И эта жалоба была признана графом Закревским «не заслуживающей уважения».
Гааз не отставал, хотя его все чаще донимали хвори, мучила одышка, он чувствовал, как слабеет. К вечеру ноги плохо слушались, опухали. Зато его противники не ослабевали ни чистом, ни упорством. Они менялись. Новые молодые резвые чиновники, новые сановные члены комитета старались побольнее ущемить, уязвить, высмеять надоедливого старика.
Летом 1850 года он писал генерал-губернатору:
«В заседании Комитета 30 июня с. г. я просил соизволения у Его Сиятельства изъясниться о моем несчастии, что по моим грехам бедные люди должны страдать, т. е., что, по существующему обо мне напрасному мнению, будто бы я слишком снисходительно с этими людьми поступаю, ныне родилась особенная на счет их строгость. Такое мое несчастие усугубилось через мое в комитет ходатайство от 20 января сего года о предоставлении арестантам права быть прикованными к ручным цепям, если данные им из милости ножные кандалы окажутся для них обременительными. В этой записке я доказывал, что все затруднения в сем деле исчезнут, ежели начальству инвалидной команды дается предписание снимать в таких случаях кандалы с тем, чтобы арестанты берегли их в своих мешках, подобно тому, как ссыльные женщины имеют при себе в своих мешках ручные цепи, которые им выдаются, но не налагаются. Сия моя записка, через губернское правление, дошла до начальника здешней внутренней стражи, от коего и последовал запрос к начальнику инвалидной команды на Воробьевых горах: почему эти женщины носят ручные кандалы в своих мешках? С тех пор при отправке ссылаемых в Сибирь арестанток обильные слезы стали течь оттого, что начали ковать женщин в ручные кандалы, которые, как очевидно из прилагаемого при сем образца, ужасно обременительны. При этом на Воробьевых горах публично объявляется, что женщины сему мучению обязаны Гаазу и обязаны тем, что Гааз довел до сведения правительства о напрасных расходах на женские ручные кандалы, которые по обыкновению не употреблялись, исключая редких случаев. При таком зрелище, когда несчастные плачут и при всех объявляют, что Гааз тому причиной, члены комитета и другие чиновники улыбаются или прямо смеются».
Он старел все быстрее. Усиливались подагрические боли во всем теле. Но он не пропустил ни одного заседания тюремного комитета, ни одного этапа на Воробьевых горах.
О его жизни в эти последние годы рассказывали восторженно и такие люди, которые лишь изредка, случайно его встречали.
Президент петербургского «Комитета попечения о тюрьмах» Лебедев в 1861 году приезжал в Москву обследовать тюрьмы и был приятно удивлен тем, как ревностно помогал ему чиновник полицейской канцелярии. Лебедев похвалил его за помощь и необычайно внимательное и неофициальное отношение к арестантским делам. А тот в ответ рассказал, что однажды осенью в 1852 году в проливной дождь к нему пришел за справками старик Гааз. «У меня было много работы; сообщенные мне им сведения оказались недовольно полными, и я с некоторым нетерпением сообщил об этом доктору. Тот, ничего не сказав, торопливо поклонился и вышел; но каково же было мое удивление, когда спустя три часа явился ко мне промокший до костей Федор Петрович и с ласковой улыбкой передал самые подробные, взятые из части, сведения о том же деле; он нарочно за ними ездил под дождем и чуть ли не в бурю, на другой конец города. После этого урока я не смею никому отказывать в справках об арестантах».
В 1891 году директор клиник Московского университета проф. Новицкий рассказывал:
«Как дежурному по клинике ассистенту, мне пришлось принять один раз в Екатерининской больнице, где клиники находились, Федора Петровича и представить ему поступившую туда чрезвычайно интересную больную — крестьянскую девочку. Одиннадцатилетняя мученица эта поражена была на лице редким и жестоким болезненным процессом, известным под именем водяного рака, который в течение 4–5 дней уничтожил целую половину ее лица, вместе со скелетом носа и одним глазом. Кроме быстроты течения и жестокости испытываемых девочкой болей, случай этот отличался еще тем, что разрушенные омертвением ткани, разлагаясь, распространяли такое зловоние, подобного которому я не обонял затем в течение моей почти 40-летней врачебной деятельности. Ни врачи, ни фельдшера, ни прислуга, ни даже находившаяся при больной девочке и нежно любившая ее мать не могли долго оставаться не только у постели, но даже в комнате, где лежала несчастная страдалица. Один Федор Петрович, приведенный мною к больной девочке, пробыл при ней более трех часов кряду и потом, сидя на ее кровати, обнимал ее, целуя и благословляя. Такие посещения повторялись и в следующие дни, а на третий — девочка скончалась…».
В начале августа 1853 года Федор Петрович заболел; карбункулы на спине и на боках причиняли мучительные боли, вызывая жар, озноб. Лежать он не мог и все время сидел в старом кресле, морщась при каждом движении; урывками спал. Но он требовал, чтобы врачи и фельдшера приходили к нему рассказывать о больных, обсуждал с ними, как лечить их дальше.
Молодой доктор Жизневский, стараясь развлечь старика, утомленного болями, бессонницей, ознобом, рассказывал, как он впервые приехал в Москву. Нанимая извозчика, он сказал: «Вези в полицейскую больницу!». Тот поправил: «Это значит в газовскую.» — «А ты разве знаешь доктора Гааза?» — «Да как же не знать доктора Федора Петровича, его вся Москва знает. Он помогает бедным и тюрьмами заведует…».
— Именно этот извозчик и привез меня к вам, дорогой учитель, привез в новый, особый мир… И я счастлив, что пребываю в Вашем мире.
— Спасибо, голубчик, спасибо за Ваши добрые слова. Но Вы экзажерируете — преувеличиваете…
Жизневский вспоминал: «…он сидел в своей комнате, за ширмами, в вольтеровских креслах; на нем был халат. Его лицо, как и всегда, сияло каким-то святым спокойствием и добротою; благоговение к этому человеку охватило меня, и я хотел поцеловать его руку, но удержался, боясь его расстроить».
Сестра Вильгельмина за год до этого вернулась к родным в Кельн, за Гаазом ухаживали фельдшера и сиделки его больницы и неизменный Егор, принимавший и провожавший гостей.
Федор Петрович велел пускать к себе всех, кто пожелает прийти. Кресло перенесли в более просторную из двух его комнат. Заходили больные из тех, кто был «ходячим»: он давал им советы и наставления. Приходили давние и новые знакомые, соседи, пациенты.
В тюрьмах узнали о его болезни. Арестанты после обедни обступили тюремного священника Орлова, расспрашивали о Федоре Петровиче, просили отслужить молебен о его здоровье. Орлов поспешил к митрополиту просить разрешения; молебен о здравии иноверца не был предусмотрен никакими правилами. Филарет не дослушал его сбивчивых объяснений.
— Бог благословил нас молиться за всех живых, и я тебя благословляю! Когда надеешься быть у Федора Петровича с просфорой? Отправляйся с Богом. И я к нему поеду.
Когда митрополит вошел, Федор Петрович попытался встать ему навстречу. Тот решительным жестом остановил его.
— Сиди, сиди, батюшка, и я с тобою посижу… Побеседуем тихо… Вижу, ты и сейчас себе покоя не даешь. Бумагами обложился. Вместо врача у тебя писарь сидит.
Гааз диктовал дополнения к завещанию. Основную часть он написал сам по-русски.
Митрополит прочел первый лист:
«Я все размышляю о благодати, что я так покоен и доволен всем, не имея никакого желания, кроме того, чтобы воля Божия исполнялась надо мною. Не введи меня во искушение, о Боже Милосердный, милосердие Коего выше всех Его дел! На него я, бедный и грешный человек, вполне и единственно уповаю. Аминь».
Несколько минут он молча смотрел на эти строки. Гааз напряженно пригнулся и опустил голову, на лбу росинки пота — он подавлял стон. Митрополит встал и, неожиданно для самого себя, бережно, ласково погладил плечи, судорожно напряженные болью, и перекрестил его несколько раз короткими плавными движениями сухой маленькой руки.
— Господь благословит тебя, Федор Петрович. Истинно писано здесь, благодатна вся твоя жизнь, благодатны твои труды. В тебе исполняется реченное Спасителем: «Блаженны кроткие… Блаженны алчущие и жаждущие правды… Блаженны милостивые… Блаженны чистые сердцем… Блаженны миротворцы…». Укрепись духом, брат мой, Федор Петрович, ты войдешь в Царствие Небесное…
Гааз поднял глаза, влажные от слез. Он прикусывал губы, не в силах говорить, но пытался улыбаться, благодарно кивал, кланялся.
Филарет уехал.
Приходили и вовсе незнакомые люди. Нарядные дамы, пахнущие духами, утешали дорогого, милого Федора Петровича по-французски. Мастеровые в замусоленных рубахах, крестьяне в лаптях, не переступая порог, кланялись низко, рукой касаясь пола:
— Прощай, батюшка Федор Петрович, прощай и прости нас. Будь и там, перед Господом, заступником за нас, несчастных и сирых.
Писательница Елизавета Драшусова навещала его ежедневно. Она вспоминала:
«Несмотря на болезнь, благообразное старческое лицо его выражало необыкновенную доброту и приветливость, он не только не жаловался на страдания, но вообще ни слова не говорил о себе, ни о своей болезни, а непрестанно занимался своими бедными, больными, заключенными — делал распоряжения, как человек, который готовится в далекий путь, чтобы остающимся после него было как можно лучше».
Он все добавлял новые наказы и просьбы к завещанию, которое заполнило много страниц.
«Поскольку я признан совершенно неимущим, мои родственники не могут предъявлять никаких притязаний на оставшееся от меня имущество. Точно так же мои кредиторы, после того как они разделят между собой то, что будет присуждено им судом, не будут притязать на мое наследство. Из этого я осмеливаюсь заключить, что власти не встретят затруднений в исполнении моей покорнейшей просьбы не опечатывать могущее остаться от меня имущество, но, согласно моему искреннему желанию и моей просьбе, передать его моему старому верному другу, действительному статскому советнику Андрею Ивановичу Полю. Его же прошу о согласии быть моим душеприказчиком с помощью наших коллег и друзей Павла Яковлевича Владимирова, Федора Михайловича Елецкого, Василия Филипповича Со-бакинского, Христиана Федоровича Поля, Льва Григорьевича Гофмана, Ивана Алексеевича Нечаева, а также наших старых друзей Ивана Федоровича Померанцева и Василия Ивановича Розенштрауха. Я убежден, что это не составит ему особого труда. Я предоставляю Андрею Ивановичу (Полю), безо всякого отчета, определить все, что должно быть сделано. Я прошу Андрея Ивановича каждому, кто захочет сохранить память обо мне, подарить что-нибудь. Все книги назидательного содержания и подходящие для библиотеки нашего храма я дарю этой библиотеке, а равно и фортепиано, и латинские песни, которые у меня находятся. Оба тома Бландшардова Лексикона пусть пойдут в контору Полицейской больницы для бесприютных больных, по усмотрению Андрея Ивановича также и некоторые медицинские книги, так, чтобы создать для больницы небольшую врачебную библиотеку. Из остальных медицинских книг, сколько Андрей Иванович сочтет нужным, подарить Николаю Агапитовичу Норшину. Все остальные книги и вещи — продать и вырученные деньги разделить на две части. Одну часть Андрей Иванович разделит между бедняками нашего прихода. Другую часть должен получить мой друг Павел Яковлевич Владимиров для раздачи в нашей больнице, как он уже и раньше делал в великое мне утешение и благодарность.
Если после моей смерти останутся наличные деньги, то я желаю, чтобы все имеющиеся непереплетенные „Азбуки благонравия“ и все картоны „Азбуки“ были переплетены и хранились для постепенной продажи или бесплатной раздачи, как Павел Яковлевич сочтет за лучшее. Драгоценнейшего Алексея Николаевича Бахметьева я покорнейше прошу при случае присмотреть за достойным сожаления Филиппом Андриановичем. Первое благодеяние, оказанное ему Алексеем Николаевичем, стало причиной всему, что я мог сделать после него. Очевидно, само Провидение передало его в наши с ним руки.
На моем столе стоит маленький ларчик, в нем чернила, перо и реликвии святого Франциска Сальского. Этот ларчик следует передать Любовь Давыдовне Боевской, которая со временем устроит так, чтобы реликвии эти хранились в католическом храме в Иркутске. В верхнем ящике комода лежат два портрета, моего батюшки и моей матушки. Я оставляю их ей же, с тем, чтобы она спокойно хранила их у себя. Отменного моего благодетеля, Николая Алексеевича Муханова, покорнейше прошу продолжать через Андрея Ивановича еще некоторое время ежемесячную выплату десяти рублей серебром неимущей добрейшей Боевской; она мне духовная дочь и сестра. Да не оскудеет для меня рука твоя, почтеннейший Николай Алексеевич!
Есть и еще несколько бедняков, которым я каждый месяц раздавал кое-что от господина Муханова: Анне Петровне Тринклер два рубля, госпоже Бессоновой — рубль, госпоже Рылеевой — рубль, бедной девушке Ирине в Набилков-ском приюте — рубль, госпоже Мелединой — рубль. Матрена с дочерьми получает рубль, что я прошу продолжать с помощью Ивана Яковлевича.
Портреты двух моих благодетелей, графа Зотова и генерала Бутурлина, я оставляю другу моему Андрею Ивановичу Полю, разделяющему мои к ним чувства любви и преданности.
Что касается картины Ван Дейка, которую почетный гражданин Федор Егорович Уваров подарил мне, когда я лежал больным, то я не в состоянии выразить чувство глубочайшей благодарности и полагаю, что этим подарком он сделал мне наиприятнейшее из всего, что могло ожидать меня в этом мире. Молю Бога, да воздаст Он сторицею Федору Егоровичу за все, что я почувствовал, приняв от него этот подарок. Прошу причт нашего храма, господина Еларова, господина Кампиона и Михаила Дормидонтовича Быковского, принять надлежащие меры, чтобы поместить эту картину в нашем храме рядом с алтарем Божией Матери. Ее следует поставить на четырехгранный мраморный цоколь, на котором должны быть начертаны слова, которые Матерь Божия сказала служителям: „Что скажет Он вам, то сделайте“ (Иоанн, гл. 2, с. 5).
Не нужно бояться расходов, чтобы сделать это как можно лучше. Мой добрый друг Андрей Иванович соберет нужные для этого деньги.
Еще два дела меня сейчас занимают: 1. Сделанное мною представление к наградам служащих больницы. К моему другу Александру Ивановичу Оверу я обращаюсь с покорнейшей просьбой попросить Ивана Васильевича Капниста, чтобы он сам занялся этим.
Впрочем, я надеюсь целиком на моего дорогого Андрея Ивановича, будучи уверен, что он найдет способ наградить всех, кто столько заботился обо мне. Очень хотелось бы мне, чтобы маленькие книжечки „Проблемы Сократа“ были бы напечатаны в память нашей дружбы с Николаем Николаевичем Бутурлиным, сыном великого моего благодетеля генерала Бутурлина. Мне думается, что эти „Рассуждения о системе Сократа“ многим были бы полезны. Еще прошу покорнейше господ Пако, Чадаева и Цурикова по-христиански принять участие в этом деле и потрудиться довести эти „Рассуждения“ до приличествующего им окончания. Господина Еларова я просил похоронить меня за счет церкви на двуконной подводе и безо всякого убранства.
Москва 21 июня 1853 года».
Шестнадцатого августа Федор Петрович в полдень уснул и не проснулся.
К выносу гроба больничный двор, переулок и прилегающую широкую Садово-Черногрязскую улицу заполнили тысячи людей. Толпы были тихие, без суеты, без давки. Преобладали простые люди — войлочные шапки, поношенные фуражки и разноцветные головные платки; косоворотки, потертые кафтаны, холщовые и кожаные фартуки, поношенные башмаки, стоптанные сапоги и лапти. Но пришли и многие москвичи других сословий: видны были цилиндры, широкополые шляпы, форменные картузы чиновников и военных, разноцветные сюртуки, нарядные платья купчих и дворянок.
Генерал-губернатор велел полицмейстеру Цинскому вызвать отряд казаков и конных жандармов на случай беспорядков.