Мать
Рассказы - Грин Эльмар 6 стр.


— Потерпи, милый, — сказала она. — Потерпи.

Бережно обернув его ступню самодельным бинтом, она осторожно уложила ее на прежнее место и передвинулась ближе к его груди, где была самая трудная для перевязки рана. Он все еще тяжело переводил дух и лежал, запрокинув голову и сжимая зубы. Она подождала немного, глядя на него с бесконечным состраданием.

— Бедный ты мой, — сказала она, положив свою жесткую, натруженную ладонь, на его влажный от пота лоб. — Но потерпеть надо, мой мальчик. Нельзя же оставить раны без внимания. Сами по себе они не заживут. Воспалиться могут.

И с той же нежной настойчивостью она принялась разбинтовывать ему грудь. Листы алоэ не позволили повязке присохнуть, но красноты вокруг задней ранки не убавили. Зато передняя осталась без изменения. Значит, к передней ранке можно опять приложить лист, а к задней риваноловую примочку. Она заранее это все приготовила и разложила у его постели.

— Ты не мог бы присесть? — спросила она.

Юноша не ответил. Она повторила свой вопрос. Но вместо ответа он закрыл глаза. Тогда она сама придала ему сидячее положение. Упираясь грудью в его плечо, а щекой и подбородком в шею и затылок, она взяла одной рукой тряпочку, смоченную в риваноле, и приложила к ране на спине, прижав сверху кусочком пергамина. Придерживая эту тряпочку одной рукой, она другой взяла тряпочку с пластами листов алоэ и приложила к передней ране. Теперь обе ее руки были заняты придерживанием этих тряпочек на ранах, а грудью, подбородком и щекой она продолжала подпирать его сзади, удерживая в сидячем положении. Теперь нужно было обернуть вокруг его туловища несколько раз повязку. Но чем ее взять?

— Ты не мог бы придержать вот так обе тряпочки? — спросила она.

Он промолчал, тяжело и часто дыша от боли. Нет, он не мог, конечно. Он даже сидеть не мог — так он обессилел. Стоило ей хоть слегка ослабить нажим грудью и щекой на его спину, как все его тело начинало отклоняться назад. Напрасно она вообще его приподняла. Лучше было бы перевязать его в лежачем положении, как прежде. Она немного помедлила, приткнувшись щекой к его затылку и вдыхая запах его теплого тела, потом осторожно растопырила пальцы одной руки так, что они захватили и прижали обе тряпочки. Эти раны не были далеко друг от друга. Про них можно было сказать, что обе они были у него на боку, а не спереди и сзади. Это и поддерживало в ней надежду на то, что пуля, проскочив между ребрами, очень слабо задела легкое.

Придерживая растопыренными пальцами одной руки обе наложенные на раны тряпочки, она другой рукой подвела к ним конец бинта, прижала его свободным пальцем и обернула вокруг туловища. Сделала она это с большой тщательностью, чтобы не сместить наложенные на раны тряпочки. В то же время ей приходилось поддерживать юношу грудью и щекой со стороны спины, чтобы не дать ему упасть навзничь. Обернув бинт несколько раз вокруг его туловища, она дважды перехлестнула им через его плечо и после этого стала действовать обеими руками. Закончив перевязку, она обхватила его за плечи и осторожно опустила на постель.

— Устал? — спросила она, сама вся потная и красная от усилий. И, вытирая лицо полотенцем, добавила: — Ну, теперь отдыхай опять до утра. Тебя как звать? — И, не получая от него ответа, она ласково провела ладонью по его волосам и еще раз повторила: — Как звать тебя? Мне-то уж мог бы имя свое сказать. Разве я выдам?

Но он вместо ответа опять закрыл глаза. Лицо его было бледно, все еще сохраняя выражение боли, и скулы как будто обострились. Он очень заметно исхудал за эти два дня. И боже мой, как опал у него живот! Под нажимом ее ладони он раздался и опустился еще ниже, хотя ему уже некуда было опускаться. Ей показалось, что она ощутила позвоночник сквозь пустоту его живота. Бедный мальчик! Сколько же дней он голодал еще до того, как попал к ней? Да еще у нее двое суток лежал без пищи. И надо же до такого состояния довести человека! Как можно! Это же чудо господне — человеческая жизнь, человеческое тело! Сколько в нем красоты — и вдруг разрушать его! Сколько материнской заботы, ласки, сколько сил затрачивается, пока получится этакое чудо, а они терзать. Не ваше это! Мать создала это для жизни, а не для терзания. Пришли, взяли, погнали, заставили таких убивать других таких же, а о том не подумали: а мать как же? Как же мать?

Она натянула на него одеяло и спустилась вниз, чтобы налить из кастрюльки в чашку остатки бульона. Бульон был еще теплый, и она, приподняв одной рукой его голову, стала поить его прямо из чашки. И опять он глотал с большой жадностью, готовый проглотить неимоверное количество этой благоухающей жидкости. Когда в чашке осталось менее трети бульона, она отставила чашку в сторону и снова взяла в руки кастрюльку. В ней на дне лежал кусочек куриного мяса. Она раздавила его ложкой на мелкие кусочки и один за другим вложила их ему в рот. Он все с жадностью разжевал и проглотил. И после этого она дала ему допить остатки бульона из чашки. Он выпил и покосился на ее руки, словно ожидая от нее еще какого-нибудь куска. Но она развела руками:

— Все пока. Нельзя тебе много. Потерпи.

Он улыбнулся смущенно и кивнул в знак благодарности. Это была его первая улыбка. И она наполнила ее нежностью. Славный он был мальчик. Ну, пусть испугался войны, пусть бежал от нее и спрятался. Но ведь он же еще ребенок. Почему он должен быть бесстрашным, если он и жизни-то еще не успел хватить?

Она заботливо опустила его голову на подушку и подоткнула вокруг него одеяло. И тут бы ей спросить кстати, пока он улыбался, как его звать и откуда он. Но она спохватилась, когда уже спустилась вниз. А к этому времени он опять закрыл глаза. Но ничего, успеется. Только бы поправился, чтобы не осиротела еще одна финская мать. А имя не все ли равно какое у него? Ну, пусть Пекка, или Тойво, или Юсси. Сам-то он от этого не сделается другим. И мать не перестанет его ожидать где-нибудь в Кякивуори или Мустаниеми. Только больно ему очень. Видно по лицу, как он страдает, бедный.

Вечером Тауно, подогнав к ее двору коров и овец, сказал:

— Мама к тебе хотела прийти сегодня, тетя Вилма.

— Хорошо, — сказала Вилма, но про себя решила не допустить этого.

Подоив коров и поставив молоко на простоквашу, она сама пошла к Сайми, накрутив предварительно на ногу полотенце. У Сайми она взяла свой пустой десятилитровый бидон, стараясь прихрамывать слегка, пока топталась на ее дворе. Та спросила:

— Ну как? Не полегчало ноге?

— Полегчало, — сказала Вилма. — Еще как полегчало. Видишь, уже совсем свободно теперь хожу.

— А я уж собралась было прийти к тебе и по хозяйству помочь.

— Нет, нет. Спасибо тебе. Сама теперь управлюсь.

— Значит, пригодился риванол?

— Да, да. Спасибо твоему Вилли. Очень пригодился. У меня же воспалилось тут все. И лист не помогал. А сколько я его извела! Теперь на поправку пойдет, слава богу.

И шагая от Сайми домой, она думала про себя: «Дай бог, чтобы пошло на поправку. И тогда все обойдется хорошо. А там и мир, может быть, скоро заключат. Ведь уже отдали назад все, что у русских взяли. Незачем им теперь дальше на нашу землю лезть. По всему видно, что уже близко мир. И тогда по домам пойдут наши мальчики».

И когда она подумала так, сердце ее сжалось знакомой горькой тоской. Да, верно, по домам пойдут мальчики. Но не все. Ее мальчик, ее бесценный, ни с кем не сравнимый Вяйно не придет домой никогда. Проклятые русские осиротили ее. И дни для нее будут идти за днями, тоскливо и безрадостно. А зачем они ей? Зачем ей жизнь, если некого будет ею согревать? Она для того и создана, чтобы согревать, чтобы давать жизнь всему, с чем соприкасается. Но кому теперь будет она отдавать отпущенный ей богом избыток тепла? Вот поставит она, даст бог, на ноги этого мальчугана и чем станет наполнять свои дни опять? Но как рада будет его мать, когда он вернется к ней! Как будет она рада, если она у него есть, конечно. Да. Если она у него есть…

И, приближаясь к своему одинокому дому, она вдруг пожелала в глубине своего сердца, чтобы не оказалось матери у этого юноши. Но тут же сама упрекнула себя: «Ой, что это со мной такое? Как не стыдно? Прости мне, боже. Что это я?»

Но, упрекая себя так, она вспомнила ту ночь, когда лежала рядом с юношей на верхнем полке бани, придерживая его в трудном положении на боку, и как вдыхала теплый запах его молодой кожи, так похожий на запах кожи ее сына. Да, как счастлива будет твоя мать, мой бедный мальчик, когда ты вернешься к ней и обнимешь ее. Если бы ты знал, как счастлива бывает мать, когда ее обнимает сын, особенно после разлуки. И твою мать ждет это счастье, если она у тебя есть, конечно. Если она есть. Неужели есть? О боже, прости меня…

Вернувшись домой, она закончила свои дела по хозяйству и заторопилась к бане, но у двери внезапно остановилась. Ей послышался стон изнутри. Она выждала немного, прислушиваясь. Да, он стонал. Значит, ему так плохо, бедному. Но стоило ей войти внутрь, как стоны прекратились.

Она включила свет и взглянула вверх. Юноша лежал на боку лицом к ней, и глаза его были закрыты. Но он, конечно, не спал, и по лицу его было видно, как сильно он страдал от боли в ранах. Она встала на нижнюю ступеньку и дотянулась рукой до его лица. Оно было влажное, хотя жаром не пылало. Приложив ладонь к его лбу, она спросила ласково:

— Очень больно, мой мальчик?

Но в ответ на ее ласку он повел себя странно и неожиданно. Резко отстранив свою голову от ее ладони, он приподнялся на локте и, глядя сверху вниз прямо ей в глаза, заговорил вдруг слабым голосом, в котором слышались и стон и плач и который то звучал нормальным юношеским баском, то срывался на шепот.

Она отпрянула, услыхав этот голос. Но не голос ее поразил, хотя и он звучал необычно, пронизанный стоном и болью. А поразили ее слова, произносимые его запекшимися губами. И не потому, что в этих словах содержался какой-то страшный для нее смысл. Нет, какой там смысл! Их смысл не дошел до нее, ибо это были непонятные для нее, чужие слова. Но звуки этих слов были знакомы ей. Потому-то и поразили они ее. Это был русский язык. Вот что заставило ее отпрянуть назад. Это был язык ее смертельных врагов, язык тех, кто убил ее сына, ее мужа. И он, вот этот самый, которого она пригрела в своем доме, тоже был из их проклятого стана.

Она ни слова не понимала из того, что он ей говорил, и только пятилась все дальше к двери, глядя на него с ужасом. Свет лампочки падал на его лицо сбоку, и от этого яснее обозначились на нем выступы скул и челюстей и глубже казались впадины между ними, выявляя его изможденность. Слова вырывались из его рта прерывисто. Почти после каждого слова он переводил дыхание. И видно было, что даже самое дыхание причиняет ему боль. А говорил он ей по-русски такие слова:

— Никакой я тебе не пойкани…[3] Хватит в прятки играть… Все равно конец… Это твои постарались… На радостях, что к дому ближе очутились… Нашли на ком силу испробовать… Целым батальоном… Герои… Ну, что стоишь? Иди, зови своих полицейских… или кто у тебя там? Беги… Доноси… Награду получишь… За доблесть…

Она все пятилась, пока ее спина не коснулась двери. Он потерял ее из поля зрения, но продолжал говорить:

— Иди, иди… Торопись… За наградой… Еще бы! Смертельного врага в плен взяла… Как не прославиться!.. Иди… Больше от вас и ждать нечего… Так воспитаны, в ненависти… Слепыми были — слепыми остались… Иди…

Он говорил это, сдерживая стон, который явственно прорывался сквозь каждое его слово— так трудно ему они давались. И когда она вышла в предбанник, этот стон прорвался наконец наружу, заменив слова. Она вышла из предбанника в темноту ночи, прикрыв за собой наружную дверь, но даже после этого не переставала слышать его стоны, сопровождаемые злыми словами на ненавистном ей языке.

Придя домой, она опустилась возле стола на скамейку и долго сидела так, положив локти на стол и глядя немигающими глазами в черноту окна. В жизнь ее снова вторглось что-то унылое, безрадостное и пустое, как эта чернота за окном.

По справедливости, его убить надо! Да, да! А что вы думаете? Ее сына могли убить, а она не может? Ведь они же и убили, вот эти самые. А кто им дал право? Она тоже имеет право. Она мать. Она тоже убьет. Пойдет сейчас и убьет. За кровь сына она тоже прольет кровь. Кто ее остановит? Кто скажет, что она не должна убивать? Она должна убить. Обязана убить. Это ее враг. Убить его надо, убить!

Однако она сидела и не двигалась, глядя в черную пустоту ночи, и внутри у нее тоже постепенно становилось все более черно и пусто. Ничего там скоро не осталось, у нее внутри, никаких намерений, никаких желаний. Просто так она сидела в темной комнате и смотрела в темноту, и в душе у нее была та же бездонная темнота. Посидев так еще часа два без всякой мысли, она устало поднялась и, медленно подойдя к своей разоренной кровати, свалилась на нее не раздеваясь. Сон долго не приходил к ней, лежавшей без мысли и без движения, но в конце концов одолел ее.

А проснулась она, как всегда, перед рассветом, нона этот раз не отдохнувшая, а вялая и опустошенная, с тяжестью в ногах. Что-то надо было предпринять относительно забредшего к ней в дом врага. Подумав немного, она решила попросить Вилли, чтобы он, когда отвезет молоко в Мустакоски, сообщил в полицейский участок о раненом русском партизане, подобранном в деревне Раякюля. Пусть придут, заберут и поступят с ним как надо поступить. Значит, оставалось только дождаться приезда Вилли.

Остановившись на таком решении, Вилма вышла во двор, держа в руках подойник и ведро с теплой водой. Пейкко уже дожидался ее возле крыльца. Увидев ее, он завилял хвостом и запрыгал из стороны в сторону, а когда она направилась к хлеву, кинулся ей под ноги, словно намереваясь помешать ей туда идти. Она замедлила шаг, чтобы не наступить на него невзначай. А он продолжал кидаться ей под ноги и с явной неохотой пятиться задом перед ее шагающими ногами.

— Что с тобой, Пейкко? — спросила Вилма, заметив что-то не совсем обычное в поведении собаки.

И пес, уяснив из этих слов, что на него обратили внимание, кинулся от нее в сторону. Но, видя, что она продолжает свой путь, он тотчас же вернулся и, слегка заскулив, запрыгал перед ней опять, препятствуя ее шагу.

— Да что с тобой такое сегодня? — повторила она удивленно.

И пес в ответ на это восклицание опять кинулся от нее в сторону, отбежав на этот раз дальше. И, отбегая, он то и дело озирался на бегу, словно проверяя, не догадается ли она пойти за ним. И тогда она поняла, что он вел себя так неспроста. Что-то он хотел этим сказать, обратить на что-то ее внимание. И бежал он прямо в сторону бани. Господи, что же там такое? Тревога сжала ее сердце. Она поставила ведра на землю и поспешила за Пейкко. А тот, завидя это, громко залаял, и уже не останавливаясь, помчался к бане.

Но у бани он не остановился, а пробежал дальше, в сторону ручья. Вилма тоже не остановилась. Она увидела, что наружная дверь бани открыта настежь, и смутная догадка резнула ее сознание. Вечером она не заперла дверь на задвижку, и вот получай теперь! Что там еще такое стряслось, боже мой? Чего еще ей не хватало для полноты горя? Господи! Зачем на мне остановил ты внимание в гневе своем?

Пейкко уже скрылся из виду, но остановился где-то там, возле ивы, позади ягодных кустарников, продолжая лаять. Подойдя к нему ближе, Вилма увидела русского. Он лежал в бурьяне под ивой, уткнувшись в землю лицом, и не двигался. Завернувшись в простыню и накинув на плечи ее полушубок, он пытался, как видно, уйти. А куда уйти? Опять в лес? Он даже не подумал, что идет на свою погибель, не подумал, способен ли далеко уйти, только бы уйти. Но силы покинули его, и он потерял сознание, не добравшись даже до ручья.

Вилма нагнулась и повернула слегка вбок его голову. Лицо русского белело в утренних сумерках, как та простыня, которой он обмотал свои бедра. И кровь снова окрасила его губы. Уж не умер ли он? Она просунула руку под полушубок, наполовину сползший с его спины. Нет, он был жив, но лежал голым телом прямо на холодной земле. А ведь сегодня была очень холодная ночь, и на открытых местах земля даже покрылась инеем. Пусть в бурьяне не было инея, но все равно был тот же промозглый холод, пронизавший его, наверно, до самых костей. Голые ступни, торчавшие из-под края простыни, посинели и стали совсем как ледяшки. Господи боже мой! Да что же это такое, наконец? Ну, как можно так? О силы небесные!

Назад Дальше