Войдя в дом, она заглянула в печь. Дрова в ней уже превратились в жарко пылающие головни. Вода в чугунах клокотала, и выступающая поверх кипящей воды картошка подпеклась и зарумянилась. Отворачивая от жара пылающее румянцем лицо, Вилма потыкала картошку вилкой. Картошка сварилась. Действуя ухватом, она извлекла из печи оба чугуна и поставила их на плиту, служившую одновременно шестком. Прикрыв большой чугун крышкой, она прихватила ее сверху тряпкой и слила из него воду в деревянную лохань для помоев, а половину картофеля из этого чугуна вывалила в низенький, широкий ушат.
Окутанная горячим паром, она растолкла картошку в ушате деревянным толкачом. Этим же толкачом размяла в другом ушате три сладкие свеклины, сваренные накануне, добавила к ним толченой картошки и перемешала все вместе, присыпая сверху ржаной мукой. Заглянув еще раз в печь, она отодвинула подальше от огня кипящий кофейник, извлекла горшок со вчерашним супом и вылила его в третий ушат, самый маленький из всех. В супе была косточка, оставленная для Пейкко, и два маленьких кусочка мяса. Вилма поставила ушат на пол, чтобы дать супу остыть, и погрозила пальцем кошке, лежавшей на подоконнике:
— Не смей трогать, Мирри, слышишь? Это не твое.
Та лениво приоткрыла глаза и снова их зажмурила, как бы говоря этим, что с нее довольно и молока.
— То-то, — сказала Вилма. — Горе мне с вами. Так и норовите друг друга обидеть.
Подхватив оба ушата с толченой картошкой, она поспешила в поросятник. Ну и визг же там поднялся, когда она вошла. Особенно старались те двое, что находились в просторной загородке. Еще бы! Целую ночь не ели. Совсем извелись, бедняги. Пока она, перегнувшись через загородку, обтирала пучком сена их корыто, они совсем оглушили ее своим визгом и хрюканьем, тыча влажными рыльцами в ее руку. И стоило ей вывалить в корыто теплое картофельное месиво, как оба враз умолкли, жадно хватая ртами пищу, чавкая, оттесняя друг друга от корыта и залезая в него для удобства передними ногами.
Ушат с более сладкой смесью Вилма вывалила в корыто одинокой огромной Хелуне, ожидавшей своей печальной судьбы в такой тесной загородке, где она могла только стоять или лежать. Никаких иных движений от нее и не требовалось, дабы не растрачивался понапрасну накапливаемый ею жир. Она не проявила такой жадности к еде, как те двое, но, отведав месива, принялась поглощать его не менее охотно.
Вилма посмотрела на все это и вздохнула. Попробуй втолкуй вот этим тугим розовым живчикам, что не так уж много радости дает жизнь, они тебя, пожалуй, поймут! Да и Пейкко тебе такое скажет в ответ на этакие речи, что лучше и не пытаться ему доказывать. На ее обратном пути к дому он так выразительно заскакивал вперед, заглядывая ей в глаза, что она вынуждена была успокоить его:
— Да, да, Пейкко. Ты угадал. Пришла твоя очередь.
И он даже взвизгнул от радости и нетерпения. В комнате она добавила в его суп несколько кусков хлеба и вышла с ушатом в руках на крыльцо. Карауливший возле крыльца Пейкко уже не сводил с ушата глаз, пока она не поставила его на травянистое место у рябины. И тут наступили самые сладостные минуты его жизни.
Вилма постояла немного, наблюдая за тем, как он выхватывал из теплого, ароматного супа куски хлеба и мяса, лакая в промежутках жидкость. Свиной косточке он уделил особенное внимание, отойдя с ней немного в сторону и даже растянувшись на траве, чтобы насладиться ею в более удобном положении. А потом опять уткнулся носом в ушат, выедая оттуда хлеб, картошку, крупу и жидкость.
Да, все они, несмотря ни на что, хотели жить и есть. Не ею это было установлено, и не ей это нарушать. И если она хочет, чтобы у нее самой достало силы снабжать их пищей, то она не имеет права забывать и о себе. Таков неизбежный круговорот жизни, и никуда ей от этого не уйти.
Вилма сходила в амбар, взяла немного крупы для каши, спустилась в погреб, достала засоленную свиную косточку и две картофелины для супа, выдернула на огороде несколько морковин, свеклин и луковиц, натаскала из ручья полную кадку воды и поставила в печь обед для себя. А на завтрак поджарила три вареные картофелины из маленького чугуна и заварила в кофейнике ячменный кофе.
После завтрака она вымыла посуду, ушаты, чугуны, вынесла лохань с помоями, поставила в печь, в дополнение к супу и каше, горшок с молоком и чугун с чистой водой. Выждав, когда прогорела последняя головешка, она закрыла печь заслонкой, закрыла трубу и схватила стоявший в углу веник, предвидя с тайным страхом, что сейчас ее хлопотам придет конец и никакой защиты от страшных мыслей уже не останется.
Так оно и получилось. Она подмела пол в комнате, в сенях, обмахнула ступени крыльца и остановилась, припоминая, что еще такое не сделано в ее хозяйстве, требующее затраты сил и внимания? Как будто все было сделано. Только позавчера она закончила вспашку под зябь и вернула соседке Сайми ее мерина, которого впрягала вместе со своей кобылой в пароконный плуг. Незадолго до этого была закончена молотьба ржи, ячменя и овса на гумне старого Урхо. Зерно она уже засыпала в амбар, а солому удобнее будет перевезти зимой на санях. Перед молотьбой были засеяны озимые и снят овес. А до того были сняты рожь и ячмень.
Все эти работы она выполняла в компании с другими женщинами и мальчиками, переходя с ними из хозяйства в хозяйство. Так получалось намного быстрее. На ее земле они сделали за два дня то, на что ей одной понадобились бы недели. Самым кропотливым делом была летняя прополка полевых овощей. Но даже с этим они справились быстро. А для сенокоса успели ухватить лучшие солнечные дни первой половины июля, вовремя наполнив сеном все сараи. Такой выгодной оказалась эта совместная работа женщин из разных хозяйств.
И теперь у нее образовался свободный от полевых работ промежуток времени. Копать картошку еще было рановато, а кормовую свеклу с турнепсом — тем более. Оставалось пока одно: ходить за грибами и клюквой. К тому же там и внимательность была необходима да еще доставалось вдоволь и ногам, и рукам, и пояснице. А дома ей нечем было так себя загрузить. Войдя в комнату, она напрасно перебирала в памяти домашние дела. Стирать еще было нечего. Шитья тоже не накопилось. Заняться вязаньем она не могла. Эта работа оставляла свободной голову. А в свободную голову непременно лезли всякие черные мысли, от которых сердце сдавливало невыносимой тоской. Читать газеты и журналы она тоже теперь не желала. Как могла она читать о торжестве тех, кто убил ее сына? Даже библия не давала ей в последние дни утешения.
Она взяла с полки библию и наугад раскрыла ее. И как нарочно ей на глаза попались горькие слова из «Плача Иеремии»: «Прекратилась радость сердца нашего; хороводы наши обратились в сетования. Старцы уже не сидят у ворот; юноши не поют. Упал венец с головы нашей; горе нам, что мы согрешили! От сего-то изнывает сердце наше; от сего померкли глаза наши». Она поскорее закрыла библию и вышла в сени, где лежали корзины.
Одну корзину она взяла для грибов, другую для ягод и кроме того заплечный кузовок, сплетенный из бересты, куда можно было высыпать грибы из корзинки. Пейкко, лежавший с благодушным видом посреди двора, вскочил, заметив корзины в ее руках. Он догадался, куда она собралась, и выразил полную готовность сопровождать ее. Но она сказала строго:
— Будешь дома, Пейкко! Слышишь? И чтобы никуда! Смотри внимательнее.
Пейкко вильнул хвостом в знак понимания, но вид у него был недовольный. Некоторое время он даже шел за ней, надеясь, что она изменит свое решение. Но напрасно. Перешагнув ручей, она еще раз повторила свое наставление, и Пейкко остался за ручьем, тоскливо глядя ей вслед.
2
Пройдя вдоль своего картофельного поля, еще не тронутого пропашником, Вилма очень скоро подошла к лесу. Этот лес принадлежал крупному акционерному объединению, которое разрешало не только собирать в нем грибы и ягоды, но даже охотиться, подбирать сухой валежник и срезать сухостойные деревья. Это был пограничный лес, прилегающий к русской Карелии. Когда финские войска захватили в сорок первом году русскую Карелию, этот лес как бы слился с русскими лесами. И кто только в них не перебывал за время войны! Прятались там одно время русские, не успевшие вовремя уйти к себе на восток от финских войск. А потом в этих же лесах прятались финские дезертиры, которым надоела война и хозяйничанье гитлеровских войск в Суоми. Это по ним, значит, стреляли два дня назад солдаты финских регулярных частей, которые отходили теперь назад, на свою землю, как было условлено с русскими. Они отходили, оставляя, где надо, пограничную охрану и заодно просматривая леса. Скоро все они разойдутся по домам. И только ее Вяйно никогда не вернется к своему родному очагу.
Когда эти мысли снова коснулись ее своим черным, холодным крылом, она ускорила шаги. Ускоренный шаг— это хоть какое-то усилие. И кроме того, войдя в лес, она тотчас же принялась высматривать грибы и подобрала их немало, пока пробиралась по лесной тропинке среди молчаливых стволов к трем валунам. Возле них она остановилась.
Здесь, напротив этих трех крупных валунов, обросших мхом, протекал ручей, заслоненный с обоих берегов ольховником. Он был намного больше того ручья, что протекал мимо ее дома. Через него она не смогла бы не только шагнуть, но даже перепрыгнуть. Но чтобы этот ручей не смог стать для нее преградой, сын когда-то перебросил через него две толстые чурки, стесанные сверху, и плотно прижал их друг к другу забитыми в землю колышками. На один из колышков он повесил небольшой ковшик, сделанный им самим из бересты. Ручкой ковшику служил изогнутый прут ивы. Он повесил тут свое изделие, чтобы каждый переходящий этот ручей мог при желании напиться свежей студеной воды.
Иногда ей случалось встречать его здесь, когда он уходил с утра на охоту. Она присаживалась на самый низкий валун с вязаньем в руках и терпеливо сидела так, поглядывая в просвет, образованный его мостиком в ольховнике. Он появлялся в этом просвете всегда неожиданно, и первое, что она видела, — это радостную улыбку, в которой расплывалось его круглое лицо при виде матери. И какая же сладкая волна счастья проходила каждый раз по ее сердцу при виде этой улыбки!
Он и сейчас как живой встал перед ней с этой славной сыновней улыбкой, и она попробовала внушить себе, что именно таким он и появится сейчас опять перед ней из-за ольховника, густо обступившего с двух сторон звонкий ручей. Да и в самом деле, почему бы ему сейчас не появиться оттуда с белками или зайцем на поясе? Что-то там, правда, вторглось как будто в ее жизнь страшное и непоправимое, но ведь она уже установила, что это ей только показалось во сне. А на самом деле все обстоит благополучно, как всегда. И вот сейчас ее Вяйно должен появиться оттуда, из-за ручья. Вот молодец, что догадался наконец порадовать ее своим появлением, а то ей уже такое почудилось, что просто не дай бог! И письмо какое-то и еще что-то, настолько нелепое и страшное, чему и быть никогда не должно в жизни. Но, слава богу, все на месте: и ковшик берестяной и мостки. Да и сам он сейчас покажется с ружьем за плечами, улыбнется ласково, чтобы развеять все ее напрасные тревоги, и скажет: «Маловато сегодня, мама. Только три белки и один заяц да тетерев, — смотри, какой».
И она даже присела, как бывало, на низкий валун, поставив рядом корзинки и глядя с деланной беспечностью по сторонам. Жаль, не взяла она вязанья — хорошенький многоцветный шарф начала она для него еще с весны. Теперь бы очень кстати было кончить его и тут же показать ему. Но не беда. И так можно дождаться. Ей не привыкать ждать его с тех пор, как он остался у нее в жизни один. Подождет и теперь.
Она взглянула на небо. Оно было пасмурное, но дождем не пугало. Березы желтели, рябины желтели. А осина и черемуха больше наливались красным цветом. И молодой клен, заполнивший своей листвой промежуток между стволами сосны и ели, тоже пытался в осенней своей окраске подражать больше осинам, чем березам. Но это ему давалось туго. Зато кусты ивы и ольхи делали вид, что осень их совсем не касается, и силились удержать на себе зеленый летний наряд нетронутым. Но надолго ли? И только ели и сосны, возвышаясь над всей этой переменчивой яркостью, были спокойны за свой вечнозеленый, неумирающий цвет.
Вилма отвернулась от елей и сосен, вид которых опять пробудил в ее душе что-то грызущее. Зачем ей это грызущее? И откуда оно, если для этого нет никакой причины? Она отвернулась от их вечно молодых вершин и принялась внимательно рассматривать подобранные на пути сюда грибы, поглядывая все же время от времени на переход через ручей. Семь подосиновиков успела она подобрать и четыре подберезовика. Один из подберезовиков был старый. Она разломила его. Нет, он не был червивый и мог пригодиться. И три сыроежки тоже вполне годились в пищу. Только кому годились? О боже! Кому? Она еще внимательнее принялась перебирать грибы, пытаясь придать этому занятию характер обыденности, где все шло гладко и куда ничего страшного не врывалось.
Но где-то в глубине ее души не переставало таиться нечто грозное и беспощадное, которое не желало быть подавленным. Оно как бы выжидало там, это черное и злое, притаившись насмешливо, и заранее злорадствовало, предвкушая неизбежность своего появления наружу. И оно все возрастало и раздувалось там, вытесняя прочь всю ту ненадежную прозрачную хитрость, с помощью которой она пыталась это страшное и неистребимое прикрыть. И, вырастая, оно подавляло и захлестывало ее сопротивление, смеясь над ней, пока наконец не наполнило ее всю, торжествуя и издеваясь над ее наивными уловками. С холодной трезвостью оно безжалостно растолковало ей, что все то жуткое действительно совершилось и никуда ей от этого не уйти до конца своей жизни.
И никогда больше не появится из-за ручья с ружьем за плечами ее незабвенный Вяйно. Не может он появиться. Нет его на свете, ее единственного мальчика. Как это могло так получиться? Где же твоя мудрость, о господи? Нет его и не будет больше. И ничего у нее теперь не осталось. Осталась только тяжкая, грызущая боль. И она всегда будет при ней, эта боль, потому что его нет больше на земле и никогда не будет. Как матери вынести это? Как выплакать ей свое горе, если горю этому не видно конца и если нет больше слез для плача?
Схватив корзины, Вилма направилась к мосткам через ручей. Он журчал, как всегда, весело и звонко, и берестяной ковш висел на том же месте, готовый к услугам жаждущих. Она постояла немного над журчащей водой и подержала в руках берестяное изделие сына. Она даже зачерпнула им воды из ручья и глотнула ее, а потом опять повесила на место, защемив ивовую ручку в расщеплении колышка. Пусть висит здесь и выполняет то, для чего он предназначен ее мальчиком. Она поправила ковш на колышке, стараясь придать ему то же положение, в каком его оставил сын, а то как бы он не обиделся, увидя, что не так висит. Ничего, Вяйно, не тревожься. Я повесила его в точности, как он висел у тебя. Вот посмотри. Так ведь, верно? Я же помню хорошо, как он у тебя висел. Разве я забуду, глупый ты. Ну, видишь теперь? Висит, как висел. Разве не так?
И она опять не удержалась, чтобы не взглянуть в ту сторону, откуда ожидала его. Но его по-прежнему не было видно в просвете листвы. Тогда она сама прошла туда с мостика, протиснувшись между кустами ивы и ольхи. Ветки скользнули по ее груди и плечам, гулко зацепив корзины. Выбравшись на невысокий травянистый склон, она с надеждой взглянула вверх, туда, где продолжался лес, полыхающий жаром и золотом. Но никто не шел оттуда ей навстречу. И, понимая отчетливо, что никто оттуда и не выйдет, она бросила тоскливый взгляд вправо и влево вдоль заросшего кустарником ручья. И вдруг она замерла на месте, широко раскрыв глаза и затаив дыхание. На узком травянистом склоне между лесом и ручьем в пяти шагах от нее лежал человек.
— Вяйно! — вскрикнула она и бросилась к нему.
Человек не шевельнулся. Он лежал ничком, головой к ручью, и его руки были слегка выдвинуты вперед, впившись полусогнутыми пальцами в траву. Видно было, что он пытался доползти до ручья, который манил его своим звонким журчаньем, но не дополз, потеряв силы и сознание в трех метрах от него. Взволнованная Вилма еще раз произнесла: «Вяйно!» — но уже без прежней надежды в голосе, ибо по форме кистей рук и очертанию уха уже догадалась, что это был не он. Тогда она остановилась в двух шагах от лежавшего и спросила громко:
— Кто здесь?
Но человек не отозвался. Он даже не шевельнулся в ответ. Неужели мертвый? Откуда он, боже мой! И все еще думая о Вяйно, она бросила на землю все корзины и склонилась над ним, пытаясь осторожно повернуть его лицо вбок. Нет, это был не Вяйно, слава богу, но тоже очень молодой парень, почти мальчик. В этом она легко убедилась, коснувшись рукой его подбородка. То, чем он оброс, было мягкое, пушистое и реденькое, почти незаметное на его подбородке и ничуть не укололо ее пальцев, как не кололи щеки и подбородок Вяйно, когда она брала их в свои ладони.