Во весь рост через пшеницу шагает незнакомый солдат. Навстречу ему раздаются злые голоса:
— Не маячь!
— Пригибайся!
— Демаскируешь, сволочь!
Солдат, показывая белые зубы на черном спекшемся лице, не спеша подошел, спрыгнул в недорытый окои.
— Свеженькие?.. А мы уже пятый день тут. Минометчики. Неподалеку в балочке окопались.
— Ты бы фасонил побольше. Идет, как на гулянке.
— Не бойсь. Теперь у немца обеденный перерыв. Через полчаса ждите — начнет лупцевать.
— Но стреляют же?..
— Разве это стреляют? Это так, наши, для острастки. Вы еще почешетесь, когда стрелять начнут. Не на курорт приехали… Ну-ка, братцы, гони табачок. У нас вчера последние крохи соскребли.
Тихон Бучнев, кряхтя, полез в карман за кисетом.
— А вы видели немца? — спросил Федор.
— Не. К нам в гости не наведывался, а самому набиваться — гордость не позволяет. Тебе что, мокроносый, не терпится?
— Любопытно, какие они?
Бучнев заворчал, скаредно отсыпая из кисета табак:
— Лю-бо-пытно ему… Лю-бо-пытно! Век бы не видать проклятых!
— А ты, отец, жадоват… Нас же восемь курцов. Не для себя стараюсь. Эк, отмерил.
— На всех бог подаст. Покури сам да отваливай.
Появился лейтенант Пачкалов, совещавшийся в штабе, начиненный приказами.
— Бучнев! Иващенко! Пойдете со мной на поиски НП. Младший сержант Матёрин!.. Вы не сержант! Вы не командир отделения! Вы шляпа! Котельников стер ноги в походе — недоглядели! Стыд! Безобразие! Будете сами тянуть связь. Один! Две катушки на спину! Быст-ра!.. Да что вы хватаетесь за вещмешок! Оставьте здесь, никто не возьмет ваше добро. Карабин тоже можете оставить. Ваша задача обеспечить связь, а не стрелять по противнику! Быст-ра!
Федор взвалил на плечи две тяжелые, как гири, катушки с кабелем и, оставив в недорытом окопе мешок, карабин, бросился за лейтенантом Пачкаловым. Тот, обремененный одной лишь планшеткой, легкой рысцой уходил в степь.
Степь — обилие рядом с оскудением, плодородие с пустыней, моря хлеба по соседству с полынными океанами.
Полынь, растущая из раскаленной земли, полынь, купающаяся в зное, проклятая трава, живущая там, где все гибнет. Она так одурманивает, что ее горький запах кажется приторно-сладким, начинает напоминать запах земляники, слежавшейся, перебродившей, — пьяный запах. И вспоминается дом — мягкая травка, обрызганная цветами ромашки, тень под тесно стоящими деревьями, погребная освежающая сырость от корней, влажные кочки во мху, кочки, усеянные кукушкиными слезами. Деревня Матёра — родной рай, какое сравнение со степью!..
Пыль и зной, зной и полынь, враждебно солнце, враждебна степь, пот заливает глаза, катушки с кабелем гнетут к земле, уходят все дальше и дальше его товарищи. Уходят… А как хорошо стало бы на душе, если б кто-то пожалел: «Дай понесу одну катушку…» У Тихона Бучнева в руках тренога, у Иващенко — стереотруба, а Пачкалов-то бежит налегке. «Дай понесу…» Не надо помощи, нужно доброе слово, чтоб знать, что помнят, знать: не забыли.
Зной и пыль, зной и пыльная полынь, океан полыни, плоский, душный, бескрайний. Уходят товарищи, бросают его, они уже давно обогнули овражек.
«Срежу путь!» — Федор ринулся в овраг.
Цепляясь за кусты полыни, выдирая их, полез наверх.
— Стой! Стой!! — раздалось в стороне. — Сто-ой! Куда! прешь?
По оврагу, сломя голову, бежит лейтенант Пачкалов, размахивает руками, каска съехала на нос, голова запрокинута, виден распахнутый в крике рот:
— Сто-ой!!!
У лейтенанта пепельные щеки, испуганно округлившиеся под козырьком каски глаза.
— Смерти захотел?.. Как мы шли?.. Как мы шли, спрашиваю?.. Не видел? Понесло! Чуть в минное поле не залез. Де-рев-ня!.. А ну, назад! Бегом! Бегом!
Федор скатился по склону оврага и побежал. Сзади топал Пачкалов в мстительно покрикивал:
— Бегом, черт возьми! Бегом!
Тихон Бучнев сказал Федору:
— Может, поживешь еще. Моли бога за лейтенанта — углядел. Еще минутка — и разбросало бы тебя, парень, по кусочку в степи.
Федор готов с радостью протянуть руку лейтенанту: забудем старое, станем друзьями, — может, и тебя спасать придется. Но Пачкалов надут, говорит с презрением:
— Детский сад! Няньку бы солдатику… — И вдруг предложил: — Дай катушку понесу.
Но Федор сердито ответил:
— Не дам!
Тихон Бучнев не то с осуждением, не то с жалостью крякнул:
— Дети.
7
Проложенная связь оборвалась на первых же словах. Федор услышал в трубку голос Миши Котелка:
— «Резеда», я — «Одуванчик», вас слышу вполне прилично…
На этом «прилично» «Одуванчик» онемел, зато обрел красноречие лейтенант Пачкалов. Федор выполз из окопа и, пригибаясь к земле, бросился по проводу.
А зной все рос, и полынь душила запахами.
За спиной неровными перекатами автоматы бросают в воздух короткие рваные очереди, пулеметы шьют размеренные, чеканные, продолжительные строчки. Перестрелка то чуть увядает, то вспыхивает в азарте. Азарт доходит до ожесточения, и вновь — спад. Только тогда слышны клюющие винтовочные выстрелы.
Нет-нет, да посреди опаленной степи вспыхнет седой куст, вспухнет, расправится, опадет — донесется звук взрыва.
Нежно, застенчиво поют пули. Федор уже не кланяется им, но знает цену их застенчивости. Он рыл окоп, рядом лежала каска Бучнева, который, съежившись в не-дорытой траншее, смотрел в стереотрубу. Раздался короткий злобный визг, даже не визг, а захлебнувшийся выкрик, каска упала под ноги Федору. Потом все по очереди щупали отверстие — сталь прошило, как бумагу. Тоже была из застенчивых. Лейтенант Пачкалов хотел сначала поменяться касками с Бучневым, но раздумал: если б только царапина, а то сквозная пробоина, красуйся не красуйся — никто не поверит, что каска твоя собственная, а Бучнев заявил: «Я этот горшок больше не напялю. Что толку, уж лучше в пилотке…»
На каждом шагу — листочки бумаги, необмятые, свеженькие, под лучами палящего солнца на больной, спеченной, потрескавшейся земле. Кажется, вся степь запорошена бумагой, словно ветер развеял какую-то невидимую канцелярию.
Федор торопился и сначала не обращал внимания, потом нагнулся, прихватил один из листков и… остановился.
Орел, распластавший крылья, вместо хвоста — свастика. Под ним от края до края — жирным шрифтом: «Жиды и коммунисты ведут тебя к гибели!.. Спасай свою жизнь!.. Тысячи твоих братьев бросили оружие!» В конце — угроза: «Спеши спасти свою жизнь, пока не поздно!»
Мелким шрифтом многозначительное сообщение:
«Эта листовка является пропуском при переходе к нам в плен».
Федор впервые услышал голос врага. До этого тот говорил с ним лишь перестуком автоматных очередей, вкрадчивым свистом пуль.
Привык с уважением относиться к печатному слову, как-никак те, кто пишет и печатается, умней тебя. А тут слова постыдные. Голос врага, вот он каков! Он стращает: спеши спасти себя… спеши — будет поздно!
И по-прежнему со зловещей нежностью свистят в воздухе пули, посланные теми, кто звал его к себе. Пули и зазывание площадным голосом, пули и обещание спасти жизнь, пули и театральный жест — пожалуйте контрамарку, все удобства, пропуск даем. Пули, пули, пули…
Федор бросил листовку.
Линию рассек не осколок мины. Обрыв на дороге — прошел танк или зацепила повозка. Дорога узкая, захолустная, но не перекопай ее — набегаешься.
Срастив кабель, Федор принялся долбить саперной лопаткой ссохшуюся, словно кость, дорогу. Не переставая нежно свистели высоко летящие пули, где-то в овражке ухали невидимые взрывы, изредка шелестел тяжелый снаряд, направляющийся из дальней немецкой батареи к нам в тыл, — все обычно, напоен воздух летящей мимо смертью. Она не настигает, она пока равнодушна к тебе, можно до поры до времени быть спокойным. Он долбит землю, а покоя нет, он долбит, а что-то давит душу, что-то растекающееся в воздухе, невнятный гул.
Федор торопился, дорога не поддавалась. Некогда поднять голову. Наконец не выдержал, поднял…
Из края в край по небу, распластав крылья, неторопливые, грузные, шли самолеты. Шли прямо на Федора. С разных сторон беспорядочно заквакали зенитки. Как тополиный пух сквозь воронью стаю, поплыли мелкие разрывы. Но самолеты не обращают на них внимания, утюжат воздух, вспухают, грузнеют, на глазах наливаются силой.
Для них степь что ладонь. В самом центре этой доверчиво раскрытой ладони — он, оголенный, беспомощный, маленький человечек.
Гул моторов до отказа заполнил просторный солнечный мир, от неба до земли, гудят моторы и дрожит каждая травинка, сама засохшая от зноя степь отвечает ознобом под коленями. Гул моторов — равнодушная мощь.
Зенитки уже не квакают, они, словно взбесившиеся собаки, захлебываются от лая. Пятнают синеву разрывы.
Что может быть бескрайнее неба, а в этом необъятном небе стало тесно. Крылья, крылья, крылья, вытянутые тела, хвосты — тесно, небо в черных тяжких крестах. Степь шевелится от теней.
В угрожающе равнодушном гуле моторов зародился сдержанно свирепый вой. Первый самолет наклонился, пошел к земле, второй, третий… Вой надрывный, разноголосый — спотыкается сердце, темнеет в глазах. Самолеты падают на него, застывшего посреди распахнутой степи. От первого самолета отрываются крохотные крупинки…
Тут Федор бросился на дорогу, вжался лицом, грудью, животом в черствую, горячую, пропахшую полынью землю. Земля неуютная, земля не схожая с той, на какой вырос, земля родная, единственная надежда, спасай, земля!
И земля болезненно содрогнулась — раз, другой, забилась в судорогах. А над затылком раскалывалось небо. Достаточно! Хватит! Наверное, весь мир в обломках! Хватит же! Но сотрясается земля, утробно ухают взрывы, шипит напоенный осколками воздух — нет конца.
Не верил — его убить?.. Маленький, растерянный, забытый… Маленький? Нет, огромный. Не спрячешь неуклюжее тело в землю. Затерянный? Нет, видно его со всех сторон. Стать с божью коровку, с травяную тлю — спастись, жить!.. Его? Убьют? Очень легко. Дотянуть до конца, дожить чудом, только бы дожить!..
Тишина обвалилась внезапно. Тишина более оглушающая, чем взрывы. Ей не верилось, Федор продолжал вжиматься в землю, в тот целый кусок земли, что чудом уцелел от разрухи. Но минута, другая — по-прежнему тихо. Тело мало-помалу приобрело нормальные размеры, не казалось уже распухше-громадным.
Он поднялся.
По выжженной степи прыгало подгоняемое ветром перекати-поле — клубок сухих колючек. Все цело, ни одной воронки вблизи. Бомбы, оказывается, падали в стороне.
Отфыркиваясь, как рассерженная кошка, упал перед Федором на дорогу заблудившийся в поднебесье осколок — корявый, зазубренный, покрытый окалиной. Такая штука может снести полчерепа. В другое время Федор непременно бы схватил его рукой, поднес к глазам, полюбовался.
Самолеты, сыто урча, уходили к себе. Зенитки продолжали пятнать небо. Уходили, не наказанные за бесчинство.
Федор поднял лопатку и принялся долбить захрясшую, звонкую дорогу.
Стук! Стук! — отлетают кусочки…
Жизнь — роса на траве под низким утренним солнцем, сизая, как грудь голубя. Жизнь — город, где водой поливают камень, а корпи деревьев прячут за решетку. Жизнь — губы Нефертити… Он хочет жить! Хочет! А из далекой, известной ему только по картам и книжкам страны посланы машины, летающие, ползающие, бросающие снаряды, — много машин, армии людей, всё для того, чтобы отнять у него, Федора Матёрина, жизнь. Для чего это им? Что он сделал? Чем помешал?
Стук! Стук! — долбит лопата.
До сих пор мир был ясен, мир был доброжелателей, — казалось, шагни к нему и он встретит широко раскрытыми объятиями — добро пожаловать, Федор Матёрин, не стесняйся, будь хозяином. А в мире есть темная сила, она готова совершить убийство, совершить и не заметить этого. Какое ей дело до маленького человека, одного из бесчисленных миллионов, какое ей дело до того, что он хочет жить, мечтает о новой Нефертити. Не укладывается в голове. Страшно! Хочется плакать…
Стук! Стук!
На дороге показались двое — низкорослый солдатик, суетливо пританцовывая чересчур большими сапогами, услужливо поддерживал раненого. Тот был по пояс голый, мускулистую грудь крест-накрест перехлестывали бинты — яркая, режущая белизна и рыжие пятна крови. Бинтами перехвачена и правая рука. Верх галифе череп от крови.
Раненый выступал бережно-спокойным шагом — голова вскинута, спина распрямлена. Казалось, ou не особенно нуждался в услугах суетливого солдатика.
Они приближались, а Федор, затаив дыхание, страдая, глядел.
Раненый перехватил его взгляд, и лиловые губы растянулись в усмешку:
— Старайся, брат, старайся. Чего рот раскрыл?
Он прошел мимо все тем же бережным шагом, горделиво неся голову. Из-под бинтов с плеча тянулся по крепкой спине черный след запекшейся крови.
Федор не шевелился.
«Старайся, брат…» Он еще шутит. А губы темные, обметанные, идет, словно по стеклу. Солдат возле него выплясывает, по спине видно — чувствует свою вину за то, что жив, не тронут… Минуту назад Федор чуть не плакал — жить хочу, страшно… А его и не задело — целехонек. Стало стыдно.
«Старайся, брат. Чего рот раскрыл?»
Федор принялся торопливо долбить: стук, стук!..
8
Присыпал, притоптал, распрямился, огляделся…
Вдали тень легкого облака гладила степь. И видно было, что степь не такая уж плоская и гладкая, как казалось раньше, — шероховата, морщиниста. Тень от облака гнется, переползает через глубокие морщины. И вид у степи тусклый, пепельный, утомленный той древностью, теми столетиями, что пролетали над этой много пережившей землей.
И Федор неожиданно для себя ощутил, что эта степь перестала быть чужой и враждебной. Где-то в ее необъятности есть ничем не приметное место, такой же, как все кругом, прожженный насквозь солнцем, поросший рахитичной полынью клочок степи. Там окоп, в окопе ребята — дом.
Сразу же охватила тревога. В том доме не был минут сорок, если не час. А это вечность! За это время видел наползавшие самолеты, лежал под бомбами, верил, что мир рушится, крошится, проваливается в тартарары, ждал смерти, встал живой, убедился — мир цел, столкнулся с раненым, отчаяние и успокоение, страх и стыд за себя, а между переживаниями перекопал дорогу — вечность! А там, дома, в окопе, — ребята, свои, родные, родней никого нет здесь. Даже лейтенант Пачкалов родной человек, кричит, придирается — плевать. Вдруг да с ними со всеми что-нибудь случилось, вдруг да он осиротеет в этой сумасшедшей жизни… Может, убиты, может, ранены, ждут помощи. Вечность!
От дороги в глубь степи тянется кабель. Он ведет прямо к дому. Скорей!
На наблюдательном пункте дивизиона действительно все умирали, но не от ран — от жажды.
Первый, кого увидел Федор, — босой, сапоги рядом с телефоном, круглая рожа блестит от пота, — Мишка Котелок.
— А я под бомбежку попал, — похвастался Федор и тут же удивился: — Как ты очутился здесь? Почему на линии не встретились?
— А я не по проводу… Степью напрямки босиком шпарил. — Плюнул крутой слюной в сторону сапог: — Измучили, сволочи. — Облизал растрескавшиеся губы, спросил: — Родничка тут, случаем, не приметил?
— Родничка? Где?.. Сам видел — сушь.
— Видел, — уныло согласился Мишка. — На огневой тоже без воды сидят.
Лейтенант Пачкалов, осунувшийся, с расстегнутым не по-уставному воротом гимнастерки, с грязным пятном под носом, сидел над развернутой картой, что-то вымерял, страдальчески морщил лоб.
— Младший сержант Матёрин!
И все-таки до чего неприятный у него голос!
— Докладываю, товарищ лейтенант! — вытянулся Федор.
— Слушайте и не перебивайте, когда говорит старший по званию. Возьмите все котелки, какие есть, идите за водой.
— Куда?
— Что за глупый вопрос? Найдите! Из-под земли достаньте! Боевое задание — напоить людей! Выполняйте!
Опять — в степь, опять — один. Здесь обжитой окоп, Миша Котелок поджал босые ноги, сапоги возле телефона, Тихон Бучнев сосет бычок, снизу, со дна окопа, чуть-чуть тянет прохладцей. Посидеть бы, рассказать про бомбежку, про раненого.