— …питаются исключительно семенами, очищают их от скорлупы и прячут глубоко, над самыми грунтовыми водами, чтобы почва была влажная. Не сухая, заметь, а именно влажная. Кстати, ориентируясь по гнездам муравьев-жнецов, можно смело рыть колодцы. Но что самое удивительное — семена могут пролежать там сколько угодно и не прорастут. Значит, есть у этих муравьев особое вещество. И опять задача для науки — найди это вещество, научись получать — и применяй в зернохранилищах.
— Да, очень интересно, — отозвался Назаров, уловив только смысл последней фразы.
«Интересно, жива ли мать Казакова. Она ведь многое может знать, — думал он. — И про то письмо…»
— Бионика наверняка скоро будет введена в школьные программы…
— А жена его жива? — спросил Марат.
— Чья жена? — на полуслове споткнулся Гельдыев.
— Казака.
— Вот ты о чем… Биби жива. Тебе, вижу, не терпится вернуться в город. Что ж, поезжай, не буду задерживать. Надеюсь, еще встретимся.
— Конечно, — возбужденно ответил Марат, подумав, что, работая в журнале, сможет выкроить время, приехать сюда и порасспросить получше учителя — такой очерк может получиться, редактор же просил не порывать связь с газетой… «Связующая нить», — вспомнил он заглавие книги Крестьянпиова и снова отыскал ее глазами среди других.
— Завтра свадьба моей воспитанницы, — тяжело поднимаясь со стула и не глядя, привычным движением руки беря костыль, сказал Гельдыев. — Приходите с супругой. Все будут рады. Она в городе живет, тоже, между прочим, Гозель зовут… вот приглашения мне прислала, чтобы я пригласил кого найду нужным. Минутку, только фамилию напишу. — Он нагнулся и старательно вывел на красочной открытке после слова «уважаемый» фамилию: Назаровы.
Марат поблагодарил, но объяснять ничего не стал — к чему чужому человеку знать подробности его личной жизни?..
5
Даже на подъеме двигатель работал ровно, без надрыва.
Дорога была немощеной и поднималась круто вверх. Посредине ложбинкой вился след дождевых потоков, усеянный мелкими камешками. Здесь уже на село было похоже. По обе стороны стояли дома, похожие один на другой — из сырцового кирпича, не оштукатуренные, обнесенные глиняными заборами. Почти всюду ворота были распахнуты, внутри дворов тоже все выглядело одинаково — неуютно, не прибрано в них было, хлам какой-то лежал, строительные материалы — то куча битого кирпича, то потемневшие доски, то фанерные бочки, заляпанные известью или засохшим цементом, то обрезки труб. Но и «Жигули» посверкивали где глазурью, где охрой, где густым вишневым цветом. И Казаков подумал, что денег у людей стало много, но не всегда разумно их расходуют. Эта последняя улочка оставила в душе неприятный осадок — какая-то черта отделяла ее от тех широких асфальтовых проспектов, где все было иным — современнее, чище, благопристойнее. Здесь ведь и селились люди особого склада, те, которым не терпелось деньги свои шальные овеществить: дом ли построить, машину ли купить…
И когда мотоцикл вынес его на вершину холма, поросшего молодой травой, по которой и ехать-то было грешно, он снова с душевной болью подумал об этих людях, хотя сам же мгновенно и упрекнул себя: совсем же не знаешь их, как же судить берешься? Но раздражение осталось.
Заглушив двигатель, откинув опорную ножку и рывком поставив на нее мотоцикл, снял надоевший шлем и пошел по молодой траве, подминая ее, чувствуя упругую податливость не совсем еще просохшей земли, вдыхая чистый пьянящий воздух.
Город лежал внизу в дымке, в смоке, который отсюда только воочию и увидишь, но все равно был красив, просторен. Прямые улицы угадывались по зеленым полосам только что отцветших и распустившихся деревьев, домов же почти не было видно, только наиболее крупные поднимались то здесь, то там, остальные скромно прятались за насаждениями. Новый микрорайон Ата увидел сразу и дом свой разглядел — деревца там только-только высадили, нескоро еще поднимутся они вровень со строениями. И вид пустыря, на котором поднялись серые коробки четырехэтажных домов, опять вызвал у него раздражение. Но он понимал, что чувство это имеет совсем другую причину и, владея им, отзывается на все что угодно, и пустырь тут ни при чем. Эта горечь, оставшаяся после беседы в министерстве, продолжала разливаться в нем, а новые ощущения только примешивались к ней, до кучи. Он подумал так и детскую игру вспомнил: куча мала. Давным-давно в школьном дворе поборются двое, покатятся по земле, а кто-то крикнет: «Куча мала!» — и начнут прыгать один на другого с веселыми воплями. Но весело только тем, кто наверху, нижнему же, прижатому к самой земле, не до смеха. Придавленный, не способный сам высвободиться, и от этого испытывающий обиду и стыд, он мог только косить снизу глазами и старался хотя бы видимость причастности к общему веселью сохранить. Впрочем не было в этот раз веселья и наверху. Люди, которые, имея на то право, спрашивали теперь с него и выговаривали ему, тоже беспокоились: было кому спросить и с них.
В общем-то ерунда как будто, можно было бы и посмеяться. Ну привезли американского писателя на участок, который заранее не подготовили, более того — еще и перепалку затеяли с учителем вместо того, чтобы попросту поехать дальше. Ну, покричал раздраженный учитель, мало ли что бывает. В конце концов серьезного конфликта не было, а высказывать свое мнение кому же у нас запрещено… Но с другой стороны (это «с другой стороны», сказанное Казакову, почему-то особенно раздражало его) трест проявил неорганизованность. Вместо того, чтобы показать зарубежному писателю действительные свои достижения, устроили при нем нелепый скандал. «Да не было никакого скандала!» — возмутился Казаков. Ну не скандал, возразили ему, можно назвать это другим словом, но существо от этого не меняется. Словом, Казаков оказался не на высоте…
Самое неприятное состояло в том, что при этом разговоре присутствовал Сапар Якубович Якубов. Правда, сидел он все время молча. Но по выражению его лица и всей внушительной фигуры было видно, что и он осуждает и вполне согласен с тем, что необходимо сделать соответствующие выводы. В его глазах так и читалось: «Я же говорил, я не раз сигнализировал, предупреждал, но ко мне не прислушались, не вняли голосу разума, и вот к чему все это привело…» О чем он сигнализировал, значения не имело, главное — не вняли, и вот вам — такой вопиющий факт.
Весь его осуждающий вид, укоряющий взгляд возмущали Казакова. И теперь, немного охладившись после неприятного разговора с начальством и уже спокойнее все перебирая в уме и оценивая, он снова вспыхивал, едва вспоминал о Якубове. Он даже уверен был, что именно Якубов, услышав о происшествии в Совгате, помчался докладывать и уж преподнес все, надо полагать, в «лучшем» свете. Под эту марку он наверняка попробует загубить механические колодцы, уж такого случая не упустит.
Обида обжигала Казакова, с ней нарастало раздражение. А раздраженный человек, известное дело, редко принимает верные решения. Ата же об этом забыл и, горячась, начинал уже подумывать об уходе из треста. Если они так, то пусть сами и работают. Не соответствует, и не надо. Работы, что ли, не найдет. Да он, если на то пошло… да лучше рядовым инженером…
С высоты холма виден был весь город и то, что за городом, — искусственное озеро поблескивало, а дальше — пустыня. Проглядывалась она отсюда не очень ясно, но ему-то и не нужно было видеть подробности, достаточно только знать, что там пески, а уж воображение дорисует что следует. В минуты усталости он любил поваляться на теплом боку бархана, если, конечно, не раскален он, а поостыл уже малость. Загребешь ладонью песок, он просыпается сквозь пальцы — словно золотой, крупинка к крупинке. Тихо вокруг, но прислушаешься — ветер посвистывает в ветвях саксаула и не нарушает, а как бы подчеркивает удивительную эту тишину. Летним вечером одно удовольствие поваляться в песке. Тепло у бархана совсем живое…
Он пытался жене передать это чувство привязанности к Каракумам. Мая не понимала, смеялась и говорила стихами какого-то поэта: «Как можно любить пустыню? С пустынею нужно — драться». Тогда он взял ее с собой в Ербент. Они прилетели вечером, Мая устала, с непривычки у нее разболелась голова и она, недовольная затеей мужа, рано легла спать. Утром чуть свет он разбудил ее: «Пойдем смотреть, как солнце всходит». Они поднялись на гребень песчаного холма, и такой простор открылся глазам, что дух захватило. Пустыня еще спала, и солнце, казалось, медлило, не решалось будить ее. Однако небо уже излучало фосфорический таинственный свет. Но вот солнце робко выглянуло из-за края земли багряной полоской, не горячей совсем, не слепящей, будто остуженной за ночь, но осмелело — и вот полез, пополз вверх кровавый диск, на глазах наливаясь огнем, становясь нестерпимо ярким. Пустыня как бы вздрогнула, просыпаясь, зашевелилась, тени поползли по распадкам, хотели продлить сон. Но могучее светило уже поднялось, буйное, огненное, призывая к жизни… — «Ура!» — закричала Мая и повернула к мужу сияющее лицо. Потом она призналась: «Я открыла для себя совсем незнакомую планету. Теперь я знаю, что поэт был неправ: пустыню любить можно».
Сейчас пустыня была далеко, но все равно, вглядываясь в ее край, он испытывал знакомое радостное чувство, которое всегда вызывала встреча с ней.
Плашмя упав на землю, спружинив, руками и перевернувшись на спину, Ата замер. Высоко в синем небе висели пышные белые облака. Они казались неподвижными, но стоило присмотреться, и тогда становилось видно, — как плывут они спокойно и величаво от гор к пустыне, на север, к своему пределу…
Тень от облака накрыла его, и сразу стало прохладно. Он стал считать про себя, мгновенно загадав, что если успеет досчитать до тридцати и солнце не выглянет, то завтра же подаст заявление, не дожидаясь, пока погонят его взашей. Раз… два… три… Медленно плыло облако в вышине, и все тоскливее становилось на душе. Глупости же все, с каких это пор так бездумно стал решать ты свою судьбу?.. Он усмехнулся, осуждая себя, но счет не прерывал. Двадцать один… двадцать два..! И едва дошел до двадцати восьми, как вновь брызнуло солнце. Ата зажмурился от яркого света и тихо засмеялся. Ладно, подумал он, историю с этим Пэттисоном как-нибудь переживем и с участком Совгат разберемся — и пойдет жизнь своим чередом. Хорошая в общем-то жизнь.
Спускаясь по крутой знакомой улочке, он мельком поглядывал по сторонам, и все казалось иным теперь. Просто недостроены пока дома, деревья не посажены, не успели люди обжиться на новом месте, и не надо судить их строго. Все у них еще впереди…
Ему на работу надо было спешить. Обиды обидами, а дело не бросишь и никто его за тебя не сделает.
При въезде на магистральную улицу Ата остановился на углу, пропуская автобус, и увидел через дорогу в скверике человека на коленях. Вот он склонился в глубоком поклоне, почти уткнувшись лицом в землю, опять распрямился, пошептал что-то… Казаков понял, что тот молится. И так странно было видеть это, что он все стоял на углу, не заметив, что автобус давно проехал и можно делать поворот. Человек напротив кланялся и распрямлялся, а Казаков смотрел на него и не мог отвести глаз, хотя испытывал чувство неловкости, понимая, что ведет себя по меньшей мере неприлично. Наконец, включив скорость, он стал разворачиваться и тут только разглядел в скверике других людей, окапывающих газоны, и тлеющий костер из сухих прошлогодних сучьев, и закопченные узкие чайники на огне, и велосипеды, на которых обычно ездят рабочие конторы благоустройства.
Давно уже остался позади скверик, а Казаков все думал о молящемся, и чувство неловкости не покидало его. Он не сразу понял, почему взволновала его мимолетная случайная встреча. Но постепенно этот молящийся слился в сознании с другим, никогда не виденным, а только описанным матерью, но так, что стал почти осязаемым, — тот стоял на коленях посреди знойной летней степи, возле темного отверстия колодца у отвала свежей, еще не просохшей, из глубины вынутой сырой земли и кланялся и шевелил губами, и ужас застыл на его меловом омертвевшем лице, и в пустых, устремленных в неведомую, недосягаемую даль глазах. А там, в многометровой глубине, откуда совсем недавно была поднята очередная порция земли, навсегда успокоился отец Аты, Казак Уста-Кую, засыпанный внезапным обвалом. И никто не мог им помочь, ни тому, ни этому, который молился…
6
Уже темнело, когда Ата приехал домой. Во дворе, возле кирпичного забора, за которым оставили почему-то частный особняк посреди новых многоквартирных домов, у Казака был прилажен металлический ящик. Втолкнув туда мотоцикл и навесив на дверце замок, он стал огибать свой дом и увидел мать. Она стояла с голубым пластмассовым ведром, в котором выносили мусор, и беседовала с соседками. Его тоже заметили. И по тому, как женщины сразу умолкли и напряженно посмотрели в его сторону, Ата понял, что говорили о нем, о сегодняшнем его конфузе. Можно было с достаточной степенью точности предположить, какую форму обрело событие в процессе освоения дворовыми кумушками.
За ужином мать бросала на него жалостные взгляды, вздыхала украдкой, лицо у нее было скорбное.
— Меня, что ли, жалеешь, мама? — не выдержал Ата.
Она вздрогнула, и глубокие морщины на лице стали как будто еще глубже, глаза повлажнели.
— Это правда, что говорят?
— Я не знаю, что говорят, — недовольно ответил он. — Не надо слушать всякие сплетни.
Как ни пытался он смягчить ответ, получилось у него все-таки грубовато, и он улыбнулся матери, улыбкой прося прощения.
— Значит, правда…
Слезы готовы были политься у нее из глаз, и Ата, быстро поднявшись и обойдя стол, обнял мать, сказал ласково:
— Да нет же, неправда, мама, ты не верь болтовне. Разве бы я стал от вас что-нибудь скрывать? Ну, опростоволосился малость, получил небольшое внушение, с кем не бывает…
Хорошо хоть Мая сдержалась, не вступила в разговор, не спросила ничего, только переводила тревожный взгляд с мужа на свекровь. До нее разговоры эти не дошли.
У матери просветлело лицо. Она легкой сухой ладонью прикрыла руку сына, лежащую на ее плече, пожала благодарно.
— Ну и хорошо, — произнесла она с облегчением.
— Правильно говорят: язык без костей, мелет, сам не знает чего. А я уж подумала… Да и как было не поверить — знающие люди говорили. — Слезы опять подступили, но она не дала им волю. — Ладно, чего там. Дай тебе бог, сынок…
Одному Вовке не было никакого дела до забот взрослых. Он с аппетитом уплетал бутерброд с маслом и конфитюром, перемазав руки и щеки и радуясь, что никто не делает ему замечаний, не ахает и не лезет с противной салфеткой. Он даже ногами от удовольствия болтал под столом. Непонятно, почему это взрослые, которым все можно, не доставляют себе такого удовольствия — вымазаться конфитюром. Вот когда он вырастет большой и сам будет папой, то нарочно станет мазать себе губы и щеки вареньем, повидлом или конфитюром. Пусть всем вокруг будет весело!
— Ой, да что же это такое! — воскликнула мама.
— На кого ты похож! Это просто удивительно, какой ты неаккуратный!
И она стала вытирать салфеткой ему пальцы и щеки, а он отворачивал лицо, не даваясь. Тогда бабушка взяла его за руку и повела в ванную отмывать.
— Ай-яй-яй, — сокрушенно качала она головой и стыдила: — Такой большой, а совсем как маленький. Вот отдадут тебя в детский сад, тогда будешь знать, как хулиганить.
— Пусть отдадут, — упрямо сказал Вовка. — Там ребят много, там весело. А на будущий год я все равно в школу пойду.
По поводу детского сада матушка Биби своего добилась — не разрешила отдавать внука в чужие руки, А вот со школой что поделаешь, придется отпускать. Она успокаивала себя, что не надолго, а там вернется, она будет приглядывать, чтобы уроки вовремя делал, опять они вместе будут.
Пока она в ванной мыла внука, Ата стал рассказывать жене в случае в Совгате, о разговоре в министерстве в присутствии Якубова, о сомнениях, которые одолевали его в одиночестве на холме за городом и о молящемся в скверике.
— Знаешь, когда я его увидел, мне так тревожно стало, просто сказать не могу. Я хотел плюнуть на все и уйти из треста. Что мне чины, ты же знаешь. Пошел бы в «Каракумстрой», там работы навалом. Но как увидел его на коленях, вспомнил отца и решил: нет, никуда не уйду, буду свое дело делать, ничто меня не остановит. А с Якубовым… его на чистую воду вывести надо. Теперь меня никакие родственные чувства не удержат, такое ему выдам…
В этих его словах, в том, как сказал он, было столько ребячьей наивности и непосредственности, что жена невольно улыбнулась, но смолчала. В комнату возвращалась матушка Биби с чистеньким краснощеким Вовкой.
— Ну вот, теперь на человека похож, — весело сказал отец.
Но тут он увидел лицо матери и понял, что она все слышала.
У нее хватило сил довести внука до стола и усадить его. А потом в изнеможении опустилась на диван, не спуская с сына уже заблестевших глаз.
— Я тебя хлебом заклинаю, не делай этого, Ата! — вырвалась у нее иступленная мольба. — Якуб столько для нас сделал, разве мы имеем право забыть. Как же мы людям в глаза смотреть будем?!