Яркий полдень померк в моих глазах, будто выключенный. Напоследок я заметил, что Бабайки не видно, впрочем, это уже не имело значения: то, что известно одной курице, известно всему курятнику, а тут — еще хуже. Бедная Анна, подумал я. Бедная крошка.
С тех пор как она связалась с Колькой, мой рейтинг в этом доме сильно упал. Но я не думаю, что на моем месте и ее высокоученый благоверный продвинулся бы за один день дальше меня. Я привез им рыбу, а она стала морочить мне голову сначала расспросами, а потом нотациями. Причем дальше кухни пускать явно не собиралась. А я хотел пошептаться с Колькой насчет брюк. Она приказала мне разделать судаков на филе и сложить в морозильную камеру, головы, хвосты и хребты тоже заморозить для ухи. Что было делать, я только чистил рыбу и кивал: да, я знаю, что международный синдикат фундаменталистов уже ухлопал каких-то итальяшек и австрияков, которые пытались выпустить эти «Чертовы вирши», нет, мне совершенно не хочется, чтобы ты, Анечка, овдовела (Ну, прежде всего потому, что с появлением Николая Васильевича в нашем семействе прекратился бедлам, а если, не дай бог, что с ним случится, все начнется сначала.), и тому подобное.
Я с удивлением заметил, что холодильник у Аньки не пустой — много овощей, фруктов, мяса, свинины, каких-то копченостей, минеральной воды, пива и всякой местной молочной ерунды. Сначала я решил, что это дело рук Сильвы, но на такой подбор сыров ни у какой Сильвы фантазии бы не хватило, значит, Анька сама делает вылазки.
«Да, — сказала она, — кое-как справляюсь, так что ходи к нам пореже. Ты, наверно, просто не понимаешь, что сейчас нужно быть предельно осторожным, но поверь мне на слово: так будет лучше».
Мне, конечно, было странно слышать от Аньки упреки в легкомыслии — чья бы корова мычала, — но, как говорила наша бабушка Парасковья Федоровна, царство ей небесное: кто спорит, тот говна не стоит. И Кольки почему-то нигде было не видно — она его, наверное, где-нибудь заперла, и я прямо сказал: «Попроси у него какие-нибудь чистые штаны и принеси мне. Я хочу вечером пойти в „Норус“». — «С этой, что ли? — спросила она и, не дожидаясь ответа, брезгливо скривилась. — Я так и знала. Я предчувствовала… Как тебе не стыдно?» Мне стало вовсе не стыдно, а противно: в жизни не видел, чтобы Анька так ханжески поджимала губки, и мне захотелось немедленно рассказать ей о том, как там, на лавочке в кустах, вчера, когда я решил по-джентльменски кончить Бабайке не in, а на сладкий прыгающий животик, то из меня так брызнуло, что вся порция угодила ей прямо в моську и залепила солнечные очочки, которые оставались у нее на носике, и как я, сильно сконфузившись, стал протирать стеклышко указательным пальцем, — правда, смешно? Ну, то есть рассказать и посмотреть, какая у нее от этого станет рожа. Но у Аньки и так задрожал подбородок. Поэтому «Ко-ля, — заорал я на весь дом, — где вы там прячетесь? Какого черта? Вы можете мне одолжить брюки? Или тут все с ума посходили?»
5
Мы договаривались на половину восьмого, но я заказал ужин на половину десятого, ни с кем ровным счетом не посоветовавшись, потому что придумал сюрприз. Я этот час люблю. Еще в незапамятном отрочестве, когда мы только выявляли закономерности в природе моря, неба, поведения людей, деревьев и собственных организмов, предзакатная пора выделялась из прочих особой окраской переживаний. Каждый вечер, занимая места на дюне, разглядывая над головой и на горизонте фигуры облаков, пронзительные лучи, череду волн, лица зевак, завороженных этой картиной, мы надеялись отгадать название — нам казалось, еще чуть-чуть — и станет все очевидно. Но ни разу так и не высидели, потому что каждый раз в какой-то миг все вокруг преображалось, и мы забывали об основном вопросе.
И мне не стоило большого труда протянуть резину — я затащил мою птичку в сауну под честное слово, что не полезу с глупостями (Дурочка, мы же там будем не одни!); и на глазах у распаренных краснорожих скандинавок, прогрев хорошенечко полотенчиком, сделал своей голенькой курочке деликатный массажик от кончиков пальчиков до самой шейки — и ножки, и спинку, от чего в ней проснулся волчий голод. Она бегом кинулась к себе, а потом мигом выскочила обратно с припудренным носиком, в чулочках, в невесомом платьице с рискованным вырезом, и уже через четверть часа с чувством мела под стопочку и маринованную миножку, и мидий, и горькушечки со сметаной, хотя накануне уверяла, что водку на дух не переносит, довольно мурлыкала, поглядывала по сторонам, щурилась от ветра, жмурилась от низкого солнца, с интересом следила за тем, что я рисую в широкой пепельнице толстым окурком. Мы даже не разговаривали. Меня захватила та самая нежная детская тоска — этакое ожидание ожидания неизвестно чего — чего-то, — хотя я прекрасно знал, что произойдет в следующую минуту, потому что вечеринка катилась по моему сценарию.
Так или иначе, но они сделали все, как обещали: столик на террасе под надутым ветром парусиновым пологом — подальше от глупой музычки, легкая плетеная мебель, тяжелые приборы, тугая, а не одноразовая скатерка, и самое главное, в нужный момент из дымных глубин, где пустоголовое юношество трясло титями и дуло пиво, как белый бомбардировщик из капонира, выплыло овальное, тускло сияющее блюдо. «Сутак со щавелем», — скромно объявил белобрысый дылда, берясь за крышку. И в этот момент все стихло, то есть шелест волн, шорох песка, хлопки парусины — нам на головы обрушилась дивная тишина, посреди которой кто-то на том конце террасы отчетливо проговорил: «Элла, не будь сукой, Элла, мне неприятно!» Я покосился в ту сторону, но ничего интересного не обнаружил — каких-то безнадежных девушек немецкого вида, терзавших, судя по всему, друг друга чувствами, а пока я раздумывал над тем, кто из них названная Элла, моя золотая птичка получила рыбки и защебетала на жердочке: «Водки, водки!» — «Это не водка, — сказал я. — Это „Русский стандарт“!»
Вот, собственно, и все, что у нас было за ужином. Нет, после десерта мы, конечно же, выпили в баре кофе и кальвадоса, постояли, обнявшись, под дикую музыку на танцполе, посмотрели друг на друга влажными глазами и побрели, держась за руки, по пляжу в сторону маяка с бутылочкой минеральной воды.
«Почему ты мне ничего не скажешь? — спросила она. — Ты что, обижаешься?» Я промолчал. Но ни о какой обиде и речи не было (Как говорила одна знакомая девочка: «Папа, умные не обижаются»), просто было трудно передать мотивы своей досады, поселившейся во мне посередине застолья. Да, мне нравились ее способности переживать прикосновения, вкусно откусывать, с чувством отпивать, выгибать спинку и прочие склонности к гедонизму — я уже привык, и вдруг на этом фоне обнаруживается тупая слепота и бесчувствие, какая-то эмоциональная бескрылость и бабская зашоренность ощущений. Подумать только, она даже не заметила смены бриза! Я не понимаю, как можно, сидя у моря, не удивиться тому, что поступательное движение его вдруг прекращается и все становится гладким и сверкающим до самого горизонта, как можно проворонить изменение атмосферы, куда вторгаются прелые водоросли, потные пески, смолистые кроны, обосранные кустики? Судак? Конечно, она так увлеклась им, но нечего было назначать подачу именно на это мгновение, я ведь специально оговаривал детали! И потом, рыба у них вышла очень здорово — я даже не ожидал. Как они, черт побери, делают такой соус? Короче, сам виноват.
Потом она уверяла, что я напился, как дурак, и нажопился. Да ничего подобного, может, я просто углубился в себя. Но я взял себя в руки, схватил ее в охапку, закружил и стал целовать, а потом подбросил в ясное небо минералку и завопил свою любимую солдатскую песню: «В жопу клюнул жареный петух! Расцвела в огороде акация…» И тащившиеся, как оказалось, за нами те самые безнадежные девушки, которые озадачили меня на террасе, с матом шарахнулись в море. «Послушай, — сказал я, мгновенно забыв о них, и повернул ее лицом к устью, туда, где солнце, провалившись в пучину, подавало последние сигналы бедствия маяку, — его стекла блеснули в высоте золотым огнем и погасли. И тотчас ожили серебристые ивы, потом шевельнулись верхушки сосен, а потом прилетел призрак запаха далекого шашлычка и наших щек коснулось первое приторно теплое дуновение. — Это начинается ночной бриз, он зовет нас на кроватку. Пойдем скорей». В ответ она утвердительно потерлась затылком о мой подбородок.
Но потом, наутро, я все-таки разобрался в истинных причинах своей досады, пока моя птичка отлеживалась в ванне у себя в номере, потому что всю ночь воображала себя ненасытной гиеной, а я тоже не мог долго кончить, что совершенно немудрено после такого количества Стандарта, и тоже валялся у себя, в своей разоренной постельке, вконец умудоханный. Тем не менее все мое существо стремилось туда, в тот номер, разделить с ней удовольствие в пене (кстати, удовольствие — это единственное, что при делении пополам не уменьшается вдвое, а во столько же раз увеличивается), но вход к ней в ванную мне был категорически запрещен. Проклятье!
Я бы с удовольствием чего-нибудь съел, но мне было лень шевелиться, и потом, я лелеял надежду на то, что нам наконец удастся вместе позавтракать — поехали бы куда-нибудь, например, в крепость. В первый день, рассуждал я, мы уже имели бурный обед, вчера — задумчивый ужин, я думал, что и ланч будет не менее знаменательным. И от голода мне в голову лезло разное, например, вспомнилось, как мы, в рамках борьбы с Анькиным аутизмом, посылали ее, маленькую, разбираться с молочницей, бабушкой Салой, и как она, бывало, сияла от счастья, неся от калитки тарелочку с творогом и баночку со сметаной, а иногда нет. Сложненькой она была девочкой, да и сейчас с ней не всегда просто. Я вдруг понял, что моя вчерашняя досада — из-за нее, то есть вызвана тем, что я о ней думал, вернее, о ее словах, и чувствовал себя так, как будто она где-то поблизости, а кому приятно, когда на него смотрят с осуждением? — лопатками чувствовал, макушкой. Между прочим, с Анечки станется, она запросто может вооружиться моим монокуляром, она вообще все что угодно может выкинуть. Даже явиться сюда прямо сейчас и помешать мне наслаждаться желанием и ревностью, ведь помимо голода меня еще терзала мысль о Жирном: я представлял себе его тело, хуй и прочее, и как он, засранец, наваливался на мою крохотную птичку-невеличку своим огромным животом. Слава тебе Господи, что его уже нет, а то я даже не знаю, что бы с ним сделал. Она, правда, обмолвилась, что писька у этого недоноска была — два сантиметра, но это — не важно, я бы все равно нашел повод при случае треснуть его по морде. И еще меня жутко злило то, что она ни в какую не признавалась ни как они с ним что делали, ни когда, ни где, сколько бы я ее ни упрашивал этой ночью в эротическом угаре. «Э, — говорила она, — а вот этого я тебе не скажу», или «Отстань, не твое дело», или «Я не помню», и я трясся от негодования и любопытства. А сейчас я вдруг сообразил, что это, наверно, не каприз, что она мне просто не доверяет — темная ведь история вышла с Жирным: его же в ванной нашли — а я спрашивал, трахалась ли она с ним в ванне. О, нет! И потом, это уже обсуждалось: когда все это произошло, она еще была за границей, ее менты по мобильнику отыскали только на следующий день, да и вообще как, каким образом крошечка-козявочка сможет зарезать здоровенного бугаину?
Вот меня, например, подумал я, ощупывая себя тут и там. Тело мое было гладким и прохладным, покровы чистыми и неповрежденными, а где-то в глубине постукивал с привычными перебоями на холостых оборотах пламенный мотор. Как ты его остановишь, моя ненаглядная, куда нанесешь удар? Сюда? А вот и мимо! Ты его отсюда не достанешь, это только дураки думают, что оно слева. Перережешь горло? Давай. Ах, тоже не получается? Конечно, для этого нужно родиться чеченом. В животик? В глазик? А я убегу. Ты меня свяжешь? Нет, нет, нет, мы договорились: как Жирного, а Жирного твоего никто не связывал.
«Эй, — закричал я, — эй, в ванне! Завтракать поедем?» — и прислушался. За стенкой монотонно бежала вода, потом что-то плеснуло, и она ответила мне с легким вздохом: «Нет. — Потом подумала и добавила: — Принеси швепсу и катись на все четыре стороны. Я сегодня никуда не пойду, я буду очухиваться».
Я потихоньку вырулил со стоянки, толком еще не зная куда ехать. Можно было, конечно, расспросить Аньку, что нового в нашем деле и не выяснились ли какие-нибудь подробности — она же с кем-то перезванивается в Питере, но мне русским языком объявили, что мои визиты в тот дом нежелательны. Днем тут совершенно нечего делать, поэтому я ограничился тем, что пошлялся по базару, купил корзиночку клубники, взял в супермаркете бутылку тоника, сливки и поехал обратно. Она долго не открывала, потом высунула носик, предупредила, чтобы я и не думал переступать порог, ахнула при виде ягод, чмокнула меня, сгребла все в охапку и, ножкой прикрыв дверь, щелкнула замком. Ну что ж, понятно. Она мне как-то сказала, что я уничтожаю ее личность, а это для нее крайне мучительно. Я решил, что это комплимент, хотя так и не понял, что она имела в виду.
И здесь, в нашей ямке на дюне, когда она уже взяла меня проворной ручкой и задвинула себе между ляшечек, и сжала, и задвигалась — просто так, как играют невинные влюбленные, Дафнис и Хлоя, — и горячо зашептала мне в ушко какие-то отдельные слова, я наконец сообразил, что это значит: то есть, говоря о личности и сущности, она признавалась мне в том, что очень остро переживает освобождение бессознательного. А, с другой стороны, кто не переживает? Кто не краснеет (внутренне) при мысли о том, куда его накануне занесло в эротическом бреду? Кошмар, глаз не поднять! Но кошмар в том, что тебя снова и снова тащит обратно, в угар, в доводящую до тошноты истому и судороги сердцебиения.
— Ху-уй!.. пиз-ду-у!.. е-бать-ся!.. — наконец выдохнула она в исступлении и замолчала. Мне захотелось ее пожалеть, я осторожно освободился и стал целовать во вспотевший животик.
Отосланный на все четыре стороны, никому ненужный и рассеяный, я потащился к причалу Мне совершенно не хотелось обедать в одиночестве под любопытными взглядами тучных скандинавских коров, — они же, наверняка, слышали наши ночные вопли — вот и нечего им показывать мою помятую наружность. Птичка-то моя, скорее всего, тоже об этом думает. А на причале можно чудесно посидеть в тенечке, возьму у Валентины Семеновны кружечку сакуского и жареную кровянку, посмотрю, как пацаны ловят подлещиков и густерок, — иногда там такие чудеса случаются, один при мне вытащил леща на килограмм, а сам — вот такой, лет восемь, — просто взял удочку на плечо и пошел от берега, так и выволок его на песок. И даже не улыбнулся. Я прикинул свою реакцию на удачу и понял, что это никуда не годится: каждый день, перед завтраком, вместо «Отче наш» или после него, нужно повторять, закрыв глаза: «Все, что мы побеждаем — малость, нас унижает наш успех…» и так далее — кстати, скверный перевод, но не суть, — чтобы не гордился, не чванился, мол, какой я герой, а смирненько выловил кого выловил — и неси домой: «Вот, мама, Господь нам чего послал, сыты будем!» Да, она любила свежую рыбку, и Мариванна любила, чистить только не любили, а так — пожалуйста. Но где моя мамочка, где Мариванна? — Царство им Небесное. Нет их теперь у меня, и никого уже нет — ни отца, ни Папаши, одна Анька-жаба осталась, которая в дом не пускает — совсем чокнулась со своим Колькой, — тут вот, на лавочке, сирота, буду кушать, в речке руки мыть, под кустик ходить! И еще я испугался: вдруг и эта, моя игрушечка, куда-нибудь денется? Не знаю — уйдет, или умрет, или еще что-нибудь? Почему я такой беспечный? Ведь она же — единственное мое тепло, она так и сказала: «Я хочу, чтобы ты в меня влюбился по-настоящему». Да, я ей ничего не сказал — в конце концов, что такое слова? — но разве ее желание не исполнилось? Что же я тут стою?
Короче, я, не дойдя до причала совсем чуть-чуть, повернул обратно: конечно, нужно скорей вернуться и лечь у двери, подумаешь, не пускает — охранять, караулить, оберегать! Да провались эти судаки, мы уедем с ней отсюда куда-нибудь, например, в Тоилу, снимем домик, будем вместе ловить форелей, кушать марципаны, я буду осторожно сжимать ее в зубах, как косточку, я ей все объясню!
Но тут моему затуманенному взору явилась чья-то козлиная рожа в металлических очках. «Ты что, тоже свихнулся, что ты бормочешь? — спросил этот мутный тип, пихая мне пятерню. Я инстинктивно принял ее и тут же узнал Паршивца, а потому не стал украдкой смахивать слезу — он на такие пустяки внимание не обращает. — Как раз про тебя думал, — завопил он. — Помнишь, как мы тут пили на траулере и чуть не уплыли в Данию, или куда там? Какая была мадера, какие свиные ребра! У тебя, говорят, новая книжка вышла, поздравляю! Ты что, правда в пионерлагере? Мне Анька сказала… И как там? Вы что, поругались? Она какая-то неадекватная, ей-богу: прихожу, а у вас на калитке — замок, я звоню, так она и не вышла даже, только крикнула с веранды: „Он в пансионате!“ и все. Что это значит?»