Мать
Рассказы - Грин Эльмар 9 стр.


Они опять повели его вдоль опушки, пока не дошли до ямы, из которой весной был вытащен камень для крепления моста. Здесь они остановились. Потом они обернулись и крикнули что-то назад. Оказывается, один из них так увлекся земляникой, что остался у пней, забыв, куда и зачем шел. Когда ему крикнули, он подхватил свой автомат и подбежал к остальным.

У них было три автомата. Они приставили их к животам прикладами и встали в ряд, а их старший поднял руку. Послышался такой звук, как будто сыпали дробь в железный ящик, и от каждого автомата пошел дымок.

Так они и убили этого человека там на опушке, а потом опять пошли доедать землянику, оставив торчать из ямы его босую ногу.

Ветер все время дул оттуда, и запах земляники наполнял маленькие улицы.

Меня не сразу отпустили. Я еще побывал у эсэсовцев.

Там меня спросили:

— Ненавидите большевиков?

Я только усмехнулся в ответ на это. Что зря спрашивать? Это и без того было ясно для них.

— А если мы вам дадим оружие и пошлем вас защищать Финляндию, на которую напали большевики?

Я подумал и сказал:

— Давайте.

Они засмеялись все, кто был в комнате. А переводчик сказал мне:

— Хорошо. Мы постараемся исполнить твое желание. Можешь идти.

Я пошел. Опять я был свободен. Я шел по улице, где толпились парни из Суоелускунта, и никто не задерживал меня.

Я пришел домой. Дома у меня тоже сидело трое таких молодцов. Они ели за обе щеки и пили водку, которую взяли в магазине лесопункта.

Мать наливала им в тарелки суп, и когда увидела меня, то вся задрожала от радости. А один из парней сказал ей:

— Ничего, хозяйка, наливай, наливай. Я говорил, что он вернется. Он молодец. Пускай он тоже сядет с нами. Садись, Салаинен. Тебя как звать?

— Хейно.

— Садись, Хейно. Не бойся. Теперь конец твоим страданиям. Твоя мать все рассказала нам. Теперь ты можешь опять заводить хутор или что хочешь.

Я сел за стол, чтобы не обидеть их, и спросил у матери:

— Где Лиза?

— А ее взяли убирать помещение учителя. Там будет стоять эсэсовский офицер.

Я сразу встал, но она удержала меня:

— Ничего, Хейно. Я думаю, ничего. Их троих взяли. Вымоют полы и придут.

Но я видел, что и она как-то беспокойно поглядывает в окно. Я опять хотел встать, но неудобно было не съесть ни ложки за компанию. Я начал есть.

Унтер налил мне из фляжки полстакана русской водки и похлопал по плечу. Я хотел отказаться, но они все в один голос закричали:

— Пей, Хейно! Пришел твой праздник. Пей!

Я выпил и посмотрел на мать. Она ничего не сказала, только вздохнула и опять стала смотреть в окно. Я тоже посмотрел туда же. А третий солдат, который громче всех чавкал, сказал:

— Сестру ждешь? Ничего. Она поработала на большевиков, теперь пусть на немцев поработает. Это ей как бы в искупление вины.

Я спросил:

— Какой вины? И почему на немцев, а не на финнов?

Тут унтер посмотрел на меня так, как будто только что увидел, и сказал:

— Понимать надо — почему. Немцы нас выручили. Немцы с нашей земли русских прогнали. Немцы нам культуру принесли.

И, говоря так, он три раза крепко стукнул кулаком по столу, а потом очень строго и даже подозрительно посмотрел на меня.

Я не хотел, чтобы он так смотрел на меня. И, чтобы замять свои слова, я сказал:

— Мне тоже завтра дадут винтовку. И я с вами пойду бить большевиков.

Они закричали «ура» и налили мне еще полстакана и выпили сами.

Я выпил и посмотрел на третьего из них. Он уже не чавкал так громко. Он совсем осоловел и все пучил на меня глаза. Я понял, что он хочет что-то сказать, и слегка придвинулся к нему. Тогда он выдавил из своего рта сквозь пищу, которую жевал:

— А твоя сестра ничего девчонка. — И он показал руками, какая она — моя сестра, и при этом икнул и рыгнул, пустив слюни. Он чуть не подавился куском мяса, но прокашлялся и добавил:

— Жаль, что ее уже заняли, а то бы я не упустил…

— Как заняли?

Я с тревогой посмотрел на мать, а она на меня. Я видел, что ее руки дрожали, и снова спросил:

— Как заняли? Кто?

Никто ничего не хотел мне объяснить. Только унтер снова тронул меня за плечо и сказал:

— Ты вот что, парень. Помни, что посланцу Гитлера нельзя ни в чем отказывать. Его надо уважать. Вот все, что я хотел тебе сказать.

Я кивнул головой и доел суп.

Я не хотел больше отвлекать на себя его внимание. Он слишком сердито махал своим здоровым кулаком и тыкал меня в плечо так, что проливал мой суп из ложки. И слишком пристально смотрели на меня его глаза, которые глубоко сидели между его широкими скулами.

Я не хотел, чтобы эти парни подумали, что я им враг, и не стал больше ничего спрашивать. Но все-таки я встал, когда они принялись за картошку со свининой, и вышел, чтобы пойти в дом учителя. Но в сенях уже стояла Лиза. Она только что пришла и не решилась войти сразу, когда услышала в избе чужие голоса.

Я взял ее за руки и заглянул в глаза. Это было не трудно сделать, потому что мы были одинакового роста. По влажной коже ее пальцев я понял, что она действительно мыла полы.

Я быстро потянул ее в боковую комнату и велел запереться и молчать. По глазам ее я увидел, что она недавно плакала. Я сразу же спросил:

— Ты что?

Она насупилась и ответила:

— Ничего. Не пойду я больше туда.

— Почему?

— Не пойду и все.

— А что случилось?

Я старался заглянуть ей в глаза. Она поняла, о чем я думаю, и сказала:

— Пока еще ничего не случилось.

Я велел ей запереться и ждать, пока гости уйдут. Но сам я тоже не пошел больше в комнату. Не тянуло меня туда. Конечно, они принесли нам свободу, эти парни, которые угощались в наших домах, но мне просто захотелось пройтись немного. И я пошел прочь от своего дома, как будто он был чужой.

День уже повернул на вечер. Солнце захватывало только верхнюю часть леса, покрыв ее желто-розовым цветом, а нижняя часть окунулась в тень. Но яма с торчащей босой ногой все еще была заметна на опушке среди пней, и ветер доносил оттуда запах земляники.

Меня не интересовало, кто там попал в яму. Он получил то, что заслуживал. Но мне просто очень сильно захотелось земляники, и я пошел туда.

Там, вокруг пней, все было красно от земляники. Я пошел туда, где была эта яма, из которой торчала босая белая нога. Мне было наплевать, чья она. Просто возле нее земляники было больше. Я нагибался и клал ее в рот, хотя почему-то не особенно разбирал ее вкус.

В конце концов я все-таки подошел к яме и заглянул в нее. Не знаю почему — я сразу не догадался, кто это такой, пока видел его издали. Легко можно было догадаться по сутулой спине, что это Степан Иваныч — старый учитель. Ясно, что они его поймали в лесу и разули. А суд с такими недолгий. Я вспомнил, как он говорил: «Мы построим коммунизм». Вот и построил.

Я нагнулся, чтобы присмотреться к нему поближе. Солнце уже зашло, и начинались сумерки. В яме он сложился пополам, и средняя часть его тела намокла от крови. Но голова, торчавшая вверх, была не тронута, и даже белая борода и волосы не успели запачкаться. Казалось, что он и теперь улыбается в свою седую бороду, как бывало раньше. Только глаза уже не щурились от этой улыбки. Они были закрыты. Я вспомнил, как он сказал: «И товарищ Салаинен вовсе не плохой человек, хотя он и салаинен». Теперь уже не скажет больше таких слов и не пододвинет ко мне вазу с печеньем.

Коричневая рубашка на его плече была разорвана, и из нее торчало его голое старческое плечо, белевшее так же, как и борода. А ниже все было в крови. Они расстреляли его в живот.

Но меня это не касалось. Я отошел и опять стал рвать землянику. Я рвал ее, мял между пальцев, и не помню, что я с ней делал.

Этого старика нужно было зарыть, но как? Нельзя же было пачкать землей такую белую бороду. Можно было забросать его сначала ветками и листвой, но кто осмелится это сделать на глазах у тех, кто его убил? Я и то слишком уж долго возле него задержался. Я пошел прочь.

И опять я пожалел, что был один, что оторвался от таких людей, как Леппялехти, Ахо и Тундра. Ведь они тоже были финны. И они, наверно, знали бы, что делать. Мне следовало и раньше поближе к ним держаться, но я не умел. Я был сердит на всех за свой хутор, и все чувствовали это.

Как-то раз люди закуривали из кисета Матти Леппялехти. Когда все взяли по щепотке, я тоже потянулся и спросил:

— Не весь еще?

Он покосился на меня и ответил: «Весь». И сунул кисет в карман.

Если подумать как следует, то он был прав, не питая ко мне большой дружбы. Ведь и я отвечал ему тем же. Но за Матти Леппялехти можно было смело идти хотя бы потому, что он знал какую-то свою прямую дорогу, никогда не сворачивая с нее. И в эти трудные дни он тоже знал бы твердо, чью сторону взять и кого бить. А когда Матти Леппялехти начинает кого-нибудь бить, то спасенья не жди. Этот широкий и тяжелый детина может ударить так, что не оставит ничего, кроме мокрого места.

Егоров, наверно, убит в первый же день. Может быть, его прикончил сам Леппялехти, или Юхо, или Эркки.

Так думал я, подходя к своему дому. И в это время я увидел сухую фигуру Эркки и его костлявое лицо с коротким острым носом. Он вышел из моего дома и быстро пошел по улице, не заметив меня в сумерках.

Я раза четыре на него оглянулся, чтобы узнать, куда он так спешит. И, оглянувшись в пятый раз, я заметил, что он остановился перед домиком учителя, в котором поместился эсэсовский офицер.

Подойдя к своему дому, я увидел на крыльце унтера. Он стоял и мочился прямо на ступеньки моего крыльца. Заметив меня, он закивал своей пьяной головой и заорал:

— A-а, как тебя… Хейно! Пришел? Гуляешь? Гуляй, гуляй. Теперь ты свободен. Теперь вы все свободны… мы освободили вас… Мы, защитники угнетенной внешней Карелии.

Я подождал, пока он кончил мочить ступеньки, и затем вошел за ним в комнату. В сенях я попробовал рукой боковую дверь. Она была заперта.

А в средней комнате два других пьяных суоелускунтовца уже укладывались спать на кровати моей матери. Один из них только что разулся. Выковыривая пальцем потную грязь, которая наросла у него между пальцами ног, он подмигнул мне и сказал:

— Вольная пташка теперь? Гуляй, гуляй, Салаинен. Но помни, кто тебя сделал свободным.

Странно, что им так нравилось повторять одно и то же.

А третий, тот самый, который очень громко чавкал за столом, пожевал немножко губами, надул свои толстые щеки и проворчал:

— Не ценят они наших трудов. Им свободу принесли, а они скрытничают… девчонок прячут…

Он, видно, здорово напился — этот толстощекий — и поэтому ничего больше не мог из себя выдавить. Ему тоже следовало раздеться, но он так раскис, что завалился на простыню одетый и в сапогах.

Я спросил потихоньку у матери:

— Зачем Эркки приходил?

— Лизу спрашивал.

— Зачем?

— Не знаю.

— А ты что сказала?

— Ушла Лиза.

Она помолчала немного и спросила:

— А это верно, что они нас теперь совсем освободили и что те… советские не вернутся?

— Верно, — сказал я, — только Лизу не выпускай, пока не заснут.

Но я все-таки прозевал Лизу. Как это я упустил ее! Эх, Лиза, Лиза…

Целая неделя прошла как будто ничего. Суоелускунтовцы стояли у меня три дня, потом ушли. Лиза уже совсем свободно ходила по дому. Какая красавица была моя Лиза! В ее большие синие глаза можно было смотреть и смотреть без конца. Я никогда не мог на нее налюбоваться. Она замечала это иногда и радовалась, но делала вид, что ничего не понимает, и спрашивала:

— Ты что, Хейно?

Я начинал смотреть в другую сторону и ничего не говорил. Тогда она подходила ко мне, брала своими мягкими теплыми руками мою голову, целовала меня в лоб, смотрела несколько секунд в мои глаза и опять отходила прочь. А я оставался сидеть на месте, стараясь не шевелиться, чтобы не сдуть ее поцелуй с моего лба.

И как я прозевал ее! Ведь я же часто видел Эркки и у своего дома и у квартиры эсэсовского офицера. Я должен был понять, к чему дело клонится. А я прозевал, как самый последний дурак.

Я отвлекся другими событиями. Эркки временно исчез, а потом опять появился. И сразу же появился Егоров. Его привели четверо суоелускунтовцев.

Сначала его допрашивал офицер суоелускунта, а потом эсэсовец. Я встретился с Егоровым на улице, когда его уже вели из эсэсовского штаба. Лицо его было сильно окровавлено, и я не сразу узнал его, но когда узнал, то не выдержал и крикнул:

— Ванька!

Он не услышал, и я еще раз крикнул:

— Ванька!

Один из часовых посмотрел на меня внимательно и сказал:

— Молчи. Нет здесь для тебя Ванек. Иди прочь.

Но я не отходил. И Ванька узнал меня, но сразу же отвернулся.

— Куда? — спросил я у конвойных. А они покосились на меня и буркнули:

— Это тебя не касается.

Все-таки я пошел рядом с ними. Один из них видел, когда меня отпускали на все четыре стороны из немецкого штаба, и поэтому не стал меня отгонять. А я заговорил с Егоровым по-фински:

— Что! Попался наконец? Агитировал, агитировал и удрать вздумал? Нет, у нас не удерешь. Ну, что молчишь? Говори что-нибудь, пока тебя желают слушать…

Я очень хотел, чтобы он хоть как-нибудь ответил, хотел узнать его настроение, хотел услышать его голос, но он молчал. Его руки были связаны за спиной, и он не мог вытереть крови на лице. Она текла из носа и с виска. Он только облизывал губы, когда струя крови попадала на них. Я еще покричал на него немного, и по-русски и по-фински, и наконец оставил его в покое. Он все равно ничего не ответил, даже не взглянул на меня. Я посмотрел, как его втолкнули в сарай, и пошел прочь.

В этот день я узнал, как его поймали. Он пытался выручить свою жену, которая лежала в родильном доме, а Эркки выследил его. Знакомый мне унтер сказал, что тот сам нарочно сунулся к ним в руки, чтобы замести следы двух товарищей, помогавших ему.

— Но крепкий черт! Ничего из него не вытянешь, — так сказал унтер и даже тряхнул от удивления своей крупной скуластой головой.

Действительно, трудно было что-нибудь выдавить из Егорова. На допросе он все время валял дурака и нарочно говорил только по-фински, чтобы поддразнить тех, кто его допрашивал. Некоторым казалось, что он вовсе не русский, и, может, поэтому его не убили сразу.

На следующий день его снова водили в штаб и снова привели к сараю ни с чем.

Я как раз в это время шел мимо него на мобилизационный пункт. У них там не хватало своих солдат, и они рады были подцепить среди советских финнов таких, как я. Что ж делать, неудобно было отказаться. Я пытался было заговорить о том, что идет сенокос и что женщинам одним не справиться, но меня спросили:

— Что тебе дороже: сено или родина?

Я промолчал в ответ на это, но я знал, что мне дороже. И вот я сказал матери, что пойду, и пошел. Она вздохнула и сунула мне в карман какую-то закуску. Лизы не было. Она ушла копновать высушенное сено, потому что погода была пасмурная в этот день и по всему видно было, что пойдет дождь. Я сказал матери на прощанье, чтобы она больше никуда не посылала Лизу одну.

И вот по пути на сборный пункт я увидел Егорова. На этот раз он еле держался на ногах и очень тяжело и часто дышал. И я не думал, что он так сильно может похудеть. Румянца уже не было на его щеках. Они стали какими-то рыхлыми, побледнели и впали. Но я не заметил на них ни капли крови. На этот раз его били по какому-то другому месту.

Он стоял, прислонившись своим широким плечом к бревенчатой стене сарая, и ждал, когда отодвинут засов у двери. А второе плечо его так и ходило вверх и вниз от частого и тяжелого дыхания. И руки по-прежнему были скручены веревкой за спиной.

Я даже не нашелся сразу, что ему сказать, и простоял минуты две возле сарая. А он поднял на меня голову и посмотрел так, что засверкали глаза. Потом отдышался немного и сказал:

— Ну, что стал? Иди. Лижи им зад.

Я промолчал. А потом сказал тихо:

— Ванька, бросил бы ты все это… ведь жить надо…

Назад Дальше