— Но тогда отец еще с вами жил, мог же рассказать что-то, — настаивал Гельдыев, с прежним напряжением вглядываясь в лицо Караджи.
— Нет у меня отца, — упрямо повторил тот. — И ничего он мне не рассказывал.
— Что за письмо? — спросил Марат.
Повернувшись к нему, Гельдыев ответил хмуро:
— Тачмамед письмо от Назара… ну говорили так, что от Назара привез, а в том письме Назар будто бы писал односельчанам… не знаю точно, но ругал Советскую власть и сообщал, что за границу ушел с семьей.
— Как же — с семьей, если я здесь? — чувствуя, что кровь приливает к лицу и сердце начинает торопиться, воскликнул Марат.
— Я же сказал: точно не знаю, люди рассказывали, — смутился Аман. — Будто не на учебу посылают, а заставляют другую веру принимать и детей отбирают.
— Чушь какая-то, — приходя в себя, пожал плечами Марат и вопросительно посмотрел на Караджу, ожидая, что тот опровергнет эти нелепые россказни.
— Сын Назара к тебе пришел, — понимая его состояние, напомнил хозяину учитель, — он правду знать хочет. Он имеет на это право — он сын.
У Тачмамедова дыхание было прерывистое, в груди хрипело, посвистывало. Он упорно молчал и глаз не раскрывал.
— Письмо это сохранилось? — спросил Марат.
— Времени-то сколько прошло, — напомнил учитель и снова обратился к хозяину: — Так ничего и не скажешь сыну Назара?
Караджу одолел кашель, он приподнялся на локте, схватился ладонью за грудь и содрогался всем телом. Однако глаз не раскрыл, из-под прижмуренных век покатилась по щеке слеза. Когда отпустило, он снова лег и руки сложил поверх одеяла, которое вздымалось на его груди от тяжелого хриплого дыхания.
— Фельдшера я тебе пришлю, — проговорил учитель и, хватаясь за край кованого железом сундука, неловко вытягивая ногу, стал подниматься. Марат помог ему. Они пошли к двери, и тут, вдруг вспомнив, Марат резко обернулся:
— Если он врагом Советской власти был и такое письмо написал, зачем же имя мне такое дал — Марат? Революционное имя?
Вот когда Караджа раскрыл глаза. Они слезились после недавнего приступа кашля, но смотрели зорко, пытливо.
— Мурад твое имя, — прохрипел он. — Это я точно помню — Мурад.
И снова закрыл глаза.
По той же тропинке шли они вдоль арыка обратно, к центру поселка. Марат брел за учителем в подавленном молчании. Только на развилке дорог, где ему надо было сворачивать к шоссе, спросил:
— Вы братья?
Брезгливая гримаса исказила лицо Амана.
— Не родные, отцы наши были братья.
— Двоюродные, значит.
— Да. Мой отец у его отца овец пас. Вот такие родственники. — И крепко пожав руку Марату, сказал: — Вы адрес оставьте, если что всплывет, я дам знать.
«Куда ж мне теперь уезжать? — подумал Марат, вырывая из блокнота листок, на котором написал сбой адрес. — С земли отцов… Никуда мне теперь уезжать нельзя, мне теперь только лечь в эту землю можно».
2
Его никогда не тянуло больше в «Захмет». Гельдыев вестей не подавал, ничего нового там, видимо, не всплывало, и с годами охранительное защитное чувство прикрыло пережитое там некоей пленкой, позволяющей удерживать в памяти тягостные подробности встречи с Караджой и в то же время делающей их как бы музейными, отторгнутыми от нынешней жизни Марата. А потом и вовсе улеглось, устоялось, ряской подернулась вода в горьком том омуте, без опаски можно было глядеться. И сейчас он легко решился поехать в тот колхоз, никакие предчувствия не остановили, не удержали его.
Микроавтобус проскочил город, и вот уже раскинулся по обе стороны дороги зеленый весенний простор. Даже там, где барханы, подходили к самой обочине, бока их зеленели молодой травой, такой нежной и слабой, что даже на ходу она вызывала нежное чувство умиления.
Облака шли высоко и были редки, степь и предгорные холмы лежали в пятнах тени и света, у гор же собрались темные тучи, прикрыли вершины, а в ущельях белел густой туман.
Все это притягивало взор, волновало, и Назаров подумал, что и умиление перед молодыми былинками, перед живой красотой весенней земли у него, человека городского, — от родителей, от дедов и прадедов, чья жизнь и смерть зависели от нее, земли, доброй и мстительной, когда какой, но всегда прекрасной, даже во гневе.
И когда он подумал о родителях, об отце, то не испытал к нему ни злобы, ни неприязни, ни жалости даже. Мысли о нем прошли, промелькнули в русле того тихого восторга, который владел им в эти минуты, и не оставили горького следа, как бывало.
Ехали молча, только Пэттисон изредка выражал свое отношение к увиденному короткими восклицаниями, которые переводчик передавал одним и тем же словом:
— Нравится…
Видимо, он устал от беседы, тоже ведь был не молод, и наверное о семье думал, о каких-то своих делах и заботах.
Черпая полоса гудрона летела под колеса, цифры на спидометре выскакивали одна за другой…
— Вон там, за тем барханом, было поселение неолитического человека, — рукой показал Казаков.
Мистер Пэттисон оживился, стал смотреть в окно, но бархан проплывал, и ничего там нельзя было разглядеть.
— А можно остановиться и посмотреть? — спросил он.
— Почему же нельзя, — ответил Казаков.
Ехали не так уж и долго, а ноги затекли. Пэттисон кряхтя спустился на землю, сказал что-то, видимо, шутку, но переводчик не стал переводить, только ответно улыбнулся ему.
Когда выключили мотор, стало так тихо, точно все разом оглохли. Завороженные удивительной этой тишиной и теплотой, идущей от раскинувшейся вокруг пустыни, люди недвижно стояли на краю дороги и молчали.
Потом Казаков сказал:
— В наших туфлях тут только и ходить… песку наберем.
— О, ерунда! — весело отозвался Фрэнк, присел на ступеньку, резво скинул туфли и носки, оставил их на полу автобуса и смело пошел босиком по склону бархана, песок просыпался под его ногами, следы оставались овальные, крупные, словно прошел гигант.
— Это есть хорошо! — оглянувшись, крикнул он по-русски.
— Вообще-то песок уже теплый, — Казаков оглянулся на спутников, но пошел следом за гостем в туфлях. Остальные тоже не стали разуваться.
Подшучивая друг над другом, почему-то стараясь не наступать на следы босых ног Пэттисона, они побрели по склону бархана, обходя его, и вскоре увидели старый археологический раскоп. Работали здесь давно, песком опять все замело, но остатки стен можно было различить легко, и каминообразные очаги кое-где сохранились, темные от копоти, от времени.
— Неужели в эпоху неолита здесь жили люди? — спросил Пэттисон, трогая рукой старинную кладку.
— Считают, что поселение основано семь-восемь тысяч лет назад, — ответил Казаков.
Они стояли у края давно заброшенного поселка и, глядя на прямоугольники развалившихся стен, в меру собственной фантазии пытались представить жизнь людей, некогда живших здесь.
— Значит, раньше в этом месте была вода, — сказала миссис Джозина, — и не колодец, конечно, а проточная вода. Из колодца не напоить целый поселок.
— Да, конечно, — согласился Пэттисон.
— А потом… почему-то исчезла вода и кончилась жизнь, — очень грустно произнесла она, и Фрэнк тревожно взглянул на нее, подошел и взял под руку.
— Пойдемте, — попросила она и повернулась, не дожидаясь согласия мужчин.
Они расселись по своим местам и поехали дальше в прежнем молчании.
Неожиданно выплыл оазис. Шелковица рядами высилась по краям темных, свежевспаханных карт, а там и дома пошли в окружении садов и виноградников, новые дома, с островерхими железными и шиферными крышами, не такие, как были в первый приезд Марата. А вот арка осталась прежняя и рисунок на ней, как ему показалось, тот же, только подновлен недавно, краска еще блестела, не поблекла. Арка проплыла справа, и Казаков сказал:
— Это центральный поселок колхоза «Захмет». А мы поедем дальше, там на участке Совгат закладывается одна из скважин по новой схеме. Я вам на месте объясню.
— Совгат? — переспросил Марат.
— Да, так это место называется. По-туркменски значит подарок, — это Казаков уже заморским гостям пояснил.
Оазис, как начался, так и оборвался за крайним рядом шелковицы. Снова пошли пески, схваченные корнями песчаной акации, кандыма, триостницы. Меж их кустами слабо зеленели однолетние, только что прошедшие травы — кумарчик, гораниновия, бородавчатая верблюдка, песколюб. Кусты редели на глазах, травы же продолжали расти повсюду — словно зеленую кисею набросили на желтые холмы. Марат знал: начнет жарить солнце, и от кисеи этой не останется и следа.
— Где-то здесь поворот должен быть, — озабоченно проговорил Казаков. — Не проскочить бы…
— Я помню, — успокоил Сомов и усмехнулся: — Там знак стоит.
— Какой знак?
— «Кирпич». Для смеха кто-то поставил. Да вон он.
Справа от шоссе, метрах в пятидесяти, на взлобке виден был красный круг с желтым прямоугольником в центре. И, словно в насмешку над запрещающим этим сигналом, ответвлялась к нему свежевспаханная колесами и гусеничными траками широкая полоса — самодельный знак на палке остался на крохотном островке, пощаженным автомашинами и тракторами.
— Давай вправо, — велел Сомов шоферу.
Тот сбавил скорость, стал разворачивать автобус, но на всякий случай спросил:
— А знак? Не проколют талон?
— Я же сказал — для смеха поставили. Да и откуда здесь ГАИ, соображаешь?
Переводчик молчал, и Пэттисон сидел с равнодушным лицом, ни о чем не спрашивал.
Миновали самодельный знак, и Марат понял почему объезжали его водители, а не подмяли сразу, — вокруг него детские велосипеды лежали и инвалидная мотоколяска стояла.
Когда поднялись на вершину холма, глазам открылся распадок, густо поросший саксаулом и уходящий широкой полосой. Просторно тут было, виделось далеко. То желтая, то бурая пустыня с зелеными вкраплинами поднявшихся по весне трав, с пламенеющими полянами распустившихся диких маков просматривалась от края до края. Но взгляд притягивала саксауловая роща. Корявые серые стволы с жидкими зеленоватыми и сизыми безлистными кронами поднялись на три с лишним метра, а кусты черкеза и кандыма разрослись и превратились в чащобу, но не дикую, а ухоженную, умело прибранную, опрятную и словно бы даже приукрашенную чем-то неуловимым. Назаров, которому приходилось бывать в саксаульных лесах, не сразу понял, почему у этого такой праздничный вид, — здесь совсем не было мертвого саксаула, тех черных искореженных стволов, похожих на окаменевшие останки каких-то сказочных чудовищ, которые вызывают неприятное тягостное чувство. Чьи-то заботливые руки очищали эту рощу.
На опушке рощи стояли, развернувшись полукругом, буровая самоходная установка со сложенной еще стрелой, бульдозер, две бортовые автомашины, груженые мешками и ящиками. А в центре полукруга, между техникой и рощей, сидели на земле люди. Увидев автобус, они стали лениво подниматься, отряхивая с одежды песок, и выжидательно уставились на вылезающих пассажиров.
Сомов выскочил первым и ходко направился к толпе рабочих. Навстречу ему шагнул высокий, плотный, под стать Кириллу Артемовичу, бригадир в спецовке. У него было виноватое, выражение на лице.
— Что за сборище? — понизив голос и оглянувшись, возмущенно проговорил Кирилл Артемович. — Почему не приступили? Я же предупреждал… А вы? Перекур с дремотой устроили? Да за такое…
— Да тут непредвиденные обстоятельства… — промямлил бригадир и глазами показал, словно не решал ся повернуться, куда-то за спину себе.
— Ну, что там у вас? — недовольно крикнул издали Казаков. — Прикажите начинать бурение!
— Сейчас, сейчас! — изобразив на лице улыбку, ответил Сомов и снова зашипел на бригадира: — Никаких обстоятельств! Сейчас же приступайте. Пускай бульдозер. Буровую развернуть…
— Да нельзя же, — снова загадочно зыркнул куда-то глазами бригадир. — Я же говорю…
— Ну, смотри, — угрожающе произнес Сомов к, отстраняя его, шагнул к группе рабочих.
Те расступились и все увидели, что кроме бригады здесь были еще и школьники, а с ними старик, должно быть, учитель — дети теснились возле него, поминутно переводя любопытные взгляды с одного на другого, черные глазенки так и горели.
Разговора Сомова с бригадиром Казаков не слышал, но чувствовал, что произошла какая-то заминка, это его раздражало, и он крикнул недовольно:
— Разберитесь там, Кирилл Артемович, и приступайте, времени у нас нет. — Повернулся к американцам: — Пионеры приехали посмотреть. Наверное из соседнего колхоза. Сейчас там все приготовят и начнут бурение, а я вам пока объясню суть того, что намечено осуществить на пастбищах колхоза «Захмет». — Он еще раз недовольно посмотрел на столпившихся вокруг Сомова рабочих и перевел взгляд на простор пустыни, рукой поведя, чтобы внимание Пэттисона к нему привлечь. — Перегрузка пастбищ приводит к последующему выветриванию, обарханиванию, ветровая эрозия превращает пастбища в мертвую пустыню…
— Да-да, — быстро вставил Пэттисон, — это самое страшное — мертвая пустыня.
— Вот этого мы и не хотим допустить, — сказал Казаков и улыбнулся; его стало забавлять стремление американца во всем видеть угрозу человечеству. — Тут, как говорится, палка о двух концах. В результате перевыпаса исчезают хорошо поедаемые растения, остаются же те, которые животным не очень нравятся, и ядовитые. С другой стороны, если допустить недостравливание пастбищ, то почва затвердеет, прекратится заделка семян в песок — и снова животноводство останется без ценных кормовых культур. Нужна золотая середина. Существуют прогрессивные приемы стравливания пастбищ. Мы выбрали такой: чабан гонит отару как бы по спирали, время от времени меняя направление движения. При развороте слабые овцы, которые обычно плетутся позади, оказываются первыми и могут насытиться вволю. Потом все повторится сначала. Я понятно объясняю?
— О, йес! — с улыбкой закивал Фрэнк.
— Вот по такой схеме строим мы в этом колхозе систему водопойных сооружений. Здесь, под этим саксаульником, расположена довольно мощная линза пресной, почти не минерализованной воды. Мы построим механический колодец, оборудуем его насосом, автономной электростанцией, а затем протянем водовод — по той самой спирали, по которой будут гонять отары чабаны. Ну что там у вас? — всем своим видом показывая крайнюю степень недовольства, спросил он Сомова, который как-то робко подошел и ожидал в двух шагах, когда обратят на него внимание.
Не решившись во всеуслышание выложить все, как есть, он сначала какие-то тайные знаки Казакову сделал, а потом наклонился к нему и зашептал на ухо:
— Неувязка, Ата Казакович. Не опозориться бы перед иностранцами…
Еще не поняв, в чем дело, Казаков уже почувствовал, что именно так все будет — опозорятся они перед заморским этим писателем, и покажет он их в своей будущей книге в таком свете, что… Извинившись перед гостями, он взял совсем дружески Сомова под руку и пошел с ним к группе рабочих и школьников, говоря на ходу:
— Удружили, Кирилл Артемович, спасибо. Ну что еще за неувязка? Какая может быть неувязка, если за столько дней предупредили…
— Да вон, — Сомов, как и бригадир давеча, глазами показал на старика, вокруг которого настороженной стайкой сгрудились ученики.
Старик недвижимо стоял изваянием и смотрел на всех строго из-под насупленных седых бровей.
— Что — вон? — не понял Казаков.
— Старик, — развел руками Сомов. — Не дам, говорит, калечить природу. — Сказав это, Кирилл Артемович сразу же, чтобы отмежеваться от этого старика, не попасть с ним в одну компанию, горячо и убежденно добавил: — Явно не в себе. Мы бы его в два счета… да при этих неудобно.
— Сами-то вы в себе? — косо посмотрел на него Казаков и, видя, что к ним Назаров приблизился, добавил: — Останьтесь, я сам поговорю.
По мере его приближения дети плотнее приникли к своему наставнику, даже заступили его, тот мягко, но властно отстранил их, отвел рукой.
— Здравствуйте, — устало произнес Казаков по-туркменски. — Я главный инженер треста. Что тут у вас происходит?