А после она смеялась: «Ты что, с ума сошел? Я туда даже не поднималась, я же никогда не курила».
В Кольке тем временем проснулся ветхозаветный пафос, и он, не забывая о любимой рюмочке, обличал, проклинал, прорицал:
«Грабитель грабит, опустошитель опустошает! У либералов — полные карманы неучтенной налички, — обличал он. — Ни одинокая гора, ни рыночная площадь нас уже не спасут, — взваливайте своих покойников на плечи и отправляйтесь куда глаза глядят! Женщины беспечные! Не будет у вас сбора винограда, а будет только изумительное и ужасное». Ну И далее в том же духе. Он скакал без оглядки.
Я ничего не понимал. Что значит: Вышенского подставили, когда он, как говорят, сам книжку принес? И грант на перевод, и грант на издание тоже он нашел. Но я не стал возражать. Тем более что течение остановилось и нужно было поменять снасть.
«Смотрите, — схватил я Кольку за рукав, прервав его страстный монолог, и указал в воду. — Как интересно». Конечно, он сначала ничего не заметил и тупо глядел на провисшие лески, на полузатопленный салачий ящик, который замер в реке прямо напротив причала. Потом спросил: «Чем мотивируем?» — «Ее теперь на ночь выключают, чтобы вода даром не пропадала, — ответил я. — Рыночная экономика. Они же хотят быть, как немцы». — «И эти — туда же!» — буркнул Колька.
Я велел ему очистить пару клешней, взял пятиметровый матч, привязал под последнюю картечину длиннющий поводок из плетенки, нацепил на поплавок «светляка». В этот момент сверху на нас засветили фары — какой-то дурак решил съехать на причал, я еще подумал: уж не Анька ли пожаловала с проверкой? Машина на мгновение замерла на спуске, а потом ринулась прямо к нам, угрожающе скрежеща щебенкой и завывая дизелем. Нет, это не Анька, подумал я.
«Так вот, — продолжал Колька, не обращая внимания на это обстоятельство. — Вышенский назвал того человека, который ему привез оригинал и показал грант в интернете…» — но договорить у него не вышло, потому что я толкнул его ногой в плечо, чтобы он опрокинулся, и сам еле успел увернуться от бампера. Раздался всплеск и звук удара. Машина ткнулась колесами в причальный брус, подпрыгнула и замерла прямо на том месте, где мы только что сидели, где стояли мои снасти. Ослепленный светом, я с трудом разглядел в темноте, что это пятнистый армейский джип. Он заглох.
«Вы живы? — крикнул я Кольке в реку. — Тогда в темпе вылезайте!» — я слышал, как он там отфыркивается. В машине сначало было тихо, а потом водитель сделал попытку запустить двигатель, но я ему этого сделать не дал. Вытащить его наружу было не так-то просто: он оказался голый до пояса и абсолютно лысый, в смысле, стриженный под машинку. Чтобы завладеть ключами, мне сначала пришлось бросить удочку и буквально выдавить этого козла с сиденья на рычаги передачи, ручника и мультипликатора. Второй, тоже голый и лысый, выскочил со своей стороны, стал дергать меня за ногу и орать с кошмарным местным акцентом: «Претьявите токументы! Поетем в тапо!» От водителя сильно пахло водкой, от второго, похоже, тоже. Наощупь они были еще совсем пацаны, один, водитель, пожилистей, а другой слегка рыхловатый, но оба сытые. Пока я барахтался с ними, Колька выбрался на причал. Шлепая мокрыми башмаками и шурша штанами, он со всего размаху налетел на рыхловатого, от чего тот выпустил мою ногу и, потеряв равновесие, бухнулся в воду. «Что, и второй там? — прохрипел Колька, тяжело дыша. — Ну-ка, давайте его сюда». От его решительности мне даже стало не по себе. «Обождите, — сказал я. — Отойдите! Я с ним поговорю! Он мне на удочки наехал!» — но Кольку это еще сильней завело, он даже зарычал, а когда я выволок, наконец, упиравшегося шоферюгу и придавил к капоту, Колька схватил его за глотку и заорал: «Ты на кого наехал, урод? Это же член Союза писателей Санкт-Петербурга! Ты сломал удочки русскому писателю! Все, парень, тебе — хана!» Морда у парня была вся в чем-то перемазана, и глаза разъезжались в разные стороны, он довольно плохо соображал, что происходит, потому что даже в таком, несколько неудобном, положении, пытался выкрикивать по-своему что-то, совершенно непохожее на извинения. «Что ты пиздишь? Ты же на бабки попал, родной, на бабки, понимаешь? — продолжал Колька. — Что он пиздит?» Я мало что разобрал, но выходило, что этот чумазый обзывал нас русскими свиньями и требовал, чтобы мы немедленно покинули его землю. «Кто свинья? — заорал Колька. — Я?» — и ткнул себя пальцами в грудь, а шофер в это время, почуяв свободу, попытался улизнуть, но качнулся к краю, нетрезво попятился и ухнул в реку, как свая. Мы не успели его удержать. Убедившись, что он выплыл, что обе головы торчат из водной глади, я оставил Кольку присматривать за ними, чтобы не утонули, а сам поспешил в полицию.
К моему изумлению за столом дежурного сидела сама Сильва. Когда-то я ей ловил тритонов в пруду у санэпидстанции. С тех пор она сильно выросла и стала похожа на свою мать, Веру Яковлевну, особенно сзади. Но полицейская форма ей была очень к лицу, я вовремя вспомнил, что уже отпускал на этот счет комплименты, когда приходил за лицензией, и ограничился только приятным изумлением, мол, с каких это пор госпожа-начальница не спит по ночам? «Ты что, всех уволила?» — спросил я. «Нет, — усмехнулась Сильва, — гулять послала». За пятнадцать лет своей учительской практики она выучила тут грамоте всех — и казаков, и разбойников, так что, когда дети кончились и школу закрыли, ей предложили возглавить местный полицейский околоток, чтобы она и дальше занималась их воспитанием, теперь уже с помощью пистолета и наручников.
«Так где, ты говоришь, видел зеленый „ниссан-патрол“? — оживилась Сильва. — Куда они поехали?» Я вынул из кармана трофейные ключи. Она увидела мои перепачканные в крови руки и строго спросила: «Ты применял насилие? Им нужна медицинская помощь?» В ответ я только усмехнулся: «Что ты, что ты. Я просто помог им покинуть автомобиль, когда они наехали на мое имущество. У меня есть свидетели».
Вообще-то с местными органами правопорядка у меня с младых ногтей были проблемы. Рассказывают, что когда нас совсем маленькими бабушка привела в церковь, то я испугался батюшку и убежал, и меня ловили с милицией на мотоциклах. Потом меня постоянно ловили: когда мы лазили на кедры за шишками, когда мы бросали в костер патроны, когда мы удили в пруду карасей, когда мы курили в каких-то елках, когда мы распивали портвейн в беседке, когда мы катались по парку на чьей-то «победе», короче, каждый год и по многу раз, и мне казалось, что кто-то их специально на нас науськивает — мать, Мариванна, соседские дамочки или кто-то еще, но не суть. Просто и на этот раз мне показалось, что Сильва откровенно дожидалась именно моего прихода.
Тут же появились люди в зеленом, и мы поехали обратно на причал, где обнаружили почтенного профессора в роли охотничьего кобеля, загнавшего кролика в терновый куст, — он мрачно ходил вокруг непролазного шиповника, откуда торчали две пары ног.
«Они меня называли „Вана кера“, — поведал мне Колька. — Что это значит?» Я ему объяснил, что на местном наречии так принято величать олддерьменов, вроде нас, и он, похоже, остался очень доволен.
4
Анька чуть не упала, когда увидела совершенно мокрого Кольку. Мы с ним изображали ей все случившееся исключительно с водевильной стороны, руководствуясь, прежде всего, намерением оправдать свое появление среди ночи с литрухой, но без улова. Мы хохотали и показывали ей сломанное удилище — подумаешь, «Catana», всего-то сто долларов — чего горевать? — а она расстраивалась все сильней совсем по другому поводу. «Где они? — вдруг спросила она. — Я сейчас пойду и спрошу, кто их послал». Мы ей попытались втолковать, что никто их не посылал, — эти солдатики сами удрали из казармы, сами напились, сами подрались с дежурным офицериком, сами свистнули штабную машину и поехали кататься. Одним словом — простые горячие парни. С кем воюем, они же — дети! Бога мать! Но Анька не на шутку возбудилась и, плюнув на наши приглашения снять стресс самым примитивным способом — хорошенько закусить рюмочку-другую в круге дружеского, нацепила строгую черную маечку «Order is all we need», хлопнула дверцей и укатила, как мы поняли, в полицию, к Сильве. Они с ней старые приятельницы, вон ее забор, прямо напротив нашего кухонного крыльца. А за ним клематисы, флоксы, огромные розовые пионы, настурции, огурцы, помидоры, клубника. Я бы на месте Аньки дождался, когда она явится с дежурства и пойдет с лейкой, и все бы узнал, если бы придавал этому значение.
Странно, но и та, кого я, вернувшись под утро, чмокнул в попку, тоже неожиданно озаботилась произошедшим. Я нашел ее у себя в кровати и стал на нее охотиться. «Кто это были? Ты уверен, что мальчики? — почему-то спросила она, делая попытки ускользнуть из моих цепких лап. — Отвечай, я тебя серьезно… Прекрати!» — «Не знаю, не знаю, — пробормотал я, — но у них, кажется, не было вот таких чудненьких голеньких титечек, таких гладеньких ляшечек, таких дивных ямочек, таких мокреньких губочек…» Она взвизгнула, отстранила мою руку и соскочила на пол.
А что, могли быть девочки? — подумал я и развеселился. «Что ты смеешься?» — спросила она через плечо, просовывая ножки в трусы. А я просто представил себе, как Колька, обнаружив, что побросал в реку не пьяных скинхедов, а каких-то девиц, кинется следом, а потом будет выходить на песок с добычею на плечах, раздвигая крепкими коленями черно-красную воду. «Вот, родной, каких рыбок я поймал, причем голыми руками», — весело крикнет он и похлопает по мокрым задницам. Вот так.
«Это уже слишком, — сказала она. — Ты обращаешься со мной, как с уличной девкой. А я, между прочим, до тебя жила, как монашка!» Ну, на это я не нашелся, что и ответить: какие она культивировала духовные практики, я не знаю, но тогда, накануне рыбалки, она показала мне такую нежность к ближнему, такую любовь к его грешным причиндалам, что я, прости меня Господи, вспомнил о Царстве Божьем. Спорить с ней было лень, в постельке оказалось прохладно, я обнял подушку, хранящую флюиды хорошей девочки, прижался до истомы к шелковистой простынке, и меня потащило в путаницу реальностей. Откуда-то вспомнилось: «Следуя естественному порядку, мы должны после смешанных удовольствий перейти к несмешанным» — и я очутился на солнечной стороне Фонтанки, в левом ряду, как раз перед мостом Ломоносова, хотя мне нужно на Разъезжую. Сократ что-то сказал про завтра, и это было ключом к разгадке сложной дорожной ситуации. Короче, я заснул еще до того, как она хлопнула дверью.
Нам с Колькой, конечно, не дали прикончить литруху, уже где-то на последней четверти явилась хмурая Анька и разрушила наше собрание — загнала Кольку в кровать, а меня попросту вышвырнула, как барсика, в росистые травы. Так что я заснул вовсе не пьяным, а скорей усталым от приключений и умиротворенным застольной беседой — четыреста грамм — это лучшая Колькина доза, когда он приобретает удивительную проницательность и патологическую гуманитарность. Слово за слово мы вернулись к разговору на причале, прерванному вторжением автомобиля.
«Вот вы, современные писатели, которые пренебрегают психоанализом и так поверхностно любят греков, — занюхав рюмочку и обращаясь к кому-то за моей спиной, велеречиво начал Колька, — задумывались ли вы всерьез над фундаментальным процессом судьбы? Знакомы ли вам маски, под которыми она вмешивается в размеренное течение человеческой жизни?»
Вопрос вышел совершенно идиотский, что мне было отвечать? Конечно, знакомы: аритмия, ишемическая болезнь, алкоголизм, бляди какие-нибудь.
«Бляди — оно обязательно, — сдвинул брови Колька. — Но не какие-нибудь. Вы, голубчики, мыслите вторыми сущностями. Маска для судьбы не есть нечто отыменное, они скорее соименны. Как „бык“ и „человек“ оба суть „живое существо“, так же процесс судьбы и некая особа, которая ее воплощает, указывают нам не друг на друга, но на нечто третье. Почему так завораживающи макбетовы ведьмы? Не потому, что он таких не видел, не из-за хтонического ужаса и даже не потому, что он парализован картинами собственного будущего — он созерцает перемену участи. Несубстанциальность перипетии открывается его пониманию, чего он, конечно, даже вербализовать не может».
Я сильно испугался энергичного Колькиного движения прямо к путанице моих телесных переживаний. Потому что это «воплощение» я сейчас знал губами, покровами, всеми своими пульсациями и, действительно, всерьез задумывался над этой, как ее, соименностью чему-то там, и хотел понять — чему. Я даже оглянулся. Мы сидели на веранде. Каминные угли и редкие всполохи головешек мерцали в гранях на столике. Снаружи, за черными стеклами, на бледном небе отчетливо рисовались силуэты знакомых деревьев: остроконечная ель, ажурные рябины. Во влажную от росы кучу шиповника падал слабый свет неизвестного окна. От этой картины у меня внутри что-то защемило: тонкий предательский лучик — как это волнительно посреди ночи! И Колька вдруг отодвинулся со своей риторикой безнадежно далеко. Я даже подумал, что, возможно, он — идиот, или бесчувственный дурак — во всяком случае, таким он казался на расстоянии — как можно с ним говорить? Что я тут вообще делаю? Бежать!
Но мне стало жаль его, я шагнул навстречу в ярко освещенный круг научной полемики и деловито объявил: «Шум смерти не помеха. Бывает блядь покруче любого Эдипа. Помните Олю Мещерскую, у Ивана Алексеевича?»
«Как же, как же. Промозглый апрель. История соблазнения. Бессмысленность и ничтожество жизни. Любовь, убийство, смерть на вокзале. Казачий офицер. Чопорные дамы. Вальяжные русские помещики. Портрет молодого царя во весь рост», — Колька покосился на меня, явно ожидая восхищения точностью пересказа.
Я искренне веселился: «Да вы, похоже, не любите русскую литературу. А зачем нам эту историю рассказали, вы можете мне сказать?» Колька в ответ только состроил рожу. Я предостерегающе поднял палец. «Они все знакомы! Существуют по отдельности, но все друг друга знают! Это, между прочим, поразительно. Мне, например, всегда казалось, что „Легкое дыхание“ — детектив и что главный герой здесь — совсем не бедная девочка, хотя, конечно, и она тоже». — «А кто? — нахмурился Колька. — Эта мымра, что ли? Та, что под портретом молодого царя?» — «Дался вам этот молодой царь. И никакая она не мымра. Что она за баба, сказать трудно. Если брать во внимание выходку ее братца — трахнул дочку приятеля, — то не исключено, что она тоже может иметь по жизни повышенные сексуальные потребности (это их семейная черта), иными словами, может не ограничиваться половой жизнью в браке, если замужем, но, скорее всего, она вдова или старая дева (черт их знает, этих начальниц гимназий, замужние дамы в те времена не работали). И совершенно ясно, что она любовница Олиного папаши, иначе с какой стати ей придираться к девчонке из-за туфель, дорогих гребней? В ее речи сквозит откровенная ревность: подарки отца — дочери, этой сопливой девчонке, ее раздражают: она воспринимает сие как знаки внимания своего возлюбленного — сопернице. Для влюбленного — все соперники, кто может приблизиться к его возлюбленному, а тем более те, кто имеют к нему неограниченный доступ — жена, дочери и тому подобное. Она ничего не может с этим поделать и в отместку демонстрирует свое превосходство над ученицей, заключающееся уже в том, что она — не только ее начальница, а настоящая женщина, живущая половой жизнью, тогда как та, по ее представлениям, конечно, еще нет. Эта стерва явно гордится своей сексуальной полноценностью, значит, ее половые свойства оказались востребованными относительно недавно, она еще по уши влюблена, и букет ландышей, присланный любовником, бесстыже выставляется напоказ. Скорей всего, она специально пригласила Олю, чтобы продемонстрировать свой триумф, потому что ее подчеркнуто благопристойный вид, ее идеально чистый рабочий стол, ее цветочки, портрет Николая Второго по сути — не что иное, как вербализация эротического переживания».
Реакция девочки Оли на такой «наезд» вполне понятна, она все мгновенно по-женски прорюхала и поставила зарвавшуюся папашину любовницу на место: нашла чем хвастаться, я тоже трахаюсь, и, знаете, кто у меня был первый — ваш братец. Она подчеркивает: друг моего отца и ваш брат, то есть — мы с вами почти родственницы! И ее тоже захватывает идея вербализации чувственного путем раскрытия тайны интимной жизни.
Теперь посмотрим в ее дневник. Она пишет, что заснула среди дня в кабинете отца, что перед этим одна гуляла («мне казалось, что я одна во всем мире»), обедала, играла на фортепиано целый час, а потом пошла в кабинет отца. То есть, когда все уехали, Оля постепенно пришла в состояние сексуального возбуждения — одной гулять в поле и в лесу очень эротично, — она вся такая беззащитная, предполагается возможность какой-нибудь встречи, она может оказаться один на один с каким-нибудь незнакомцем, короче — неопределенные грезы. Далее, она не пошла ни к себе в спальню, потому что там просто нечего днем делать, ни в спальню матери, ни в спальню отца, потому что там сохраняются флюиды матери (даже мысль об их близости вызывает у нее отвращение, она же воспринимает мать как соперницу). Она пришла в кабинет, все там облазила и прилегла на диван со своей эротической добычей — в книжном шкафу наверняка нашлись книги, где можно отыскать подтверждения своим молочным догадкам о самом потаенном, например, двухтомник того же Плосса «Женщина», и прочитать, как дикие народы зашивают девочкам половые губы, или отрезают клитор, или лишают девственности нефритовым лингамом, полюбоваться уже в тысячный раз в анатомическом атласе на мужской половой хуй, порассматривать фривольные японские литографии и французские открытки. То есть она описывает прелюдию к любовной игре. Конечно, после этого она уже не может удержаться: одно дело регулярная мастурбация перед сном в узенькой девичьей постельке, а у папы на диване среди бела дня — совсем другое, это вам каждая гимназистка скажет. Ладно, не будем далеко забираться, да еще с фонарем, в эти потемки. И вот, раскрасневшаяся после «сна», она выбегает навстречу Алексею Михайловичу.