– Не дамся, – хрипло сказал он. – Не дамся, сволочи! – И не то рассмеялся, не то всхлипнул.
Стукнула дверная форточка, просунулась рука с дымящейся оловянной миской.
– Платон, ты? – спросил арестант. Он знал – дежурит Платон Вишняков, но повторил опасливо: – Ты, Платон?
Скользнул к дверям, заглянул в форточку, горячее варево увлажнило ему шею.
– Кто это был, Платон?
Солдат молчал.
– Говори, Платон, ну же!
Солдат как выдохнул:
– Осударь.
* * *
Команда обедала. Но ложки не стучали нынче буднично дружно: солдаты шушукались, торопливо отирая замокревшие носы.
– Вишь, сам припожаловал. Боятся его, ой боятся.
– Я, брат, так смекаю: посля вчерашнего умаслить хотел – дескать, не отымайте жизню.
– Масли не масли – порешат беспременно.
– Нет, ты вспомни, что я тебе сказывал? Ты вот все талдычил: бросить надо, не связываться. Теперь чего скажешь? Наш орел-то – не разбойник какой, важная штука. Наследник-цесаревич за него.
– Тсс!
Вошел помощник смотрителя подпоручик Андреев, длинный и тонкий, будто хлыст, с испитым личиком, на котором не поймешь как умещались пышные усищи.
Унтер вскочил с набитым ртом.
– Отобедаешь, – сказал ему офицер, – явишься. – И объявил солдатам: – По случаю нынешнего посещения равелина его императорским величеством дозволяется, ребята, увольнение.
Подпоручик ушел выписывать отпускные билеты и заносить фамилии уволенных в город нижних чинов в особый, на этот случай заведенный журнал. Солдаты весело переглянулись: ну, право, чудеса кудесные!
Команда Алексеевского равелина числилась на отдельном счету от прочих мундирных служителей Петропавловской крепости. В равелинную команду брали лишь тех рекрутов, что родились и выросли в лесных берлогах Архангельской и Вологодской губерний: уже и тогда начальство знало – «этот конвой шутить не любит».
Солдатам-равелинцам от такой чести не было радости ни на алтын. День-деньской, ночь-полночь коченей в каменном мешке! В самой-то крепости, в куртинах и бастионах тоже не разлюли-малина, да зато частенько в город пускают. По четвертному, а случается, и боле ребята добывают. Иной подрядится печи класть, другой там по плотницкой части, кто подсобит тяжести таскать, кто барское добро на дачу свезет, да мало ль чего подвернется. А из равелина – ни-ни. Попал на островок – и молчок. Секретное место! В город просишься, сразу тебя как палкой перелобанят: а куда? Зачем? А чего не видал? И летом тоже ни хрена прибытку. Знай караул да казарму. Ей-богу, ровно сам арестант… Теперь вот, если по душе: божеское ль дело год за годом, что весной, когда птахи поют, что осенью, когда Нева-река грозит потопом, что зимней лютой порою, – все стеречь да стеречь худощавенького мученика? Ведь и мыша не выбегет, не то что человек. Ну, ходишь-ходишь да и приткнешься к двери. А он-то, пятый, и зачнет разговоры разговаривать. Ты и не дышишь, страшно слушать, за такое ой-ой, а слушаешь. А пятый долбит, как капля камень, и долбит, и точит. А ты слушаешь да и заслушаешься. А как не заслушаться? Он и про крестьянскую нужду, и про солдатское ярмо, и про барское иго, и про то, что есть люди – за мужицкую правду гибнут. Или еще так: в писании, спрашивает, что писано? А то писано: «Аще не трудится, хлеба да не яст». Видать, не по-божески жизнь. «Вы, – говорит, – как зоветесь нижними чинами, так и есть нижние, а что над вами верховодят да помыкают, этого в темноте своей не видите. А есть такие люди, что на все идут, чтобы вас вызволить, переворот сделать…» Тут и дрогнешь, и перешепнешь ему в форточку: «Как так? А что будет?» Отвечает в охотку: «Землю всю у помещиков отымут, мужикам – поровну, у кого сколь ртов. А фабрики, мастерские, заводы – работникам. И опять же по священному писанию: «Новое будет небо, и новая будет земля, и правда воссияет». – «А как же без царя?» – «Да очень даже просто, что и без царя, – ответит. – В других государствах обходятся. А если тебе так уж царя-батюшку надобно, что ж – можно. Только выборного. Будет плохо править – по шее».
Слушаешь, слушаешь и не заметишь, как время с поста долой. Ну идешь. А в казарме ближнему своему другу откроешься, а друг-то твой, глядишь, с «пятым нумером» тоже в стачке. И «пятый» ему, оказывается, такое: «Вот видите, я за вас, ребята, муку страшную терплю, что бы это и вам мне мирволить?» А как ему мирволить будешь? И это подскажет: «Не робей, друг, – шепчет, – пойдешь в город, газетку купи и принеси, мне и радость великая. Али там карандашик, бумажку просунь». Много ль ему, бедняге, надобно?
Теперь-то уж в команде все за него. Раньше, бывало, какой и заупрямится: «Нельзя – присяга!» А он как глянет, будто шилом ткнет: «Да знаешь ли ты, дурак, что обо мне цесаревич-наследник ночей не спит, глаз не смыкает? Думаешь, спроста в железах держали? Неспроста, брат: боялись, как бы царев сын генералов, которые ему верные, не прислал».
С недавнего времени все это он про товарищей своих вспоминать стал. Дать бы им знать, толкует, враз бы отбили, выручили. Скажет такое, долго молчит. Или встанет у окна, поет: «Сижу за решеткой, в темнице сырой…»
Глава 12 ДИКТАТОР
Михаил Тариэлович, развалясь на широком ковровом диване, прихлебывал кахетинское и читал Щедрина. Читая, восхищенно пушил усы: «Каков пистолет!»
Лет сорок назад Лорис-Меликов на?шивал юнкерский мундирчик. Потом офицером служил на родном Кавказе, успешно продвигаясь в чинах. Будучи начальником Терской области, удостоился монаршего благоволения – усмирил бунтовщиков, пользуясь не столько оружием, сколько раздорами горских народов. Во время русско-турецкой войны командовал Кавказским корпусом и тоже не оплошал. Ночной штурм и овладение Карсом принесли ему новые милости, а после войны и графский титул.
В приволжские губернии явился Лорис генерал-губернатором. Тогда окрест Астрахани разразился чумной мор. Говорили, поветрие утихло еще до того, как граф бодро прискакал к месту происшествия, быть может желая бестрепетно посещать чумные бараки, как некогда посещал их Наполеон. Сама стихла чума иль нет, но репутация расторопного администратора упрочилась за графом.
С берегов Волги граф был отозван высочайшим повелением в Харьков. Под его руку подпал край с двенадцатью миллионами жителей. В том краю Михаил Тариэлович обрушился уже не на повстанцев-горцев, не на воинство султана Абдул-Хамида и не на чумное поветрие. Он тотчас увеличил штат полиции, произвел аресты и повальные обыски, выказал себя мастаком сыска, уволил губернского жандармского начальника, который, по его мнению, «допускал снисхождение». И, несмотря на все это, многие вовсе не клеймили Михаила Тариэдовича дубиной и мракобесом, как князя Кропоткина, убитого Гольденбергом.
Из Харькова Лорис и приехал в Петербург по случаю юбилейных торжеств – двадцатипятилетия царствования Александра Николаевича. Остановился, по обыкновению, в Европейской гостинице и теперь, дожидаясь, когда надо будет отправиться в Исаакиевский собор, полеживал на ковровом диване, пушил усы, приговаривал с удовольствием: «Каков пистолет!»
Признаться, ему вовсе не хотелось слушать проповедь митрополита петербургского, новгородского и финляндского, и он все читал да читал Щедрина, не обращая внимания на почтительные знаки ординарца.
В Исаакиевский собор Лорис припоздал. Митрополит уже начал проповедь. Глаза старца Исидора глядели зорко и горестно, голос звучал ясно, без дрожи.
– В болезни сердца о постигшем нас несчастии, – плавно говорил митрополит, – и в радости о спасении отца отечества нашего от угрожавшей ему опасности едиными устами и единым сердцем принесем…
Собор был полон. Пахло духами. На проповедь первоприсутствующего члена святейшего синода съехался «весь Санкт-Петербург».
– Общая забота и внимание, – лилось под огромным куполом, – должны быть употреблены к тому, чтобы открыть темные притоны зла и крамолы…
Какая-то ветхая дама осуждающе скосилась на Лориса, учуяв, должно быть, запах кахетинского, и граф, втихомолку обозвав ее хрычовкой, извинительно шевельнул толстыми черными бровями.
– …и стараться восстановить дух и характер русского православного человека, искренне преданного вере и престолу, наученного бояться бога и чтить государя…
Но вот отошла служба. Паства с чувством исполненного долга задвигалась, подаваясь к выходу, перешептываясь и откашливаясь, и в этом движении, кашле и шепоте испарялось благочестие.
Михаил Тариэлович спускался по длинным гранитным ступеням, рассеянно вслушиваясь в то, как молодой фальцетик с вожделением повествовал о новом поваре-искуснике в ресторане Дюссо. Потом чей-то баритон покрыл фальцетик, кругло вещая, что после взрыва в Зимнем на бирже нет решительно никаких сделок.
Перед собором на площади дожидались господские экипажи. Кучера, притворно суетясь, отворяли дверцы, взлезали на облучки, побранивались, щелкали кнутами.
«Кончал базар», – иронически прищурился Лорис…
* * *
Можно ль жить всечасным ожиданием внезапной насильственной смерти? И каково ждать ее под собственной, отеческой кровлей, среди обожателей и охранителей?
Запах халтуринского динамита уже выветрился. Но он все еще преследовал императора, как преследует боль ампутированной конечности. У него возобновились давно утихшие припадки астмы. Он был мрачен. Флигель-адъютанты пугались его, как призрака.
Оставить Зимний? Прочь из Петербурга в ливадийское уединение? Но в Крым ведет железный путь, ковры-самолеты туда не летают. Под железными путями лежат мины. Можно, конечно, выслать дозорных солдат, по трое на версту, как было при возвращении из Москвы после «сухоруковского» злодейства. Этот Гартман, его соумышленники по сей день не изловлены.
Франция не выдала Гартмана: правительство республики страшится общественного мнения. По правде сказать, ты тоже боишься общественного мнения и потому не бросаешь постылый дворец, этот город, где каждый угол грозится метательным снарядом. Ты окружен красными флажками, как на псовой охоте. А ты должен делать вид, что не о себе думаешь – спасаешь династию, спасаешь Россию. Но что такое династия? Бычок-наследник, втайне презирающий отца. Что тебе Россия? Лохматая, пьяная страна; ты спустил ее с короткой приструнки, и она платит тебе черной неблагодарностью, как некогда Австрия покойному батюшке.
Укрыться бы в ароматной тишине. Бежать бы с возлюбленной Кэтти, княгиней Юрьевской, рожденной Долгорукой, с Кэтти и детьми, прижитыми от нее, которых ты любишь нежнее законных. Но ты больше всего на свете не хочешь прослыть смешным. И потом: у тебя есть честь, личная честь. Но ты не бежишь не только в силу двух этих причин. Ну же, признайся себе. Признайся! Гм, ты старик, дряблый, немощный старик, и ты ни на что не можешь решиться.
Император пригласил высших сановников.
Тут были председатель комитета министров, благообразный, похожий на английского лорда Петр Александрович Валуев; министр двора, личный друг государя граф Адлерберг; шеф жандармов Дрентельн. Его жесткие светлые вихры – отличительный признак всех Дрентельнов – воинственно торчали; короткая толстая шея побурела; Александр подумал, что шеф жандармов, если и не умрет, как его предшественник Мезенцев, от кинжала революциониста, то уж наверняка помрет от апоплексического удара… Последним приехал, как был в сюртуке, граф Милютин; приказание явиться во дворец застало его в юнкерском училище на Петербургской стороне, и он не поспел надеть мундир.
Наследник престола Александр Александрович, широкогрудый, неповоротливый, похожий на мясника, тускло посматривал на собравшихся и на вопросы, к нему обращенные, отвечал холодно и односложно.
Император привычно вскинул голову, привычно выпрямил торс, но все видели болезненную синеву под его глазами, запавшие виски. Александр заговорил о чрезвычайных – он сказал «экстралегальных» – мерах, каковые необходимо привесть в действие, ибо злодейство преступной шайки превзошло всякие ожидания, а посему ему хотелось бы услышать мнения собравшихся: не следует ли учредить особую комиссию, которая смогла бы наконец погасить смуту?
– Прошу, господа, высказываться откровенно.
Шеф жандармов Дрентельн с чеканностью, которую он считал солдатской и которой гордился, рапортовал, что, по его разумению, ни в какой комиссии надобности нет, а есть нужда в еще больших и неукоснительных строгостях.
Валуев возразил, что строгостей с избытком, а вот «общественные силы»… Александр, слушая его, вспомнил, как англичанин-фигурист выписывает кренделя на катке у Синего моста. И как обычно, внешним изяществом своей стилистики Петр Александрович вводил слушателей в заблуждение «относительно ясности содержания». Не напрасно, ей-богу, злые языки переиначили Валуева в Виляева.
Речь его до крайности раздражила графа Адлерберга. Какие еще «общественные силы»?
– Воевать так воевать, – сказал Адлерберг, который никогда не был в бою. – Да-с, воевать. Отбросить юридические софизмы! А главное, господа, чтоб изверги не смели отмалчиваться при расспросах. Что же получается? «На это отвечать не желаю». О нет, ответь, любишь кататься, люби и саночки возить.
Александр посмотрел на Адлерберга не то с любопытством, не то с неудовольствием:
– То есть?
– Есть средства, ваше величество.
Александр двусмысленно улыбнулся:
– Разве пытка?
Цесаревич, доселе почти не слушавший сановников, потому что он прекрасно знал, что они скажут, оживился. Надо отдать должное батюшке: ловко припер старого наперсника.
Адлерберг, подняв руку, как тевтонец, дающий клятву, как человек, решившийся на все, твердо отвечал:
– Да, ваше величество, пытка.
Наступило смущенное молчание. У многих на языке было коротенькое, пахнущее паленым – «пытка», да только ни у кого не сорвалось с языка.
Граф Адлерберг был наделен умом старого, преданного слуги, то есть и не умом, пожалуй, а тем повышенным умением проникать в тайное тайных своих господ, которое, действуя подобно сейсмографу, улавливает малейшие душевные смещения, перемены и переливы настроения. К тому же граф искренне любил Александра. У графа было то, что называется памятью сердца. А с императором, при императоре Адлерберг прожил жизнь. Его преданность исключала своекорыстный расчет.
Министр двора не ошибся. Он сказал то, чего ждал Александр. Именно то, что ждал, но сам произнести не хотел. И двусмысленная улыбка государя не обманула Адлерберга. Она обманула лишь цесаревича. И все ж вслух император не поддержал министра. Довольно и того, что слово «пытка» прозвучало… Помолчав, император пригласил высказаться наследника, будущего третьего Александра.
На мопсоподобном лице цесаревича отобразилось вмешанное выражение упрямства и неуверенности, почтительности и дерзости.
– Нет, господа, – сказал он отрывистым тоном полкового командира, – коренное зло не в слабости действий, а в том, что они распылены между разными ведомствами. Вследствие этого, полагаю, единственный способ положить конец печальному и страшному времени заключается в том, чтобы подчинить все усилия, все ведомства одному руководителю… – Он повторил: – Одному руководителю…
Морщины приметно, как под резцом, углубились на мрачном лице императора. Все поняли, куда клонит наследник, этот тяжелый, немолодой уже мужчина, живущий будто на отшибе в своем Аничковом дворце.
Никаких сомнений: проект намечал подмену власти государя властью икса, наделенного чрезвычайными полномочиями. Александр Александрович как бы констатировал: шапка Мономаха слишком тяжела батюшке… У императора резко, как соскочивший маятник, застучало сердце. Он понял, кого прочит в диктаторы «маленький Саша». И тут уж не сам проект, не сущность проекта оскорбила, унизила Александра, а то, что Бычок (так в домашнем кругу издавна звали наследника) цинически, беспардонно отстраняет отца.
О, император Николай одним лишь безмолвным взглядом оледенил бы внука. Императору Александру это, увы, не дано. Иное ему дано: он умеет ответить мертвенным, тусклым, решительно ничего не выражающим взглядом. Будто оглох, ни слова не слышит.