. Утра понедельников, расстройства желудка, прощанья… он моргает, глядючи на затуманенное море, горизонт укрыт мантией серости, пальмы поблескивают под дождем, тяжелые, мокрые и очень зеленые. Может, из него шампанское еще не вышло — десять необычайных секунд в его поле зрения только любовь к тому, что он видит.
Затем, извращенно это сознавая, он отворачивается обратно в комнату. С Катье пора поиграть, итак…
Лицо у нее бледное, совсем как волосы. Ворожея дождливая. Поля шляпки обрамляют лицо шикарным сливочно-зеленым ореолом.
— Ну и пропал, значит. — Проницательность эдакого порядка может ее спровоцировать. — Не повезло. А с другой стороны — может, и повезло.
— Да ну его. Что тебе известно, Ленитроп?
— В каком это смысле — да ну его? Вы что — людей просто вышвыриваете?
— Хочешь выяснить?
Он стоит, покручивая ус.
— Рассказывай.
— Сволочь. Ты все этой школярской пьяной игрой саботировал.
— Что — все, Катье?
— Что он тебе сказал? — Придвигается на шажок. Ленитроп не сводит глаз с ее рук, а сам думает об армейских тренерах дзюдо, он таких видел. Ему приходит в голову, что он голый, а кроме того, хмм, похоже, у нас тут стоячок образуется, берегись, Ленитроп. И никто не заметит, не спросит, почему…
— Уж точно не рассказывал, откуда ты знаешь это дзюдо.Небось, тебя в Голландиинаучили, а? Ну конечно — мелочи, — пропевает нисходящими детскими терциями, — тебя и выдают, знаешь.
— Аахх… — в раздражении она кидается на него, целит рубящим в голову, но ему удается увернуться — ныряет ей под руку, подхватывает в охапку, как пожарный, швыряет на кровать и сам кидается сверху. Острым каблучком она лягает его в хуй, что и нужно было сделать с самого начала. Слаженность, однако, у нее всю дорогу ни к черту, иначе она б ему, скорее всего, уже давно его собственную задницу на блюдечке поднесла… может, нарочно сейчас промахивается, лишь задев Ленитропа скользом по ноге в тот миг, когда он изгибается, хватает ее за волосы, закручивает ей руку за спину, вжимает ее лицом в постель. Юбка ее на жопе задралась, ляжки под ним ерзают, у его пениса охренительная эрекция.
— Слушай, пизда, не выводи меня, я баб запросто лупцую, я Кэгни Французской Ривьеры, так что берегись.
— Я тебя убью…
— Как? И все саботируешь?
Катье поворачивает голову и впивается зубами ему в руку — повыше, у локтя, куда раньше вгонялись иголки пентотала.
— Ай, блядь… — Он отпускает ей руку, которую выкручивал, стаскивает нижнее белье, хватает за одну ляжку и берет Катье сзади, протискиваясь под низом пощипать за соски, полапать клитор, ногтями поцарапать бедра изнутри, тут у нас мистер Техничный, не то чтоб имело значение, они оба готовы кончить — сначала Катъе, вопя в подушку, а Ленитроп секунду-другую спустя. Он лежит на ней, потеет, хватает ртом воздух, наблюдает за ее лицом, отвернутым на 3/4, даже не профиль, а ужасное Лицо, Которое Не Лицо, ставшее слишком абстрактным, недостижимым; выемка глазницы, но только не сам изменчивый глаз, лишь безымянный изгиб скулы, выпуклость рта, безносая маска Иного Порядка Существ, существа Катье — безжизненное нелицо, кое и есть то единственное лицо, что он поистине знает либо запомнит.
— Эй, Катье, — тока и грит он.
— М-м. — Но снова лишь ее прежний осадок горечи, и все-таки им не суждено стать любовниками в парашютах солнечной вуали, что хрупко, рука об руку опускаются к какому-нибудь лугу или безмятежности. Удивлены?
Она отодвинулась, выпустив его хуй в холод комнаты.
— Как бывает в Лондоне, Ленитроп? Когда падают ракеты?
— Что? — После ебли ему обычно нравится валяться, курить сигаретку, думать о еде. — Э-э, обычно не знаешь, что она падает, пока она не падает. Черт, да пока не упала.Если не попадает в тебя, все нормально до следующей. Слышишь взрыв — значит, живой.
— Так и понимаешь, что живой.
— Ну да.
Она садится, подтягивает трусики и опускает юбку, идет к зеркалу, начинает переделывать прическу.
— Давай-ка повторим температуры пограничного слоя. Пока ты одеваешься.
— Температура пограничного слоя Т нижний индекс е — чё такое? — растет экспоненциально до Бренншлусса, дальность около 70 миль, вдоба-авок потом наступает резкий пик, 1200 градусов, затем немного падает, минимум 1050, пока не выходишь из атмосферы, затем на 1080 градусах еще один пик. Остается довольно стабильной до повторного входа в атмосферу, — ту-ру-ру. Тут музыкальная связка, радостная от ксилофонов, строится на чем-нибудь старом и любимом, что иронично, однако нежно пояснит происходящее, — вроде «Школьных дней, школьных дней», или «Летим, Джозефииа, в моей летучей мащине», или даже «Сегодня в городишке станет ЖАРКО!», выбирайте сами — замедляется, затемнение, застекленная веранда внизу, Ленитроп и Катье тет-а-тет, одни, лишь несколько музыкантов в углу постанывают и качают головами, замышляют, как бы вынудите Сезара Флеботомо им что-нибудь для разнообразия заплатить. Лажовый ангажемент, ох лажовый… Дождь хлопает в стекло, лимоны и мирты снаружи трясутся на ветру. За круассанами, клубничным джемом, настоящим маслом, настоящим кофе она гоняет его по всему профилю полета в понятиях температуры стенок и коэффициентов теплопередачи Нуссельта, в уме выводимых им из чисел Рейнольдса, которые она ему подкидывает… уравнения движения, демпфирования, восстанавливающих моментов… методы вычисления Бренншлусса по инерциальному наведению и радиометодам… уравнения, преобразования…
— Теперь углы расширения продуктов сгорания. Я тебе даю высоту, ты мне говоришь угол.
— Катье, ну сказала бы мне угол сама.
Некогда она с наслаждением думала о павлине — соблазняет, веером распускает хвост… видела его в красках, что шевелились в пламени, когда ракета отрывалась от платформы, алые, оранжевые, переливчато-зеленые… некоторые немцы, даже эсэсовцы, называли ракету «Der Pfau». «Pfau Zwei» [116]. Взлетает, запрограммированная ритуалом любви… а при Бренншлуссе свершилось — чисто женский противник Ракеты, нулевая точка в центре мишени, покорилась. Все остальное происходит согласно законам баллистики. Ракета беспомощна. Нечто иное взяло все в свои руки. Нечто превыше того, что сконструировали.
Катье поняла огромную безвоздушную дугу как явную аллюзию на некие тайные вожделенья, что движут планетой и ею самой, и Теми, кто ею пользуется, — перевалив пик и вниз, броском, горя, к предельному оргазму… об этом, разумеется, Ленитропу не скажешь.
Они сидят и слушают порывы дождя, который уже почти ледяной. Зима сбирается, дышит, углубляется. Где-то в другой зале трещит шарик рулетки. Она бежит. Почему? Опять он слишком близко подступил? Он пытается вспомнить, всегда ли ей нужно было так разговаривать, откатами, сначала рикошетя, чтобы потом его коснуться. Самое время задавать вопросы. У него контрзаговор впотьмах, он взламывает двери наобум, и не скажешь, что оттуда вылезет…
Из моря вздымается темный базальт. Над мысом и его шато висит маскировочная сеть пара, обращает все в зернистую древнюю открытку. Ленитроп трогает Катье за руку, проводит пальцами вверх по голой коже, тянется…
— Хм?
— Пойдем наверх, — грит Ленитроп.
Может, она и замялась, но так кратко, что он не заметил:
— О чем мы все это время говорили?
— Об этой ракете, A4.
Она долго смотрит на него. Поначалу ему кажется, что она сейчас над ним расхохочется. Затем — что заплачет. Он не понимает.
— Ох, Ленитроп. Нет. Ты меня не хочешь. То, за чем они охотятся, может, и хочет, а тынет. A4 так же хочется Лондона. Вряд ли им известно… про другие «я»… твое или Ракеты… нет. Не больше, чем тебе. Если пока не понимаешь, хотя бы запомни. Больше я для тебя ничего сделать не могу.
Они возвращаются к ней в номер: хуй, пизда, дождь понедельника в окна… Ленитроп все оставшееся утро и середину дня изучает, что писал профессор Шиллер по регенеративному охлаждению, Вагнер по уравнениям горения, Пауэр и Бек по отработанным газам и эффективности горения. И порнографию синек. В полдень дождь прекращается. Катье уходит куда-то по своим делам. Ленитроп несколько часов сидит внизу в баре, официанты, перехватывая его взгляд, улыбаются, показывают бутылки шампанского, соблазнительно ими покачивают…
— Нет, мерси, нон… — Он пытается вызубрить органограмму этого Пенемюнде.
Когда с хмурого неба уже сливается свет, они с Катье выходят погулять, вечерний моцион по набережной. Ее рука без перчатки холодна в его руке, в узком черном пальто Катье смотрится выше, долгие молчанья истончают ее едва ли не до тумана… Они останавливаются, облокачиваются на парапет, он разглядывает средизимнее море, она — слепое и промозглое Казино, приосанившееся у него за спиной. Мимо по небу скользят бесцветные облака, бесконечно.
— Я думал о том, как к тебе подошел. В тот день. — Он не вполне способен заставить себя изложить детали вслух, но она понимает, что говорит он о «Гиммлер-Шпильзале».
Она резко оглядывается:
— Я тоже.
Дыханья их рвутся призраками к морю. Сегодня она зачесала волосы наверх, валиком, ее светлые брови, крылышками выщипанные, потемнели, глаза обведены черным, пропущено лишь по нескольку наружных ресниц — они остались светлыми. На лицо ей наискось падает облачный свет, лишает его краски, оставляя чуть ли не номинальный снимок, такой только на паспорт…
— Вдоба-авок ты тогда была так далеко… Я не мог дотянуться…
Тогда.На ее лицо наползает нечто вроде жалости и пропадает снова. Но шепот ее смертелен и ярок, словно проводом стегнуло:
— Может, и поймешь. Может, в каком-нибудь их разбомбленном городе, у какой-нибудь их реки иди же леса, даже под дождем когда-нибудь до тебя дойдет. Ты вспомнишь «Гиммлер-Шпильзал» и ту юбку, что на мне была… тебе станцует память, и ты даже расслышишь, как мой голос произносит то, что я не могла сказать тогда. Или теперь. — Ох о чем же это она ему тут улыбается, какую-то секунду? уже пропало. Опять маска бессчастья, без будущего — состояние покоя ее лица, предпочтительное, самое простое…
Они стоят среди черных курчавых скелетов железных скамеек на пустом изгибе набережной, что закладывает вираж покруче, нежели потребно для прогулок: головокружительно, пытается вывалить их в море и покончить с этим. Похолодало. Ни он, ни она не могут подолгу стоять в равновесии, каждые несколько секунд кому-нибудь нужно найти опору покрепче. Он тянется к ней, поднимает ей воротник пальто, затем берет ее щеки в ладони… это он пытается так вернуть ей телесный цвет? Опускает взгляд, пытаясь заглянуть в глаза, и в недоумении обнаруживает, что каждый налился слезами, в них мокнут ресницы, тушь вытекает тонкими черными завитками… полупрозрачные каменья, дрожат в глазницах…
Волны бьются и тянут за собой камни с пляжа. Вся гавань покрылась барашками, такими яркими, что вряд ли они собирают свет с унылого неба. Вот опять этот Иной Мир-близнец — ему теперь что, и об этомволноваться? Какого ч… тока глянь-ка на деревья— каждая долгая ветвь свисает, саднящая, головокружительная, кропотливой гравировкой на небе, каждая так идеально уместна…
Она подтянулась бедрами и тазом, чтобы касаться его через пальто, может все-таки быть — чтобы вернуть его, ее дыханье — белый шарф, дорожки слез, зимне-светлые — лед. Ей тепло. Но этого мало. Никогда не хватало — не-a, отлично он все понимает, она уже давно собирается уйти. Нахохлившись против ветра, подразумеваемого барашками, либо против ската мостовой, они друг друга не отпускают. Он целует ее глаза, чувствует, как хуй снова набухает старой доброй, старой злой — в общем, по-любому старой — похотью.