Кашель на концерте - Генрих Бёлль 15 стр.


— Прекрасно, — повторил обер-лейтенант и отвернулся.

— Идите, пейте, — сказал унтер-офицер Файнхальсу.

Тот кинулся бегом туда, куда другие прибежали уже давно, он сразу нашел это место. Водопровод представлял собой ржавую железную трубу с разболтанным садовым краном, он находился между двумя хилыми соснами, и струйка, вытекавшая из него, была не толще мизинца, но хуже было то, что вокруг крана сгрудилось человек десять, они ругались, старались оттеснить друг друга и подсунуть свои котелки. От вида текущей воды Файнхальс сделался почти невменяемым. Для него существовало только одно слово, одно понятие, одно представление — вода. Он рывком выхватил из рюкзака свой котелок, протиснулся между солдатами и неожиданно ощутил, что у него бесконечно много сил. Он расталкивал своим котелком другие, постоянно менявшиеся числом емкости, и теперь уже не знал, какой из них его. Проследив взглядом направление своей руки, он понял наконец, что эмалированный котелок темного цвета принадлежит ему; сильным рывком он пропихнул его вперед и сразу почувствовал нечто вызвавшее в нем радостную дрожь: котелок потяжелел. Теперь он даже не мог бы сказать, что действительно лучше: пить или чувствовать, как твой котелок становится все тяжелее и тяжелее; потом он потянул его к себе, потому что руки уже занемели, по его жилам разлилась приятная слабость, и, хотя позади него раздавались громкие команды: «Становись! Быстро!! Вперед!» — он сел на землю, зажал коленями котелок — у него уже не было сил поднять его, — наклонился над ним, как пес над своей миской, дрожащими пальцами мягко надавил на него, так что его нижний край опустился и губы коснулись поверхности воды, а когда верхняя губа по-настоящему окунулась в воду и он втянул ее в себя, перед его глазами заплясали окрашенные всеми цветами радуги слова: «Вода, даво, адов», он видел это слово с какой-то мистической четкостью, написанное на воображаемой стене: «Вода». Его руки опять обрели силу, он смог поднять котелок и пить, пить…

Кто-то рывком оторвал его от земли, толкнул перед собой, и Файнхальс увидел, что все уже стояли в строю и обер-лейтенант кричал: «Вперед, вперед!»; тут он вскинул на плечо ружье и присоединился к тем, на кого ему грозно указывал унтер-офицер.

Они шли маршем вперед в кромешную тьму; собственно, ему хотелось припасть к земле, но он машинально двигался вперед, колени сами сгибались под его весом, а когда они сгибались, натруженные ноги ступали вперед, на их долю выпал тяжелый груз боли, непомерно тяжелый груз, который был больше его ног: его ноги оказались слишком малы для такой боли, а когда он передвигал их, приходило в движение все его тело: спина, плечи, руки, голова — и заставляло сгибать колени, а когда он сгибал колени, натруженные ноги ступали вперед…

Спустя три часа он лежал, усталый, где-то в иссушенной степи и смотрел вслед тому, кто уползал в густые сумерки; этот неизвестный принес ему в двух промасленных бумажках кусок хлеба, трубочку леденцов и шесть сигарет и спросил его:

— Пароль знаешь?

— Нет.

— Победа, пароль — победа.

И Файнхальс тихонько повторил:

— Победа, пароль — победа. — И, произнесенное вслух, это слово напомнило ему по вкусу тепловатую воду.

Он вытащил из бумаги леденцы, засунул одну конфету в рот и, ощутив во рту тонкий, кисловатый, синтетический вкус, заставивший работать слюнные железы, проглотил первую порцию этой странной, с кислинкой, подслащенной горечи; и тут он неожиданно услышал, как над ними пролетели снаряды, прежде часами грохотавшие где-то вдалеке на линии фронта, пролетели с легким шелестом, свистом, покачиваясь, словно плохо сколоченные гвоздями ящики, и с треском разорвались где-то позади. Второй снаряд угодил во что-то впереди, но не слишком далеко от их укрытия; поднявшиеся вверх песчаные фонтаны походили на опадавшие грибы на сумеречном фоне восточного неба, и он обратил внимание на то, что сейчас темно позади них, а впереди чуточку светлее. Полета третьего снаряда они просто не услышали, им только почудилось, будто между ними с грохотом разнесли вдребезги деревянную перегородку, разворотили ее громадными кувалдами; это было уже совсем близко и опасно: куски грязи и обжигающий пар прижали их к земле, а когда он так лежал, вжавшись в землю и спрятав голову в углубление в бруствере, которое соорудил сам, до него донесся едва слышный приказ: «Приготовиться к броску!» Но тут справа что-то заверещало и с шипением бикфордова шнура, неожиданно и опасно, пронеслось мимо них влево, спалив там, видимо, все дотла; он решил было подтянуть к себе шанцевый инструмент, чтобы понадежнее окопаться, но тут рвануло уже совсем рядом с ним, и ему показалось, что кто-то отрубил ему кисть и вцепился зубами в предплечье. Левую руку будто окунули в тепловатую жидкость; он оторвал от земли голову и закричал:

— Я ранен! — Но не услышал своего крика, он уловил лишь чей-то тихий возглас:

— Конский навоз.

Очень глухой возглас, словно сквозь толстую стеклянную стену, очень близко и тем не менее далеко.

— Конский навоз, — опять повторил тот же голос, тихо, торжественно, приглушенно, издалека.

— Так точно, капитан Биллиг, конский навоз.

Затем все объяла тишина.

— Я слышу господина обер-лейтенанта, — разорвал тишину тот же голос.

Потом опять наступила пауза, лишь издалека доносилось неясное урчание, что-то шипело, негромко клокотало, хлюпало, точно варево на плите. Тут он догадался, что у него закрыты глаза; он открыл их и увидел голову капитана, голоса зазвучали уже чуточку громче; голова виднелась в темном проеме залепленного грязью окна, лицо капитана было усталым, небритым и выдавало его дурное настроение; глаза его были закрыты, и он трижды с небольшими интервалами повторил:

— Так точно, господин обер-лейтенант. Так точно, господин обер-лейтенант. Так точно, господин обер-лейтенант.

Капитан нахлобучил на голову каску, и его большая, добродушная, с черными волосами голова выглядела теперь очень смешно; он обратился к кому-то, кто был подле него:

— Все дерьмо, прорыв сквозь конский навоз — три, вольный стрелок — четыре, мне необходимо на передовую.

Другой голос прокричал в открытую дверь дома:

— Связного мотоциклиста к господину капитану!

Приказ эхом откликнулся в каждом уголке дома, постепенно затухая и удаляясь: «Связного мотоциклиста к господину капитану, связного мотоциклиста к господину капитану».

Затем до Файнхальса донесся звук заводимого мотора, его сухое потрескивание, и вот он уже увидел, как мотоцикл медленно вывернул из-за угла, постепенно снижая скорость, пока не остановился перед крыльцом, тарахтящий, покрытый пылью.

— Мотоцикл для господина капитана!

Медленной походкой, широко расставляя ноги, на крыльцо вышел капитан, мрачный, с сигарой во рту, в шлеме, похожий на гриб с толстой ножкой. Он нехотя вскарабкался в коляску мотоцикла, буркнул «поехали», и мотоцикл, окутанный клубами пыли, подпрыгивая и тарахтя, стремительно покатил со двора.

Файнхальс не знал, чувствовал ли он себя когда-нибудь более счастливым; он почти не ощущал боли в левой руке, которая лежала рядом с ним, плотно упакованная, неподвижная и кровоточащая, влажная и чужая. Он ощущал лишь легкий дискомфорт и больше ничего; все остальное было целым: он мог по отдельности поднять обутые в сапоги обе ноги, покрутить ступнями, высоко поднять голову и курить лежа, видеть на востоке солнце, которое на ширину ладони выглядывало из-за серого пыльного облака. Все звуки как-то поутихли и отдалились, казалось, будто голова его обернута слоем ваты, и он вдруг вспомнил, что ничего не ел уже почти целые сутки, кроме кислых с синтетическим привкусом леденцов, и не пил, за исключением нескольких глотков ржавой тепловатой воды с песком.

Почувствовав, что его поднимают и куда-то несут, он опять закрыл глаза, но он все видел, все было необычайно знакомое, такое уже случалось с ним однажды; его пронесли мимо выхлопной трубы тарахтящей машины и задвинули носилки в ее накаленный, резко пахнувший бензином кузов, носилки заскрипели по шинам. Мотор взревел, и сторонний шум отступил почти так же незаметно, как накануне вечером приблизился, лишь шальные снаряды регулярно, исподтишка залетали в пригород; уже засыпая, он подумал: «Как хорошо, что на сей раз все произошло быстро, очень быстро, меня только слегка помучила жажда, боль в ногах и, как всегда, страх, страх…»

Машина резко затормозила, и он очнулся от своих грез; снова распахнулись дверцы, заскрипели носилки, и его внесли в прохладный белый вестибюль, где было совсем тихо; в один ряд, друг за другом вытянулись носилки, как шезлонги на узкой палубе парохода; он увидел рядом с собой неподвижно лежавшую голову с густыми черными волосами; на следующих носилках лежал лысый, он беспрестанно и беспокойно крутил головой, а совсем далеко, на первых носилках, он увидел белую, полностью забинтованную голову, уродливую длинную голову, и из этой тряпочной куклы раздавался пронзительный, визгливый, четкий, звонкий, резко взвивающийся под самый потолок беспомощный и одновременно наглый голос полковника.

— Шампанского! — вопил голос.

— Ссак тебе надо, — спокойно произнес лысый. Сзади рассмеялись, робко, несмело.

— Шампанского! — яростно надрывался полковник. — Со льдом!

— У, морда, — сказал лысый, — заткнись.

— Шампанского! — плаксиво вопил полковник. — Хочу шампанского! — И белая голова поникла на носилки и лежала теперь плашмя, между толстыми плотными повязками торчал тоненький кончик носа; голос снова взвился под самый потолок: — И женщину, маленькую женщину…

— Спи с собой сам, — парировал лысый.

Потом белую голову унесли в другую комнату, и в вестибюле стало тихо.

В наступившей тишине до них доносились лишь редкие разрывы снарядов, которые залетали в отдаленные части города, и далекие, замирающие взрывы с линии фронта. Когда внесли полковника с забинтованной головой, беззвучно лежавшего на боку, и увезли лысого, с улицы донесся шум приближавшегося легкового автомобиля; звук мягко урчавшего мотора нарастал быстро и почти угрожающе, намереваясь, казалось, протаранить прохладные белые стены дома, настолько он подобрался к нему; потом звук неожиданно смолк, на улице кто-то громко крикнул, и когда они повернулись к двери, стряхнув с себя остатки дремы и расслабляющей усталости, то увидели генерала, медленно шагавшего вдоль ряда носилок и молча совавшего в руки лежавших мужчин пачки сигарет. В помещении воцарилась гнетущая тишина, которая становилась еще более гнетущей по мере продвижения вперед тихими шагами маленького человека; Файнхальс увидел лицо генерала совсем близко: серое, крупное и печальное, с белыми как снег бровями, со следами черной пыли вокруг рта, и по этому лицу можно было понять, что битва проиграна.

СВЯЗИ

Недавно моя жена познакомилась с матерью одной девушки, которая дочери одного министра стрижет ногти. На ногах.

Теперь в нашей семье наступили волнительные времена. До сих пор у нас не было абсолютно никаких связей, а вот теперь они у нас появились, и недооценить их просто недопустимо. Моя жена тащит матери этой девушки цветы и конфеты. Цветы и конфеты, конечно, принимают весьма благосклонно, хотя и довольно холодно. Уже с первого дня знакомства с этой женщиной мы лихорадочно прикидываем, какого места для меня стоит нам домогаться, ежели дойдет до того, что мы познакомимся с этой девушкой. Пока еще мы ее не видели, она крайне редко бывает дома, вращается, естественно, исключительно в правительственных кругах и живет в Бонне в премиленькой двухкомнатной квартирке с кухней, ванной и балконом. Но во всяком случае, как нас заверяют, весьма скоро с ней можно будет поговорить; я с нетерпением жду этой встречи и, разумеется, буду действовать с приличествующим случаю смирением, однако же и с непоколебимой твердостью. Как мне кажется, в правительственных кругах ценят смиренную непоколебимость, иначе говоря, имеют шанс только те люди, кто убежден в своих способностях. Я попытаюсь убедить их в моих способностях и вскоре добьюсь этого. Во всяком случае, надо ждать.

Пока что, с тех пор как разошелся слух о наших связях в правительственных кругах, повысился наш кредит. На днях, проходя по улице, я услышал, как одна женщина говорила другой: «Вон идет господин Б., у него есть связи с А.». Она сказала это очень тихо, но так, чтобы я непременно услышал, и, когда я прошел мимо этих кумушек, они слащаво заулыбались. Я, со своей стороны, снисходительно кивнул им. Наш бакалейщик, до сих пор предоставлявший нам весьма незначительный кредит и всегда с недоверчивым выражением на лице следивший за исчезающими в хозяйственной сумке моей жены хлебом, маргарином и табаком для сигарет, теперь улыбается при виде нас и предлагает всевозможные деликатесы, вкус которых мы напрочь забыли, как-то: масло, сыр и натуральный кофе. При этом он говорит: «Ах, не хотите ли отведать вот этого превосходного честера?» И ежели моя жена колеблется, добавляет: «Да берите, берите же», после чего, скромно потупив взгляд, скалит зубы. Моя жена берет. А вчера она слышала, как он сказал какой-то женщине: «Эти Б. — родственники А.». Просто непостижимо, как быстро рождаются слухи. Однако теперь мы едим вкусный, а не дешевый хлеб с маслом и сыром и пьем натуральный кофе в ожидании появления — с некоторой долей страха — этой девушки, которая дочери министра стрижет ногти. На ногах. Девушка до сих пор еще не объявилась, и моя жена нервничает, хотя мать девушки, которая тем временем успела всем сердцем, как мне кажется, полюбить мою жену, успокаивает ее и говорит: «Только терпение». Но с нашим терпением дела плохи, поскольку мы не скупимся пользоваться этим молчаливым кредитом, предоставленным нам совсем недавно.

Дочь, которой эта юная дама стрижет на ногах ногти, — любимица своего отца-министра. Она изучает историю искусств и, видимо, необычайно талантлива. Я верю этому. Я верю всему, но тем не менее ужасно трясусь, потому что эта юная боннская педикюрша по-прежнему все еще не объявилась. Мы отыскиваем в энциклопедии и во всех имеющихся у нас учебниках по биологии сведения о естественном росте ногтей на ногах и узнаем, что их прирост минимален, стало быть, она может обслуживать не только дочь министра, видимо, юная педикюрша забирает в свои прелестные ручки один за другим пальчики всего боннского общества, освобождая его тем самым от бремени отмерших клеток, которые к тому же представляют собой опасность для нейлоновых чулок и министерских носков.

Надо надеяться, что она проделывает это аккуратно. Я дрожу при мысли, что она может причинить боль дочери министра. Преподавательницы истории искусства до необычайности чувствительны к боли в области ногтей на ногах (когда-то я обожал одну учительницу по истории искусств, и когда однажды припал к ее ногам, то нечаянно надавил своими локтями на ее пальцы на ногах, даже не подозревая, сколь она чувствительна; на этом все было кончено, и с тех пор я доподлинно знаю, насколько чувствительны к боли в пальчиках на ногах учительницы по истории искусств). Юная педикюрша должна быть предельно осторожной, ибо влияние дочери на министра и самой педикюрши на дочь (которую считают амбициозной в плане социальных проблем), по всей видимости, чрезвычайно велико — и мать педикюрши недвусмысленно намекает (здесь все происходит в виде намеков) на то, что ее дочь, используя свое знакомство, уже помогла одному молодому человеку получить место делопроизводителя в приемной одного референта. Референт — это ключевое для меня слово. Это то, что нужно.

Тем временем мамаша новоиспеченной дамы с неизменным дружелюбием принимает от нас цветы и конфеты: мы охотно жертвуем их на алтарь авторитета и при этом дрожим от страха — сумма нашего кредита непомерно растет, а соседи шушукаются: я-де внебрачный сын А. От масла и сыра мы перешли к паштетам и ливерной колбасе из гусиной печенки; мы перестали набивать сигареты и курим исключительно фирменные. И вот мы получаем известие: юная дама из Бонна прибывает! Она действительно прибывает! Прибывает в машине одного государственного секретаря, которого, видимо, освободила из плена целого сонма мозолей. Итак, внимание: она на подходе!

Целых три дня проходят в необычайной нервозности, вместо десятипфенниговых мы курим уже пятнадцатипфенниговые сигареты, потому что они лучше успокаивают наши нервы. Я бреюсь два раза в день, хотя прежде брился всего два раза в неделю, как это пристало нормальному безработному. Но я давно уже не нормальный безработный. Мы печатаем сертификаты снова и снова, все аккуратнее, все четче, сочиняем биографию, на всякий случай в восемнадцати экземплярах, и мчимся в полицейский участок, чтобы заверить напечатанное: целая кипа бумаг засвидетельствует мои необычайные способности, в силу которых мне предопределено место письмоводителя в приемной какого-нибудь референта. Проходят пятница и суббота, в которые мы ежедневно выпиваем по сто двадцать пять граммов натурального кофе и выкуриваем целую упаковку из пятидесяти сигарет по пятнадцать пфеннигов за штуку (в долг, естественно). Мы пытаемся изъясняться на жаргоне, на котором, по нашим представлениям, разговаривают в правительственных кругах: «Я окончательно down[4], мой дорогой», на что я отвечаю: «Sorry дорогая, надо выдержать». Мы действительно выдерживаем до воскресенья. На воскресенье мы приглашены на послеобеденный кофе к юной даме (за наши двенадцать букетов цветов и пять коробок конфет). Ее мать заверила нас, что я пробуду с ней наедине минимум восемь минут. Я покупаю двадцать четыре штуки пушистых розовых гвоздик — по три за каждую минуту; роскошные гвоздики, кажется, они вот-вот взорвутся, настолько они пушистые и розовые, они похожи на сосредоточенную даму времен рококо, покупаю восхитительную коробку конфет и прошу своего друга довезти нас на машине. Мы едем, сигналим по-сумасшедшему, и моя жена, бледная как полотно, то и дело говорит шепотом: «Down, дорогой, я down».

Назад Дальше