Год спокойного солнца - Юрий Белов 19 стр.


Усталым своим видом он хотел показать, что не собирается спорить, что дело ясное и протест старика не имеет под собой почвы и что зря они только время теряют. Однако обезоружить таким образом старика ему не удалось, слишком уж воинственно был тот настроен. Может быть, в самом деле не в себе человек, подумал Казаков, когда старик громко, чтобы все слышали его, произнес по-русски:

— Уходите отсюда! Уезжайте на своих машинах, не оскверняйте хоть этот уголок пустыни, оставьте его потомкам.

— Мне стыдно возражать вам, уважаемый, — сдерживая себя, тихо сказал Казаков; с детства воспитанный в уважении и непрекословии старшим, особенно старикам, он чувствовал себя неловко, но и не возразить не мог. — Наш трест занимается обводнением пастбищ. Мы даем пустыне воду. Как же мы можем осквернять ее? Все это делается на благо народа. И вся техника, которую дает нам государство, служит святому делу. Подумайте, уважаемый, какой пример подаете вы детям. Ведь когда они вырастут, многие станут механизаторами, сами будут строить в пустыне каналы, водохранилища, водоводы…

— Дети на моей стороне, — все так же громко остановил его старик. — Кем бы они ни стали, я не сомневаюсь — любить и беречь свою землю они будут. А вы уходите. Не для того мы возрождали Совгат, чтобы все здесь поели и вытоптали овцы. Пастбищ вон сколько.

— Но вы поймите, уважаемый, — понимая уже, что без толку продолжать этот спор, все так же тихо сказал Казаков, — есть утвержденный проект, на него затрачены деньги…

— Вот-вот, — вдруг засмеялся старик, — о деньгах вы только и думаете. Дай вам волю, вы ради денег всю красоту земли под нож бульдозера пустите, под топор, под пилу… А растения только в ботаническом саду оставите, чтобы не забыть, как все это было раньше на земле отцов. Зверей же и птиц — в клетки, в зоопарк. Приведете своих детей, покажете: вот змееяд… А змееяд, между прочим, в этом саксаульнике гнездится, редкая птица. Сейчас уже редкая, а после того, что вы здесь наворочаете своими машинами, и вовсе исчезнет. Да от вашего шума, грохота, от запаха бензина все животные, все птицы и насекомые, все живое бросит свои родные места и кинется кто куда. А куда? Вы об этом подумали? Куда им кинуться, где спасенье найти? Нет, не на благо, а во вред вы поступаете, во вред. Я без ноги, а коляску свою вон где оставил, дети велосипеды побросали, чтобы тихо сюда войти, — горько проговорил он и отвернулся.

— Ладно, — вздохнул Казаков, — оставим это. Не время сейчас для дискуссий. Вы кто?

— A-а… Простите, забыл представиться. Учитель, пенсионер. Гельдыев моя фамилия, если жаловаться захотите.

— Ну вот, — с упреком проговорил Казаков, — учитель, а против технического прогресса.

Он давно бы прекратил ненужный этот разговор, но стыд мешал ему вернуться к Пэттисонам, и он все медлил, все пререкался со старым учителем, еще больше стыдясь и проклиная себя и Сомова, и этого старого человека, для которого пусть дорогой его сердцу, но все-таки ничтожно маленький уголок земли заслонил все на свете — в том числе и те большие и важные дела, которыми занимался он, Казаков, и все эти люди, собравшиеся здесь и бестолково толпящиеся теперь вокруг, не знающие, как поступить, что предпринять, и тоже испытывающие стыд и неловкость. Но вернуться к микроавтобусу, где ждали его иностранцы, было необходимо, и, пересилив себя, попробовав придать своему лицу выражение обычной деловитости и спокойной уверенности, Ата отвернулся от Гельдыева, встретился глазами с Кириллом Артемовичем и распорядился, действительно, как ему показалось, без раздражения и суетливости:

— Перебросьте технику на другой участок, а здесь потом разберемся. — Уже возле гостей с улыбкой пояснил: — Оказывается, что-то здесь юннаты делают, пионеры, а они всегда впереди.

Видимо, с помощью переводчика Пэттисон что-то уже понял в этой истории, потому что сразу же спросил:

— Что же вы теперь будете делать? Что предпримете?

— А что, — как можно беспечнее ответил Казаков, жестом приглашая их в машину, — наведем справки в Академии наук, если в самом деле этот саксаульник имеет научную ценность, придется, видимо, менять проект. — Он поискал глазами Сомова, но тот уже бежал, увязая в песке, к микроавтобусу и, запыхавшись, втиснулся между сиденьями, пробираясь в задний ряд. — Можно ехать?

— А Назаров, корреспондент? — спохватился Сомов.

— Так зовите его, время не ждет, — поторопил Казаков.

Сомов снова вылез из автобуса и крикнул:

— Назаров! Марат! Ехать пора!

Они не знали, что минутой раньше старый учитель вдруг спросил Марата:

— А ты, корреспондент, что же не вступился за родную природу? Почему голос свой не возвысил в ее защиту? Ты же ленинградец, блокадник, в тебе совесть не должна уснуть.

— Откуда вы меня знаете? — шагнул к нему удивленный Назаров, с бьющимся сердцем вглядываясь в его лицо.

— Забыл? — огорчился учитель. — А я тебя сразу узнал, Гельдыев я, Аман.

— Артиллерист!

Внезапная радость охватила Марата, и он порывисто протянул старику обе руки. Теперь не было на Гельдыеве артиллерийской засаленной фуражки — расшитая тюбетейка пламенела на коротко остриженной совсем уже седой голове. Но халат был надет как тогда, и сапоги он носил хромовые, военного покроя. Под халатом же одет не китель, а гражданский пиджак и рубашка с галстуком.

— Вспомнил, — удовлетворенно кивнул старый Аман.

Вот тут-то и позвал Марата Сомов.

— Езжайте, я остаюсь! — махнул ему Назаров.

— Доберешься-то как?

— Доберусь! — снова махнул рукой Марат и отвернулся, чувствуя себя беззаботно, как в годы молодости, когда и не такие концы на попутных машинах приходилось делать.

— Если вам удобно, если не смущает вас, — вдруг переходя на вы, робко предложил Гельдыев, — можно в моей коляске. Двухместная…

— Спасибо, — улыбнулся Марат, — чем не транспорт!

Он уже не слышал, как захлопнулась за Сомовым дверца автобуса и как заурчал мотор, увозя недавних его спутников, и даже гомон людских голосов и рев моторов уходящей на новое место бригады прошли мимо его внимания, — Марат жадно вглядывался в давнишнего своего знакомого.

— Постарел я? — спросил Гельдыев, и по лицу его и по голосу нельзя было не понять, что он огорчился. — Я ж тебя лет на десять старше, а то и больше. Тебе сколько? Пятьдесят есть?

— Перевалило уже.

— Ну, перевалило! Молодой еще, — словно бы даже обрадовался учитель. — Это хорошо, когда человек молод. Сколько всего можно успеть. Ты из-за меня остался?

— Как же я мог уехать… — развел руками Марат.

Ему приятно было, что учитель снова говорит с ним на ты.

3

Бульдозер, самоходная буровая установка и грузовики один за другим снялись и, взревев двигателями, перевалили через холм. И едва они скрылись из глаз, как сразу стало тихо, точно водители заглушили моторы. И тишина снова завладела пространством, покой возвращался на землю…

— Посидим немного, — устало сказал Гельдыев и, опершись на плечо одного из мальчишек, опустился на песок. — Я расскажу, как тут все началось, вот это, — он повел рукой, показывая саксауловое редколесье. — И вы, ребята, садитесь, отдохните. Тоже натерпелись… У кого чай? — Ему протянули сразу несколько термосов, он взял один, неспешно отвинтил крышку, наполнил ее и протянул Марату: — Попей… Прости, а имя твое я забыл. Марат, кажется? Ну да, да, не говори, я вспомнил: ты будто бы даже не Марат, а Мурад. Но ты Марат, Марат, раз такое имя пронес через всю жизнь. Пей, пей, не спеши, я себе из другого налью.

— Хорошо здесь, — проговорил Марат, возвращая крышку термоса. — Будто и не пустыня. А тишина-то… Вы прислушайтесь…

— Хорошо, — подтвердил учитель, светлея лицом и как бы даже молодея от всколыхнувшегося горделивого чувства. — А ведь могло этой красоты и не быть. Собственно, ее уже уничтожали, однажды. Помнишь Караджу Тачмамедова?

У Назарова все сжалось внутри, напряглось.

— Помню… Он жив?

Гельдыев то ли не уловил его настроения, то ли деликатность сработала, — даже короткого взгляда не бросил в сторону Марата, наполнил чаем крышку иг термоса, отхлебнул и сказал спокойно:

— А что ему сделается? Крепкий старик, он всех нас переживет… — И с внезапно вспыхнувшим интересом спросил: — А эти… с Казаковым приезжали, негры вроде, кто такие?

— Американский писатель с женой.

— Вон как… Я сгоряча не пригляделся, не подумал… Нехорошо вышло, нехорошо. Что они теперь про нас подумают?.. Вроде бы у нас антагонизм какой. Зря я так. Надо бы характер попридержать, не шуметь на всю пустыню, не обличать, не по-хорошему все вышло. Я ведь не знал ничего. Приехали, а тут такое творится… Вот и сорвался. А ведь знал: Казаков и так все поймет.

— Гельдыев горестно переживал свою, как ему казалось, оплошность, качал головой, и дети, сидевшие вокруг, понурились, им неловко было видеть учителя таким; привыкшие всегда считать его правым, они смущались, как будто присутствовали при его поражении, и он, видимо, подумав о них, о том, как воспримут и запомнят они все происшедшее и как потом отзовется это в их душах, сумел взглянуть на себя как бы со стороны, глазами своих учеников, и понял, что оплошность была допущена не тогда, а сейчас. — Хотя почему… — как бы рассуждая вслух, продолжал он, — почему надо было подлаживаться к ним. Нет, незачем нам оглядываться на кого бы то ни было. Правильно мы поступили, ребята, совершенно правильно. Поступать всегда надо по совести, чтобы там ни подумала Марья Алексеевна. Помните «Горе от ума»?

— Помним! — вразнобой, но дружно отозвались в миг повеселевшие школьники.

— Так и будем поступать впредь, — в лад им, с озорной улыбкой произнес учитель. — Всегда и во всем. А теперь идите-ка, осмотрите участки посева, какие всходы, жуков-вредителей нет ли, и в журнале все запишите. — Вдогон уже напомнил: — Только осторожно там! Помолчав, переключаясь на другое, он обратился к Марату: — Я не зря Караджу вспомнил. С него все и началось. После войны я еще в госпитале долго лежал, что-то нога моя плохо заживала. А он вернулся сразу, в мае уже. И сразу в заготовители пошел… Вот на этот лес он свой колун и обрушил. Тогда здесь действительно лес был, теперь только роща, да и то вся новая. Так вот… Караджа, наверное, сразу в передовики вышел — столько тут дров заготовил… По вырубкам саксаул, бывает, возобновляется, только нужно, чтобы семена пали в почву и не выдуло их. Тогда лет через десять опять появится лес. А выдует семена — ничего не вырастет. Лес в этом месте я с детства помню, нас сюда учитель водил, показывал, какая жизнь в пустыне бывает. Вот и я, когда вернулся, наконец, в свое село и мне предложили место учителя, решил сводить сюда учеников. Тогда у меня коляски еще не было, и велосипедов никто не имел, пошли мы пешком. Я себе протезом так ногу натер, что потом целый день в постели лежал, а наутро костыли взял. Но не в этом дело. Главное, пришли мы, а леса-то и нет. Смерчи гуляют по гряде песчаных этих холмов. И так мне обидно стало, так горько, словно на родное пепелище пришел. Видел я на войне: выбьем фашистов из села, люди из лесов возвращаются, а вместо хат — черные дымящиеся головешки… Горько стало и перед детьми стыдно, как будто это я повинен, не уберег… Возненавидел я тогда Караджу. Хотя понимал: людям дрова нужны, чтобы очаги не погасли, чтобы тепло было и пищу где приготовить. Умом понимал, а сердцем простить не мог… до сих пор не могу. Вот такие дела… Ну а когда поджила нога, надел я протез и пошел к старикам — выспрашивать, что можно сделать, чтобы опять вырос в пустыне лес. Стал семена собирать, потом снова решился идти сюда — сеять саксаул. Но не уверен в себе был, боялся, не получится ничего, поэтому в одиночку действовал… — Он тихо засмеялся далекому воспоминанию. — Случай здесь со мной произошел. Усталый возвращался в село. Солнце село уже, смеркалось, а на полпути и вовсе стемнело, ничего не видать. Дорога тогда грунтовая была, и машины ходили редко, а на этот раз как на зло ни одной не попалось Иду, протезом поскрипываю, культя натертая горит. Все мысли дома. Вдруг вижу огонек мелькнул… второй… и еще… Все ближе, все ярче…

— Волки? — не выдержав, поторопил Марат.

— Я и подумал так, — с усмешкой кивнул учитель. — А у самого ни палки, ни камня, отбиться нечем. Сердце зашлось. На фронте так не боялся. В бою погибнуть не страшно, а вот волки задерут живого… Остановился, замер. Жду, с какого бока кинутся. Думаю, протезом начну пинать, пусть грызут сапог с деревяшкой. А они уже совсем близко, силуэты различаю. Несколько зверей подошли, тоже остановились. Смотрим, выжидаем… И вдруг они возню между собой затеяли. Кувыркаются, рычат незлобливо, тявкают. Двое сцепились, покатились в канаву… Сколько так длилось, не знаю, а только поиграли они возле меня и пошли себе обратно в степь.

— Так все-таки волки это были? — снова не выдержал Марат.

— Шакалы, — улыбнулся Гельдыев. — Я тогда подумал, что звери выказывают мне свою благодарность за мой труд для них, и возгордился. А старики рассказали: бывает у шакалов такое. Если не убегать, не кричать на них, не топать, а стоять смирно, они вот так могут — словно кутята. Один старик сказал, что шакалы когда-то собаками были, при парфянах, может быть, а потом, после жестоких войн, остались без хозяев, одичали, но тяга к людям живет в них.

— Смотри-ка! — удивился Марат. — Такой противный зверь…

— Противных зверей не бывает, — вдруг осердившись, возразил Гельдыев. — У них своя жизнь… — Но тут же смягчился и сказал, оглядываясь окрест: — Я этому месту и дал название — Совгат — подарок, значит. Подходит?

— Еще бы! — тоже оглядываясь, согласился Марат.

Он и на старого учителя мельком поглядывал, на его живо переменчивое лицо, и сердце сладко замирало от такой удачи. Вот ведь как бывает — не думал, не гадал, что такой материал выплывет. Хотя нет, где-то в подсознании жило ожидание чего-то необычного, не зря же, словно ветром каким, толкнуло его в микроавтобус, ехать сюда…

Сладостное это чувство еще не перегорело, не отпраздновало в душе, не отошло, а на смену ему, наслаиваясь живым на живое, зарождалось новое — совсем иного, не радостного свойства. Он вспомнил Севкину статью и понял, что после ее публикации дорога на газетную полосу для нового материала по тресту будет надолго закрыта. Тут уже ничего не поможет, какой редактор позволит снова выступить по той же проблеме, по тому же объекту: да вы что, скажет, навалились? Совесть надо иметь, нельзя же в самом деле бесконечно долбать по одной цели… А материал, материал-то какой — всем газетчикам на зависть. И проблема — в самую что ни на есть жилу, не чета тому, что Севка преподнес. Вот если бы дать серию «Письма с отгонных пастбищ» или что-то в этом роде. Но тогда надо к Севке в соавторы идти, а это уже никуда не годится. И уже с явной горечью понял: все, что увидел, что узнал и понял сегодня, гибнет для газеты на корню.

А так хотелось копнуть поглубже. Поговорить бы не с одним только Гельдыевым — с чабанами, с зоотехниками, с лесоводами, с ботаниками и зоологами. Ведь кирка против бура — частность, проблема куда шире и интересней. И уж не одного Казакова, наверное, пришлось бы задеть… Еще не очень ясно рисовалась ему эта тема, но была заманчива и волновала уже. Однако же приходилось смириться с обидной мыслью, что Севка ему тут дорогу перешел, и сделать уже ничего нельзя. «Зарубить» его статью и дать серию своих? Вот уж действительно — хватило ума, до чего докатился… Он покраснел даже, хотя никто о его мыслях знать не мог, и, посмотрев на часы, нерешительно напомнил:

— Наверное, надо бы ехать…

В конце концов статья про кирку и бур тоже написалась неплохо, успокоил он себя, и отклик, наверняка, получит. А необъятного все равно не обнимешь, пусть остается как есть. Дай вообще поскорее надо в журнал уходить, хватит уж…

Дети разбрелись по роще, переговаривались, голоса их ясно звучали, четко.

Тоже глянув на часы, Гельдыев позвал громко:

— Ребята! Домой пора.

Ожидая детей, они вдвоем сидели на песчаном холмике, наметенном вокруг куста кандыма. С минуту назад солнце зашло за облако, на земле лежала тень, но все равно каждая мелочь вокруг и под ногами виделась четко. Слева раскинулся саксаульник, деревья и кусты стояли не шелохнувшись, зелень ветвей и листьев была густа. Справа на песчаном бугре потемнели, резче обозначились следы гусениц и автомобильных шин. Но вот снова брызнуло солнце, и все вмиг преобразилось. Песок сухо засверкал, следы словно бы замело, их и не видно почти стало. Растения повеселели, и даже как будто зашевелились ветви, просвеченные, казалось, насквозь. Невидимая до этого свежая сетка паутины задрожала и будто бы даже зазвенела серебряно. Тюбетейка на учителе пламенем была объята и халат багрово заструился от света.

Назад Дальше