Юноша был жив. Она в этом убедилась, просунув руку за ворот его пиджака. Тело было теплое, и шейная артерия чуть заметно пульсировала. Она просунула руку дальше, к его груди, чтобы ощутить биение сердца. Оно билось. Но там ее пальцы окунулись во что-то теплое и липкое, и когда она извлекла их оттуда, они были в крови. Человек был ранен и полз, истекая кровью, к ручью. Но сил на это у него не хватило, и он потерял сознание, продолжая истекать кровью.
Коренастая, румянолицая Вилма была не из тех, кто способен только охать и беспомощно озираться при виде беды. Не теряя даром времени, она осторожно перевернула лежащего на спину. От этого движения на запекшиеся от крови раскрытые губы юноши вытекла изо рта свежая алая струя. Две тонкие струи вытекли также из запекшихся ноздрей. Было ясно, что кровь текла еще и оттого, что он лежал головой вниз по склону. Ее надо было остановить. Опустившись на колени, Вилма слегка приподняла теплыми ладонями безжизненную голову и приложила ее затылком к своей мягкой материнской груди. Придерживая ее в таком положении, она подхватила сильными руками плечи юноши и, приподнявшись с колен, повернула все его тело на травянистом склоне таким образом, что голова его оказалась выше ног.
Затем она бросилась к ручью, преодолев за одно мгновение те пять шагов, на которые не хватило сил у него. Тут же она вспомнила про берестяной ковш сына, зачерпнула им воды и вернулась к лежащему. Наливая понемногу из ковша в ладонь, она обмыла лицо юноши, обтерев его затем своим головным платком. Но лицо юноши продолжало оставаться неподвижным и бескровным, и только загар придавал ему какое-то подобие свежести.
Вилма еще раз прикоснулась рукой к его груди. Но трудно было уловить сквозь одежду биение сердца. Да и некогда было тратить на это время. Жизнь постепенно уходила из юноши вместе с кровью, от которой взмокла его одежда, и надо было его спасать. Она уже догадалась, что это был один из тех, которые прятались от войны в лесу. Власти не собирались оставлять их без наказания. Да и от народа они не получали особенного одобрения, особенно от тех, чьи близкие продолжали воевать на фронте против русских.
Но не время было сейчас пускаться в рассуждения о виновности этих людей. Умирал человек. Надо было спасти человека. Просунув под одежду юноши свой влажный платок, она прижала его к ране на груди и затем легла рядом с ним, примериваясь к его росту. Он был на полголовы выше ее, как и сын. Осторожно повернув его на бок и придерживая в этом положении, она подобралась плечами под его грудь и опрокинула его на себя.
Некоторое время она лежала на животе, придавленная тяжестью его тела и в то же время проверяя, насколько удобно он расположился на ее спине. Его подбородок пришелся к ее затылку. Поймав его руки, она перебросила их через свои плечи и, упираясь локтями в землю, поднялась вместе с ним на ноги. Почувствовав, что ноги юноши оторвались от земли, она крепче перехватила его руки, свисающие с ее плеч, и, согнувшись, медленно двинулась к переходу через ручей.
Вилма была крепкая женщина, но все же тяжесть крупного человека скоро дала себя знать. Однако устраивать передышки она не собиралась и только ускорила шаг, с удовлетворением ощущая спиной тепло, идущее от тела юноши. Жизнь в нем еще теплилась, и надо было успеть удержать эту жизнь в его теле, пока она еще не ушла. Быстро перебирая ногами, Вилма скоро вышла из леса и далее продолжала нести свою ношу полем, все ниже пригибаясь под ней, но не останавливаясь.
Пейкко яростно залаял, когда на дворе появилось невиданное двухголовое существо. Но Вилма прикрикнула на него:
— Замолчи, Пейкко! Перестань сейчас же!
Тяжело дыша, она поднялась на крыльцо, с трудом открыла дверь в сени и затем в комнату. Добравшись до кровати, она сперва сама легла на нее ничком, а потом осторожно спустила со спины на постель неподвижное тело. И, не успев даже перевести дыхание, она выбежала на крыльцо, где уже стоял недоумевающий Пейкко, и бросила внимательный взгляд вокруг, чтобы выяснить, не видел ли кто-нибудь ее, входящую в дом с такой необычной ношей. Нет, кажется, никто не видел. Она обежала дом и поднялась на несколько ступеней по приставной лестнице. Нет, никто не шел к ней со стороны усадьбы Сайми, и в других местах тоже никого не было видно.
— Оставайся тут, Пейкко, и смотри внимательно, — сказала она собаке и вернулась в дом, заперев за собой на защелку обе двери.
Юноша лежал на ее постели в том же неудобном положении, в каком она его второпях оставила. Прежде всего она расстегнула на нем пиджак. Рубашка под ним была изорвана и окровавлена. Пришлось осторожно стянуть с него и то и другое. Под рубашкой оказалась голубая застиранная майка, тоже разорванная напротив раны и окровавленная. Она сняла и майку.
Рана на груди была сквозная. Пуля пробила правую сторону груди, зацепив, должно быть, легкое, и вылетела чуть пониже правой лопатки, не задев ребра. Вторая пуля пробила мякоть левой руки выше локтя. Здесь она тоже прошла насквозь, попав спереди и выйдя сзади. Это легко определялось по двум круглым ранкам разной величины.
Она обмыла ему раны на груди и под лопаткой теплой кипяченой водой. Они уже слегка воспалились по краям, и она не решилась прижечь их йодом. Вместо йода она употребила столетник, разрезав часть его листьев ножницами на тонкие пластинки. На бинты она изорвала самую тонкую из своих простынь. Сквозная рана на руке юноши не успела еще воспалиться; и она залила ее йодом. Руку ей удалось перевязать быстро. Гораздо труднее далась ей перевязка ран на груди и под лопаткой. На это у нее ушла почти половина простыни.
И, перевязывая, она сказала с горечью:
— Боже мой, что делают с людьми! Кому это нужно, господи, чтобы твои же создания так терзали друг друга?
Перевязав раны на груди и под лопаткой, она сняла с него сапоги и всю остальную одежду. На внутренней стороне ляжки обнаружилась еще одна рана. Здесь пуля только скользнула по мякоти, проложив на ней желобок. Но крови отсюда успело вытечь немало. Брюки и трусы намокли от крови и прилипли к телу. Пришлось осторожно их отдирать. И еще одна рана оказалась у самой щиколотки. Здесь пуля, пробив кожу сапога, ударилась в кость и застряла в ней. Когда Вилма стянула сапог, пуля отвалилась от кости и упала на пол, вытряхнутая вместе с портянкой. Должно быть, это рана и заставила юношу в конце концов потащиться ползком, хотя кость и не была надломлена. Вилма залила ее йодом. Точно так же залила она йодом рану на внутренней стороне бедра. Ободранные в кровь колени и ладони рук тоже пришлось смазать йодом.
Потом она снова налила в таз теплой воды и, смачивая полотенце, обмыла всю остальную часть его тела ниже пояса. Тело этого юноши по своему сложению так напоминало тело ее Вяйно. И его кожа была такая же нежная и упругая. Сколько раз она ощущала ее под своими пальцами, проводя по ней намыленной мочалкой или просто так трогая от избытка материнской нежности, когда ему случалось быть без рубашки. Каким зверем надо быть, чтобы это живое, теплое и прекрасное терзать и предавать смерти! Как назвать это?
Она поднесла ко рту юноши маленькое зеркальце. Оно замутилось. Значит, он дышал. Тело его продолжало сохранять свое тепло. Осторожно вытянув из-под него намокшую, окровавленную простыню, она подсунула сухую и накрыла его одеялом, а под голову подложила две подушки.
Перебирая его одежду, она пыталась определить, кто он и откуда. Но ничего такого не нашла. В кармане брюк лежал грязный носовой платок, оторванный от большого куска белой ткани. В другом кармане лежал перочинный ножик с обрывком веревки. На узком кожаном поясе висел пустой чехол для ножа, который он, должно быть, потерял, пока полз. Был еще обрывок сложенной гармошкой газеты, похожей своим шрифтом на «Карьяла», были крошки табака и пустой раздавленный коробок спичек «Карху».
Она еще раз перебрала его одежду, надеясь найти хоть солдатскую книжку. Но перебирать было нечего. Рваные носки, дополненные портянками, старые черные трусы, выцветшая майка, рубашка без пуговиц, брюки, продранные на коленях, и рваный пиджак — таков был весь его наряд. Свой солдатский билет он, видимо, потерял или выбросил. На что дезертиру билет? Когда трое из их лесного убежища приходили сюда прошлой зимой просить пищи, из них тоже лишь один был в солдатской форме, да и то без погон. У другого сохранились только ботинки и шинель. А третий успел полностью пере-одеться в штатское, хотя и не решался покинуть совсем убежище, которое находилось у них примерно в десяти километрах севернее этих мест. Люди неохотно снабжали их едой. Отсыпая им в мешки ячменя или картофеля, каждый думал: «А с какой бы стати мне подкармливать этих, бежавших с фронта? Почему мой сын или муж должен там оставаться и проливать за них свою кровь?»
И вот их разогнали наконец. Да и вчера еще где-то там вдали постреливали изредка из автоматов, вылавливая, должно быть, одиночек. Досталось и этому мальчику. Сколько же он прошел потом по лесу, теряя кровь, и сколько еще прополз на руках и коленях после того, как больная нога перестала его держать и он потерял силы?
Она сложила всю его окровавленную одежду в намокшую простыню и стянула в узел. Запихнув его под кровать, она опять склонилась над юношей, просунув ладонь под одеяло к его обнаженному телу. Оно стало теперь еще теплее под одеялом, но сердце билось все так же слабо. Он был очень истощен, этот мальчик, ползший по глухому лесу неизвестно сколько времени, и, может быть, поэтому так долго не приходил в себя.
И тут она спохватилась, что ведет себя довольно-таки неосторожно. Занялась его перевязкой, а сама даже не выглянула ни разу. А вдруг придет кто-нибудь и увидит? Ведь его же заберут сразу. Повезут, растрясут, и он так и умрет, не приходя в сознание. Разве будут беречь такого, кто от войны убежал? А он еще совсем ребенок. Он даже не понимал, что делал. Он просто боялся — и все. Разве можно ребенка за это наказывать?
Она еще раз вышла на крыльцо и осмотрелась. Нет, никого не было видно. Но как-то надо было укрыть его от чужого глаза. А в доме не укроешь. Куда бы его поместить? В амбаре будет холодно. В баню разве? Больше некуда. Она сбегала в баню, стоявшую рядом с ягодным садом, недалеко от ручья. Там она прибрала верхний полок, освободив его от остатков веника, от шайки, ковша и мочалки. Вернувшись в дом, достала из чулана матрац сына и снесла его в баню. Вслед за матрацем принесла в баню простыню и подушки. В бане было прохладно. Ее следовало протопить, но дым, идущий из трубы, могла увидеть Сайми и подумать, что баня топится для мытья. А очередь приглашать в баню была за Вилмой. И Сайми могла вечером неожиданно появиться с обоими мальчиками в надежде попариться и помыться. Лучше протопить ее позднее, когда стемнеет и дым из трубы не будет виден.
Приготовив постель, Вилма выбежала и еще раз посмотрела вокруг с высоты лестницы, прислоненной к задней стороне дома. Никого не было видно. Тогда она оставила распахнутыми внутреннюю и наружную двери бани и опять поспешила в дом. Вначале она попыталась взять юношу на руки вместе с одеялом. Но он все же был тяжел и выскальзывал из рук. Одеяло мешало ухватить его поудобнее. Тогда она отбросила одеяло и взяла его на руки голого, обернутого лишь белыми повязками. Дверь в сени она толкнула ногой и оставила открытой, а дверь, выходящую на крыльцо, закрыла спиной. Она была сильная женщина и в баню несла его полубегом. А Пейкко бежал рядом, вопросительно на нее поглядывая. Положив его на верхний полок подальше от края, она сбегала домой за одеялом.
— Смотри внимательнее, Пейкко! — повторила она в который уже раз и, войдя внутрь бани, заперла за собой на крючок наружную дверь.
Он лежал, как она его положила. И опять кровь проступила в уголке его рта. Она обтерла ему рот и осторожно передвинула неподвижное тело на середину постели. Оставалось накрыть его одеялом и оставить в покое. И, накрывая, она еще раз всмотрелась в него с материнским участием. Как много было в нем схожего с ее Вяйно! Все такое же молодое, нетронутое. Нежная кожа, гибкие мышцы. Давно ли они перестали быть совсем ребячьими? В памяти ее на мгновение мелькнул сын таким, каким он был в самом раннем возрасте. Сколько раз она мыла его здесь, в этой бане, тепленького, мягонького, пушистенького. Потом он подрос и уже сам стал взбираться на верхний полок, прося похлестать его веником. И в эту пору ей тоже приходилось его мыть, ибо разве можно было доверяться небрежному к чистоте мальчугану?
Так он рос изо дня в день у нее на глазах, и редкая суббота проходила без того, чтобы она не ощутила своими ладонями его теплого, упругого тела. И постепенно он превратился в юношу. Она и не заметила, как это произошло. Для нее он всегда оставался ребенком, даже тогда, когда взял на свои плечи всю мужскую работу по хозяйству. Но сам он этого не считал. И скоро она стала замечать, что он старается вымыться в бане раньше ее, пока она еще занята кое-чем по хозяйству. Когда она появлялась в бане, он обычно уже одевался. Сначала она думала, что это происходит случайно, но потом поняла, что он стесняется ее. И это наполнило ее грустью. Она поняла, что это родное для нее тело перестало принадлежать ей. К другой обладательнице предназначено ему было скоро перейти в полную власть. И она уже заранее чувствовала тайную неприязнь к той, другой, еще пока неведомой будущей владелице ее кровного дитяти.
И, стремясь продлить свое материнское право собственности над ним, она пускалась на хитрость, чтобы иной раз как бы невзначай приласкаться к нему, обнять за плечи, шлепнуть по спине, взъерошить волосы, притянуть к себе его руку, прижаться щекой к его щеке. Однажды она пришла в баню раньше, чем он успел оттуда выйти. Она разделась в предбаннике и вошла внутрь в то время, когда он еще окачивался из шайки чистой водой. Пропуская ее мимо себя, он посторонился, а потом поставил шайку на скамейку и заторопился к выходу. Но она спросила:
— А ты свежим веником парился или старым?
— Свежим, — ответил он. — А что?
— Да так просто. Я забыла сказать, чтобы ты свежий взял с чердака. А ты сам догадался. Ну и ладно, А мыла хватило тебе?
— Хватило.
— А где оно?
— Вон там, в конце скамейки.
И, отвечая так, он избегал смотреть на нее, но сам стоял перед ней, как и прежде, без всякого стеснения, нагой и влажный. Он даже шагнул мимо нее к тому месту, где лежали мыло и мочалка. А она делала вид, что действительно интересуется этими вещами, но сама любовалась и любовалась им. Ведь оно из нее вышло, это живое красивое чудо. Это ее плоть и кровь из маленького, теплого комочка преобразились неведомо как в этакую крепкую, стройную радость, на которую она не могла наглядеться. И она любовалась им, переполненная счастьем. А он не понимал этого, глупый. И когда он снова направился к выходу, она спросила:
— А где же ты ковшик положил?
— Ковшик? — Он обернулся и, к великой ее радости, сделал несколько шагов назад, озабоченно осматривая скамейку и обе ступени, ведущие наверх. — Да ведь тут он был только что. Ах да! На верхний полок я его затащил. Вот он.
— А зачем ты его туда? — спросила она просто так, чтобы еще немного удержать его возле себя.
— А я его с водой туда взял, чтобы прямо, не слезая, оттуда на каменку плеснуть.
— Ишь ты, хитрый какой! Ну и как же, получилось у тебя?
— Да. Свесился немного и прямо туда наискосок плеснул.
И, говоря так, он встал одной ногой на нижнюю ступеньку, а другой на следующую и в таком положении дотянулся до ковша, лежащего наверху. А она с тайной гордостью любовалась красотой и гибкостью его юного тела и, видя, что он не разгадал ее материнской хитрости, наивно полагая, что все дело в ковше, думала про себя: «Глупый ты мой. Родной мой».
— Вот возьми, — сказал он, протягивая ей ковш ручкой вперед, изогнувшись в ее сторону и на этот раз прямо взглянув на нее, забыв о стеснении. Она взяла ковш с таким видом, словно только он ее и заботил, а сама украдкой следила за тем, как он спускается вниз, как повернулся к ней спиной и вышел в предбанник, высокий и гибкий, созданный ею, единственный, неповторимый, родной, так и не разгадавший ее хитрости.
Случалось ей иной раз просто так прильнуть к нему в тихий вечерний час, когда все по хозяйству уже сделано: стол после ужина прибран, и вымытая посуда опрокинута на теплой плите. Он усталый присаживался на скамейку у окна, обдумывая, что надлежит сделать завтра. Еще бы! Он же был хозяином в доме. А она потихоньку пристраивалась рядом, обняв его за плечи и делая вид, что с той же озабоченностью обдумывает порядок дел завтрашнего дня, но сама только любовалась им сбоку и прислушивалась к его голосу, не вникая особенно в суть его слов. Не то было для нее важно, как пройдет завтра работа. Да бог с ней, с работой! Хорошо она пройдет и радостно. Это она знала наперед. И весь день будет радостный и ясный, потому что с ней был он, ее сын. А еще прекраснее было то, что он в эту минуту сидел с ней рядом, ее родной, единственный, и произносил что-то своим басистым голосом, который так недавно у него установился и сквозь который все еще проникал прежний высокий, звонкий тон, так долго услаждавший ее слух.