Предчувствие Федора — обычное у советских людей — не обмануло его: он уже спал, когда позвонили. Федор вышел в пижаме:
— Кто там?
— Откройте, товарищ майор, — Федор узнал голос дежурного офицера, лейтенанта Киселева.
В прихожую за Киселевым вошли двое — капитан и сержант из оперотдела района.
Капитан объявил, что должен сделать обыск и показал ордер. Прошли в столовую. Сержант тут же стал рыться в ящиках. Киселев чувствовал себя явно неловко. Капитан сел за стол и стал снимать допрос:
— Где вы были сегодня в 10 часов вечера?
— Дома.
— Как фамилия вашего шофера?
— Карл Мюллер.
— Где находится ваша автомашина?
— В гараже.
Когда обыск и допрос окончились, на столе лежали документы Федора, пистолет и письма. Капитан встал и, глядя Федору в глаза, значительно произнес:
— Вам придется ехать с нами.
— Как вас понимать — я арестован?
— Нет, но я имею распоряжение.
Повезли не в оперотдел, как думал Федор, а в Центральную Комендатуру на Луизенштрассе.
В маленькой грязной комнате без окон стояла койка с солдатским одеялом, стол и табурет. Дверь заперли. «Хорошее — не арестован!» Федор, не раздеваясь, лег на койку и укрылся шинелью.
«Инга стояла у окна, когда уводили… Карл сознался… Если вышлют в Союз, что будет с Ингой?…» Повернулся на другой бок. «Где же Карл?… Нет, он не сознается… Надо не сознаваться. Дернул же меня чорт поехать на эту идиотскую картину — будто чувствовал… Нет, сознаваться нельзя…»
Утром принесли завтрак — яичницу и кофе. По завтраку было не похоже, что арестован. Попросил газету — принесли. «Все одно и то же, как десять лет назад — как им не надоест!» — отложил газету и снова лег.
Без пяти десять за ним пришел сержант-писарь.
К комнате, куда его тот провел, не было никого — хороший письменный стол, ковер, стулья, диван и портрет Сталина на стене.
Минут через пять дверь отворилась, и Федор увидел входящего полковника Колчина.
Уполномоченный МГБ при Центральной Комендатуре Берлина был смугл, красив, длинные волосы делали его непохожим на военного.
Федор встал и поздоровался. Колчин кивнул головой и сел за стол. Федор продолжал стоять. Тишину нарушало шуршание бумаг.
Колчин неожиданно засмеялся, легко и безобидно.
— Вы извините, майор, наши хлопцы, как всегда, перестарались. Садитесь, пожалуйста. Вы, поди, решили, что арестованы?
— Решил, товарищ полковник.
— Чепуха ужасная получилась. Здесь какой-то агент сообщает, что вчера вечером видел вас в кино «Марморхауз» и что при требовании документов вы уехали от него на немецком автомобиле. Хорош агент! Идиот, поднял шум! Придется вздуть, как следует. Короче, товарищ майор, я, как вы понимаете, не придаю значения этому вздору — я и сам, бывает, в немецкое кино езжу — в другие сектора не рискую по положению, а в нашем езжу. Советским людям надо поглядеть, чем дышет заграница. Что же это был за фильм?
«Ловит или правда считает чепухой?» — но привычка не верить людям НКВД поборола:
— Я не был и не бываю в других секторах, товарищ полковник. Здесь какое-то недоразумение.
— Ну, как хотите: не были, так не были. Вся неловкость в том, что донесение агента имеется и мне нужно что-то на нем написать, — снова добродушно рассмеялся Колчин. Он хотел уже писать, как вдруг досадливо поморщился и отложил ручку.
— Да, но здесь написано, по вашим словам, что вечером вы были дома, а дома вас не было — к вам ходил дежурный комендатуры — так записано в рапорте.
— Я спал, товарищ полковник, возможно, он не дозвонился, — «Ох, врет!»
— Это хуже, майор, — формально, по донесению, вас дома не было. А где был ваш шофер?
— Не знаю, товарищ полковник. Я его отпустил часов в шесть вечера.
— Та-а-ак, — глаза Колчина смотрели на Федора уже недружелюбно. — Посмотрим, — он нажал кнопку, и сразу же вошел вчерашний незнакомец с Курфюрстердамма.
Колчин не сводил с Федора глаз, но Федор смотрел на вошедшего так, словно видел того впервые.
— Что вы скажете?
— Тот самый, товарищ полковник! — вытянулся агент.
— Что скажете вы, майор?
— Скажу, что ничего не понимаю, товарищ полковник. Кто этот человек?
Колчин сделал знак агенту выйти.
— Вы что, майор, ставите меня в дурацкое положение? Я же вам русским языком говорю, что смотрю на дело, как на вздор. Агент — официальное лицо — говорит, что видел вас, а вы говорите, что там не были, Вы понимаете, что вы делаете?
— Товарищ полковник, не могу же я взять и наговорить на себя того, чего я не делал! Ваш агент, по видимому, с кем-то меня спутал.
— Нет, я вижу, вы не боевой майор, а баба! Вы сами вынуждаете меня передать дело следователю, а это для вас означает арест. Понятно?
— Как вам угодно, — делая вид, что тоже рассердился, ответил Федор.
— Но пеняйте на себя: если вы там были и отрицаете это, то у вас есть особые причины скрывать посещение английского сектора. Вы понимаете, что значит подобное подозрение?
— Я ничего не могу прибавить к тому, что сказал, товарищ полковник.
— Теперь не «товарищ», а «гражданин», — зло заметил Колчин и опять позвонил.
— Уведите арестованного, — не глядя на Федора, приказал вошедшему солдату.
Через полчаса Федор сидел в уже настоящей тюремной камере. Решетчатое окно снаружи было снизу на три четверти закрыто козырьком. Погоны, орденскую планку, пояс, подтяжки у него забрали.
«Нет, скажи я, что был кино, то началось бы: — а что вы там делали? А почему немецкая машина? А гражданское платье? И подвел бы под трибунал. А так, если Карл не сознался, ничего они не сделают… А если сознается?… Тогда, в лучшем случае, демобилизация и высылка в Союз с «волчьим билетом»… А приказ Соколовского?»
Потом пришли мысли об Инге, безысходные, гнетущие. Сознание цеплялось за Баранова, за дивизию — они были здесь в Германии. А боевое прошлое? А ордена? — становилось светлее. Но вспомнились Делягин, Соня, приказ Соколовского, и снове темнело.
И снова думал об Инге. «Что она, бедняжка, делает сейчас? Только бы в отчаянии не выдала…»
Так, шагая из угла в угол, провел он весь день. В девять часов вечера кто-то за дверью глухо сказал: «спать». Долго ворочался. Мешал яркий свет лампочки. Уснул только под утро.
На следующий день проснулся с мыслью: «А плевать — будь, что будет! — Ну, был в кино, ну, вышлют домой! Наплевать!»
Но вызвали его только на четвертый день. Ночью. Следователь, старший лейтенант МГБ, черный, нервный, все посмеивался:
— Шофер-то сознался…
— По следам сестрички пошли…
— Бежать задумали…
— С кем из англичан встречались?…
— Кто завербовал?…
— Так значит «русский народ сам себе создает эти трудности?»…
В камеру Федора отвели под утро. Голова гудела, в ушах стоял крик следователя, и было, — как заноза, — случилось страшное и невероятное: его обвиняли в подготовке к побегу на Запад и шпионаже в пользу Англии.
Уже не высылка в СССР, не демобилизация, а лагерь, а то и похуже.
«Могли же они осудить Соню. За эти четыре дня все собрали — и про Делягина, и про Соню, даже
Федор повалился на койку, но сразу же в дверь застучал надзиратель:
— Днем спать нельзя.
Федор встал и шатаясь опять принялся ходить. И вдруг, в первый раз вспомнил Катю и ее письмо. «Может быть, это наказание за Катю? За ее муку?… А Инга?»
Но Инга за эту ночь словно отошла в прошлое. «Об Инге, слава Богу, кажется, не знают… Что она будет теперь делать?»
Где-то внутри уже было ясно — Ингу отнимут, и то, что он как-то согласился с этим, обернулось мыслью: «да люблю ли я ее?» Ему продолжало казаться, что любит.
Он на самом деле, по-своему, любил ее. Он вырастил в себе, для себя эту любовь, вложив в образ Инги свое желание любить, свою потребность кого-то оберегать, о ком-то заботиться и быть кому-то нужным. Если это не случилось в отношении Кати, то только потому, что та пришла, как жена другого, независимая и сильная. Возможно, что приди ее письмо раньше, до того, как Инга была создана и стала заботой и помыслом его сердца, он полюбил бы Катю. Он неясно чувствовал, что полюби он Катю, все было бы иначе. Когда он получил письмо, отказаться от Инги было уже предательством, к ней, к себе, признанием несостоятельности своего чувства. Это и не позволило ему понять, что хотел и не понял в ту ночь, когда Катя отдала ему письмо. Любить же Ингу предательством не было: отношение нелюбви к Кате было с самого начала, в нем была мука, оскорбленность, страдания Кати, но его предательства не было, и Инга была оправданием.
И вот теперь, когда потеря Инги стала неизбежностью, это оправдание себя в отношении Кати стало вдруг легкомысленным и неубедительным.
На что он надеялся? И Инга несчастная, и Катя, и он сам! И виной один он. «Нет, не я! А ты — Чудовище, пожирающее людей, ты, называемое правительством моей родины! Разве не ты сделало Катю несчастной женой! Разве не ты делаешь несчастным меня и это одинокое существо, Ингу! Каждая мысль, каждое человеческое чувство упирается в стену твоих запретов, твоей власти!» — вдруг подумал Федор и ухватился за решетку окна.
— У окна стоять нельзя, — тотчас же раздался голос за дверью.
К обеду — водянистому супу и каше — Федор не притронулся. Обессиленный он сидел на табурете, когда за дверью раздался шум. Щелкнул замок, и в камеру вошел Колчин в сопровождении какого-то майора.
Федор встал. Колчин улыбался дружелюбно и, как показалось Федору, растерянно.
— Ну, счастлив ваш Бог, товарищ майор.
«Товарищ, а не гражданин! Что-то случилось!»
— Не знаю, кто за вас молился, но я получил приказ освободить вас. Сейчас вам вернут ваши вещи и документы. В вашем распоряжении ванна, парикмахер, столовая. Приведите себя в порядок, поспите часа два — не здесь, конечно, — Колчин брезгливо посмотрел на камерную койку, — и поедете к заместителю Министра Внутренних Дел генерал-полковнику Серову. Вам назначен прием товарищем заместителем Министра на пять тридцать.
Федор стоял, ничего не понимая. Только сердце его торопливо стучало: «свобода», «свобода», «свобода», «свобода».
— А нас извините — такая уж служба. Да и вы сами виноваты — ведь вы были в «Марморхаузе» — теперь это все равно. Вот майор вам поможет. Перед отъездом мы: еще увидимся.
Глава семнадцатая
Серов был немного ниже Федора и строен, несмотря на свои пятьдесят лет, лицо было интеллигентное, виски — седые, руки — холеные. Он сидел в кресле небрежно, закинув ногу — в хорошем сапоге — за ногу. Заместитель Министра Внутренних дел, один из руководителей СМЕРШ’а, генерал-полковник — это заставляло напряженно следить за ним и верить, что все кончится благополучно — такому незачем гнаться за лишним орденом — он не носил даже орденских планок. Говорил он ровно и чуть-чуть устало.
Глаза были тоже усталые и мягкие, что никак не вязалось со СМЕРШ-ем и МВД.
— Вам помог случай, счастливый случай. Вы знаете, что вас ждало — лагерь, а то и смерть в заключении. Нелепость? Нет, логика. Вы нарушили приказ. Разве не прав командир, расстреливающий солдата за самовольную отлучку во время боя — к больной ли жене, к умирающей ли матери — все-равно! Вы сами отдали бы своего солдата под трибунал, если бы он нарушил ваш приказ командира. Почему же вы считаете нелепостью заключение в лагерь вас, нарушившего приказ? Почему?
— Но ведь это, товарищ генерал-полковник, логика военного времени, ведь боя-то нет.
— Нет, бой идет! Неумолимый, непрекращающийся, бой нового мира с обреченным. И он не прекратится, он не может прекратиться, если мы хотим победить. И нет нам отдыха, и не будет! — на выбритых щеках Серова обозначились складки — от носа к углам рта.
— В другое время — в прошлом или будущем — вы, возможно, были бы прекрасный член общества, а теперь — вы «слишком много думаете о себе», как писал ваш любимый Блок. Вспомните Вертера, Чайльда Гарольда, Рудина, Печорина — они были интересными, яркими, но они были «лишними людьми» своего времени.
Федор вспомнил себя перед зеркалом у Марченко — «лишний человек XX-го века».
Время требует от нас жизни солдата и военной дисциплины. Если до войны мы были вынуждены жить в осажденной крепости, то теперь должны жить в армии за пределами крепости, — Серов остановился, словно приглашая Федора.
— Я воевал, товарищ генерал-полковник, и, кажется, не хуже других. Разве я не исполнил своего долга перед родиной?
— Вы воевали хорошо, но вы мальчик. Неужели вы думаете, что у коммунистов родина и защита родины — цель? Мы с вами русские, нам выпало счастье стать первыми гражданами Союза Советских Социалистических Республик. Наш долг служить Союзу, служить каждой его республике, в том числе и каждой будущей, понимаете — будущей!
Зазвонил телефон. Серов перегнулся через ручку кресла и взял трубку.
— Да… хорошо… Фамилии арестованных мне не нужны, но сводки числа арестованных по провинциям пришлите обязательно.
Федор вдруг вспомнил, что этот человек, сидящий перед ним, в 1943 году руководил страшным по жестокости выселением населения республик на Северном Кавказе — ингушей, чеченцев, балкарцев, карачаевцев и других, он и крымских татар ликвидировал, и калмыков, а в октябре 41-го усмирял рабочих на заводах Подмосковья. Об этом рассказывал как-то Баранов, а тому, наверное, Колчин.
Федору стало душно, захотелось растегнуть воротник. Серов снова говорил с ним:
— Вы, конечно, удивлены моей помощью. Дело в том, что Екатерина Павловна моя племянница. Она мне все рассказала.
Федор вспомнил, что Катя как-то говорила, что знает Серова, но что племянница — он не знал.
— Да и случай ваш характерен в общих послевоенных настроениях. Кроме того, я тоже человек и «ничто человеческое мне не чуждо», — он посмотрел на ногти, — вспоминать это случается редко. Поймите, молодой человек, имея дело с миллионными массами, мы не можем делать исключений. У нас нет ни времени, ни возможности разбираться в отдельных случаях, — приказ, если отступать от правила, не будет действен и приведет к развалу армии. Быть бы вам в лагере, где мы заставляем людей работать на общее дело, людей, «слишком много думающих о себе», но ряд обстоятельств позволил мне обратить внимание на ваш случай, и пусть это будет вам уроком.
Федор сидел обессиленный. Благодарить Серова было почему-то неловко — Федор понимал, что все плохое обошлось — Катя его спасла. Думать об этом он сейчас не мог. Серов продолжал:
— Я не собираюсь вам читать лекцию исторического материализма и классовой борьбы, но я хочу сказать, что за этими сухими категориями скрывается жизнь. Капитализм приспособляется, ловчит. Капитализма, в классическом понимании этого слова, уже и нет, но сущность его остается, и история никогда не простила бы нам беспечности.
Возьмите факт неуклонного роста населения — после этой, самой жестокой в истории войны, население все-таки возросло. Скоро — в историческом понятии— людей на земле будет больше, чем возможностей, если останется капитализм, их прокормить. Это означает голод масс и их недовольство порядком вещей и обладателями жизненных благ. Революционность масс прямо пропорциональна росту населения. Простая логика показывает неизбежность падения капиталистического порядка. Но капитализм может разрешить противоречия, как собирался Гитлер, — уничтожением «унтерменшей», и так во всем.