Мы притихли.
Она обвела нас пылающим взглядом, что-то хотела сказать, очевидно злое, оскорбительное, да не сказала. Гордо вскинула голову и ушла к себе.
А мы остались за столом, пристыженные и сконфуженные.
Ее не было в кают-компании весь день, и никто из нас не рискнул постучаться к ней.
Она вышла к вечернему чаю. Но за стол не села. Стояла у окна, бледная, взвинченная; ее переменчивые глаза на этот раз были цвета холодной стали — ни искр, ни молний.
— Начальник! — произнесла она напряженно звонким голосом. — Отчего меня до сих пор не поставили на хозяйственную вахту?
Этот неожиданный вопрос застал Федора врасплох. Он пробормотал что-то, да она его и не выслушала. Она все знала, все поняла.
— Врете! — крикнула она, и слезы зазвенели в ее голосе, то были слезы обиды. — Какое право вы имеете считать меня барышней, белоручкой? Я не первый день зимую. Я не барышня. Слышите вы? Я полы на зимовке мыла… я рубахи ребятам стирала… я на аврале не хуже других…
Она была великолепна в своем гневе, мы — жалки в своем «рыцарстве».
А тут еще вошел кок с кофейником. Не разобрав, в чем дело, опечаленный историей с обедом, он заискивающе обратился к ней:
— А вот кофеек приспел, барышня; кофейку, что же?
— Не буду я пить ваш кофе! — крикнула она. — Я не привыкла жить чужим трудом. Вот завтра напилю снегу, привезу на кухню дров и тогда, пожалуйста, буду пить ваш кофе.
И, круто повернувшись, ушла к себе да еще дверью хлопнула.
Она не вышла к ужину.
Наутро, выполняя свою угрозу, она явилась к завтраку в брезентовой робе поверх шинели. Ни с кем не поздоровалась. Подошла ко мне.
— Ты свободен сейчас, Человек Плечо? (Она звала меня Человеком Плечо в память дороги).
— Да, — торопливо ответил я.
— Тогда пойдем!
И мы пошли работать. Кололи дрова для кухни, таскали уголь, пилили снег.
— Пара гнедых! — смеялась Оксана, когда мы с нею, впрягшись в лямку, тащили из оврага тяжелую нарту со снегом.
А я глядел на ее пылающее от мороза лицо, на опушенный снегом завиток волос, выбившийся из-под шапки, и думал:
«Эх вот так бы через всю жизнь, вместе в одной лямке…»
Словно угадав мои мысли, Оксана вдруг остановилась и внимательно посмотрела на меня. Ее лицо нахмурилось и опечалилось, мое — поникло.
Так мы стояли у нарты и молчали, думая об одном, но по-разному.
Потом она тронула рукой мое плечо.
— Не надо. Милый, хороший, — прошептала она, готовая заплакать от отчаяния или из сочувствия к ненужной ей чужой любви, — не надо. Пожалуйста… не надо… Зачем? Ну зачем вы все… И вы?
И я пробормотал:
— Извините… Извините, пожалуйста…
Она быстро взглянула на меня и расхохоталась, — в самом деле смешным было мое извинение. В чем извинялся? В том, что люблю ее?
Я даже не обиделся за то, что она засмеялась. Ведь я сам теперь знал: «Не надо!..» Да мало знать. Сердцу не прикажешь.
И вот мы снова потянули нарту на гору, и озверевший ветер бил нам в лицо колючим снегом, и ноги оступались и скользили по обледенелому скату, и нарта была тяжела, и лямка резала плечо; и знал я теперь, твердо знал, что мою нарту я буду тащить всегда один.
Перед обедом Оксана еще успела вымыть полы в кают-компании (я таскал воду) и затопить печи.
— А в следующий раз, — объявила она мне, — мы возьмемся и за комнаты. Грязно, грязно у вас. Ну, ничего. Я за вас возьмусь!
Теперь она гордо восседала за большим столом. Подле нее стояла кастрюля с супом. Она размахивала разливательной ложкой, как атаманскою булавой. Она перестала быть королевой, стала деятельной и приветливой хозяйкой. Ей это больше шло.
А мы сидели вокруг нее, как большая дружная и прожорливая семья, и протягивали пустые чашки.
Да, что там ни говорите, а такая девушка может стать «солнышком» зимовки. Как сейчас вижу: за окном течет долгая густая ночь, наш домик занесло снегом, в сенях повизгивают собаки, а в комнате, у печки, тепло и дремотно. Потрескивают дрова, от них струится сладкий запах и жар, похожий на колеблющееся стекло. Мы сидим у печки, курим, болтаем. Оксана шьет. Яшка возится у репродуктора, ловит Филиппинские острова — не ближе. Наконец кто-нибудь оттащит его от репродуктора и включит Москву. Доктор вздохнет и скажет: «Москва… Да, Москва…» И начнет очередной рассказ. А мы будем курить и слушать. Или петь. И теперь есть в нашем мужском хоре голос, которого все время недоставало, — нежное женское сопрано.
Потом Оксана вскочит, отшвырнет шитье в сторону и закричит:
— Хватит! Кавалеры, приглашайте дам!
В таком случае, место мое у патефона. И вот единственная наша дама по очереди пляшет со всеми.
С нею танцует доктор. На его лице застыла улыбка. Шаги неслышны, движения плавны и вкрадчивы. Окончив танец, он целует даме руку и ведет ее на место.
Федор танцует иначе. Он застенчиво приглашает Оксану, словно боится, что та ему вдруг откажет. Потом берет ее двумя пальцами за талию и ведет, боясь прикоснуться к ней.
Но лучше всех пляшет кок. Он пляшет с увлечением старика и мастерством матроса. Его глаза становятся блестящими и влажными; я помню, как однажды после танца он торопливо ушел на кухню и долго не показывался. Отшумела его молодость…
А Яшкина манера плясать мне не нравилась. Впрочем, это была даже не пляска, а маскарад. Яшка окутывал шею клетчатым шарфом, подымал воротник пиджачка, надевал кепку козырьком назад и изображал апаша. Чечеточка у него выходила неплохо.
А потом Оксана, вдруг поймав мой грустный взгляд из угла, где я вертел ручку шарманки, крикнет:
— К черту фокс! — и станет в позу, помахивая платочком: она знала, я фокс не танцую.
Тогда к разбитому пианино садится доктор, а я, смущаясь и отнекиваясь, выхожу на середину. И вот уж гремит наш гопак… И полярной ночи нет… и пурги нет… Шумит родной ветер в серебряных тополях… И дивчина… Дивчина в лентах и монистах плывет предо мною, и дразнит платочком, и манит, и зовет… Оксана!
— Оксана — хорошее имя, не правда ли?
Иногда на лыжной вылазке или на охоте, потеряв ее в тумане, встану я, бывало, на скалу и кричу:
— Оксана-а-а!
И кажется тогда, что это не туман на мертвой бухте клубится, а колышется степь. Седой ковыль стелется. Мохнатый подорожник кивает белой казацкой шапкой. А по узенькой тропинке промеж жита идет ко мне далекая и недоступная девушка в вышитой сорочке, и губы у нее как черешни, а косы золотые, перепутанные спелыми колосьями, и имя нежное — Оксана…
Честное слово, мы чудесно бы закончили нашу зимовку с радистом Вовнич, если бы не Яшка…
8
Да, Яшка Неунывако.
Что за человек был этот Яшка? Пожалуй, теперь время сказать о нем.
Его любимой поговоркой было: «Э, плевать!»
Он проходил через жизнь, поплевывая да посвистывая, этот беспечный, беззаботный человек, равно способный на подвиг и на подлость. Ко всему в жизни он относился насмешливо: к любви, к дружбе, к чести, к слову. Он знал, что его рассказам не верят, его обещаниям не дают цены и все-таки его любят, с ним охотно дружат, потому что и в дружбе, и в бражничанье, и в работе был он бескорыстен и по-детски беззаботен. С таким парнем весело на дружной зимовке. С таким плохо в серьезном деле.
Вот каков был Яшка Неунывако.
И вот этот Яшка вдруг изменился. Точнее, изменилось его отношение к Оксане. Изменилось внезапно, в один день, да так резко, что нельзя было не заметить. От былого пренебрежения не осталось и следа. Яшка стал почтительно нежен к девушке. Это Яшка-то.
Он ходил по кают-компании и мягко улыбался, как человек, узнавший что-то новое, осветившее его жизнь, и бросал на Оксану долгие теплые взгляды.
Что могло это означать, кроме… кроме одного: Яшка влюбился.
Не я один — все увидели перемену в Яшке. И тогда каждый невольно спросил себя: «А она?»
Да, как «она» относится к этому?
На зимовке, сами знаете, нет тайн. Мы заметили, что и она расцветает в присутствии Яшки. У них появились какие-то секреты. По вечерам они явно тяготились нашей шумной компанией. Стали подолгу задерживаться в радиорубке. Уединялись в комнате Оксаны, и оттуда доносился до нас такой счастливый, такой молодой, такой звонкий смех, что…
Ну, хорошо. Все это ни о чем еще не говорит. Они оба радисты, друзья, и прочее. Но вот произошел эпизод, который рассеял последние сомнения…
То, что я расскажу сейчас, покажется вам мелочью. Вы, может быть, даже высмеете меня. Но на зимовке редко бывают большие события. Вернее, здесь все — событие: кок новое блюдо придумал — событие. И я вам вот что скажу, друзья: только тогда, когда к каждой новости и к каждому маленькому делу вы относитесь горячо, полнокровно, со всем пылом своих чувств, можно жить и не скучать на Севере.
Мы сделали событием, даже праздником… раздачу табачного пайка. Придумали церемониал. Патефон играл марш. Кок вносил ящик с табаком. Мы выстраивались и ждали появления Федора.
— Здорово, курильщики! — кричал он.
— Здрав желаем, отец командир! — браво отвечали мы.
— Претензии есть?
— Курить охота.
— Ну что ж! Это дело перекурим как-нибудь, — отвечал начальник и приступал к раздаче пайка.
Когда Оксана стала равноправным членом нашей зимовки, табачный паек неукоснительно выдавался и ей. Но она не курила. Свое табачное богатство она делила на шесть равных кучек и отдавала нам.
Но оставалась одна пачка отличного капитанского трубочного табаку, которую нельзя же было разодрать на шесть частей. И мы, затаив дыхание, ждали: кому-то отдаст ее Оксана?
В первый раз она отдала драгоценную пачку мне. Это никого не удивило: разве не я привез ее сюда с пепелища?
Но теперь, кому отдаст она теперь призовую пачку, а с ней и свое внимание? Это не шутя волновало многих.
Она могла, конечно, отдать приз коку. Пожалуй, это было бы умней всего. Мы даже были уверены, что так она и сделает, и уж готовились чествовать старика.
И вдруг… она отдала табак Яшке. Просто протянула ему пачку и сказала, улыбаясь:
— Яша, тебе…
А он расцвел и покраснел даже.
Вы скажете: мелочь, пустяк. Может быть, может быть. Но нам эта пачка капитанского табаку объяснила все.
Да и Яшка держался после этого как «официальный жених». То и дело слышалось: «моя Оксана», «мы с Оксаной». Он не покидал ее ни на минуту, точно оберегал от нас.
— Ну что ж! — сказал Федор Черных в нашем «клубе», на кухне. — Она может любить, кого хочет. Даже Яшку, — последние слова вырвались у него нечаянно, и, вероятно, он сам пожалел о них.
Да, она может любить, кого хочет. Даже Яшку. Что можно было возразить против этого? Только одно: «Почему не меня?»
Но это уж ее дело. И я, вспомнив дорогу, сказал себе тут же: «Ты никогда больше ни взглядом, ни словом не оскорбишь Оксану своей любовью».
И, взглянув на моих товарищей, я по их лицам понял, что и они думают так же.
9
Мы ждали нетерпеливо, но молча. Мы ничего не требовали, мы только ждали.
Мы не сговаривались, но думаю, что ждали одного: Оксана и Яшка сами скажут о своих отношениях. Как это произойдет, я не знал, но что произойдет, в этом был уверен. Вероятно, это случится за вечерним чаем. Они встанут из-за стола и скажут, сияя: «Ребята, мы любим друг друга. Поздравьте нас!»
Зачем нам нужна была эта церемония, я не могу вам объяснить, хотя тогда был твердо убежден, что она необходима. Видите ли, любое человеческое общежитие, а зимовка тем более, требует отношений ясных и простых, не допускающих кривотолков. Ясные отношения — самые лучшие отношения между людьми.
Однако мы слишком долго ждали. Мы начали терять терпение. Отчего они молчали? Они будто прятали от нас свои отношения, словно было в них что-то нехорошее, нечистое. И тогда шевельнулись во мне недобрые мысли об Оксане.
Теперь мы расплачивались за образ выдуманной нами девушки. Наша девушка не стала бы трусливо играть в прятки. Наша девушка и любила и ненавидела с открытым лицом. У нее была гордая голова и смелые, честные глаза. Она никого и ничего не боялась. Ее нельзя было ни судить, ни жалеть, ни прощать.
Нет, Оксана не была этой девушкой, и Валерий первый сказал мне об этом. Он сидел у меня в комнате на пустой Яшкиной койке и прислушивался к голосам, доносившимся из комнаты Оксаны. Голоса были звонкие, счастливые, мы узнавали в них Оксану и Яшку; они вдруг затихли, и тогда невольно думалось, что там либо шепчутся, либо целуются.
Валерий вдруг расхохотался.
— А мы-то! Мы-то!.. Рыцари, идиоты!..
Так же внезапно оборвал он смех и шагнул ко мне. Его глаза блестели сухим лихорадочным блеском, и тогда я в первый раз подумал, что о состоянии Валерия надо сказать доктору.
— Я тебе никогда не прощу! — прохрипел он, схватив мою руку. — Это ты ее выдумал. А я поверил. Я мальчишка, я жизни не знаю. А ты знаешь. Зачем ты все это сделал?
Я пожал плечами. Что мог я ему ответить?
А он продолжал шептать, глядя мне в глаза и держа мою руку в своей, потной, горячей:
— Мы все поверили тебе. Все, кроме Яшки. Он один знал о ней правду. Он не корчил из себя рыцаря. Вспомни, как он хамил ей. Как они смеются сейчас над нами.
Из-за стены доносился до нас их счастливый смех.
Валерий стукнул кулаком в стену, там стихли, потом опять засмеялись.
— Они не имеют права смеяться над нами! — пробормотал Валерий. — Мы чище, лучше их, хотя и глупей. Отчего они прячутся? Отчего не говорят? Если у них честная, настоящая любовь, зачем они прячутся?
Вот мы сидим с вами сейчас, курим, я рассказываю; вы слушаете, и вам, вероятно, как и мне самому, кажется непонятным и даже диким, отчего нас мучило больше всего именно это молчание Оксаны. Ну, молчит. Ну, не хочет афишировать своих отношений с Яшей, — что тут возмутительного? А тогда это показалось нам всем, и мне в первую голову, настоящим преступлением.
Прозвенел гонг к вечернему кофе.
Валерий встал и сказал, упрямо мотнув кудлатой головой:
— Я сам ее спрошу.
Я не успел ни отговорить, ни удержать его. Он с шумом распахнул дверь и вошел в кают-компанию.
Все были в сборе, Оксана уже возилась подле кофейника. Был тот тихий вечерний час, который так любили мы раньше.
— Оксана! — закричал Валерий чуть не с порога, и его голос прозвенел, как туго натянутая струна. — Ты жена Яшки, Оксана?
Все вздрогнули и затихли. Оксана подняла голову. В ее глазах я увидел удивление. Только удивление — не больше. Это я отлично помню сейчас.
— Что же ты молчишь? — нетерпеливо закричал Валерий.
Она обвела нас всех долгим взглядом, всех до одного, — этого взгляда мне никогда не забыть! И под этим невыносимо презрительным и немного грустным, брезгливым взглядом мы один за другим опускали глаза. Только на Яшку она не взглянула. Круто повернулась и ушла к себе.
А мы остались у стола, пристыженные и побитые.
Странное дело! Яшка казался смущеннее всех. Я помню, что уже тогда это меня озадачило… Зная его характер, я был уверен, что он немедленно полезет в драку с Валерием. Но он только втянул голову в плечи и вышел. У него была виноватая спина, — я помню это потому, что невольно посмотрел ему вслед.
Мы остались одни. Валерий сидел на диване, охватив голову руками. Я стал у порога, остальные — у стола.
Молчание продолжалось долго, очень долго. Мне кажется, что все прислушивались к тому, что происходит сейчас в комнате Оксаны. Что она делает сейчас? Плачет? Но я не мог представить слез на ее щеках. Что же тогда делает она? Но ни единого звука не доносилось оттуда.
Наконец, Федор Черных нарушил непереносимое молчание.
— Я надеюсь, — сказал он тихо, ни на кого не глядя, — что эта история больше никогда не повторится и ничего подобного не будет…
Да, «это» больше не повторилось. Больше не было ни ссор, ни стычек, ни даже разговоров на запрещенную тему. Мы стали избегать Оксану. Сами собой кончились наши тихие вечера у печки, и танцы, и песни… Все разбрелись по своим углам. Мы словно боялись задеть и обидеть друг друга, и чем больше боялись — тем больше задевали. Зимовка притихла. Каждый уткнулся в свое дело. Никогда еще мы не работали так много и с таким злым азартом, как в эти дни…