Враг народа - Юрасов Владимир Иванович 15 стр.


«Неужели он, на самом деле верит этому? А техника Запада? А гуманизм Запада? Что, разве его об этом спросишь», — подумал про себя Федор.

— Поэтому мы не имеем права успокаиваться, пусть демократы отдыхают, а мы будем продолжать наше дело, наш долг перед историей и всем будущим человечеством.

«Да нужно ли это будущему человечеству? Имеют ли право будущие, не родившиеся еще люди на страдания и гибель живых людей!» — , — Загонять их в кризисы, отрывать куски их территории, готовиться день и ночь к решительной схватке с ними. Они могут догадаться и кинуться на нас — сил у них много, одна атомная бомба чего стоит. Поэтому надо их разъединить, подтачивать их силы изнутри, атомную бомбу сделать или выкрасть, а то просто купить у них — они всем торгуют, а, главное, мы обязаны всегда быть в состоянии мобилизации, в состоянии сжатого кулака. Наша слабость в том, что у них существование свободнее и богаче для человека, и в этом соблазн для нашего уставшего человека — солдата. Поэтому мы не можем общаться с ними, не можем разрешить своим людям жить так, как им хочется, — не можем вам разрешать ходить в их кино, любить их девушек…

«Неужели он знает про Ингу?» — похолодел Федор.

— Как бы вы поступили с недисциплинированным солдатом? — вдруг спросил Серов, Федор растерялся.

— У меня., у меня не было недисциплинированных, — и смутился.

Серов быстро поглядел на него, но, заметив смущение Федора, продолжал:

— У вас не было, так были у других командиров. Таких солдат расстреливали или отправляли в штрафные батальоны. Вы нарушили приказ, но, учитывая ваши заслуги и обстоятельства, мы ограничиваемся жизненным штрафбатальоном — вас демобилизуют. Там, в Советском Союзе, моя власть кончается. За вами везде будет следовать ваше личное дело, где записан и ваш арест, и арест вашей сестры, и все остальное. Малейшее отклонение от службы, от тяжелого, но благородного долга советского человека-солдата, уже штрафника, будет означать для вас гибель.

И мой вам настойчивый совет — никогда, вы слышите, никогда не нарушайте приказа — «кто не с нами, тот наш враг!», а врагов мы уничтожаем беспощадно, даже тех, кто имеет смелость ослушиваться нас, кто имеет хотя бы каплю непокорной нам крови! — лицо Серова изменилось, углы рта опустились, туловище наклонилось вперед, к Федору, побелевшие пальцы сжимали ручки кресла. Опомнясь, он откинулся на спинку, и лицо приняло прежнее выражение.

— Я вам убедительно советую ехать в провинцию, скажем, в… Архангельск, жениться, иметь детей, работать так, как вы воевали. Если вас снова не наградят «Героем Советского Союза», а это с нарушившим однажды приказ почти наверное случается, не ропщите, — Серов засмеялся глазами и посмотрел на ногти.

«Они все знают!» — с ужасом подумал Федор.

— Вы человек интеллигентный и думающий и, конечно, будете всегда как-то объяснять новые приказы и события — объясняйте их всегда одним: так нужно партии! И только так вы не ошибетесь. Критикуйте только то, что появляется и существует вопреки воле партии. Резюмируя мои искренние пожелания: подальше от центра — в провинцию, где вас лично будет знать местное начальство, женитесь и не мудрствуйте лукаво.

Серов встал. Встал и Федор, Все было ясно: ехать в Архангельск, жениться на Кате и «не нарушать приказов».

Серов протянул тонкую руку. Федор молча пожал ее и уже потом сообразил, что надо поблагодарить.

— Я никогда не забуду всего, что вы мне сказали и что сделали для меня, товарищ генерал-полковник.

— Не забывайте — это вам поможет, а благодарить меня не за что, поблагодарите лучше Екатерину Павловну. Желаю удачи.

Федор опомнился только у выхода из инженерного городка — постовой спросил пропуск. Горели фонари. Федор медленно пошел вдоль забора. Его догнал автомобиль и остановился у тротуара рядом с ним. Дверца распахнулась, и он узнал Катю. На всю жизнь запомнился ему свет фонаря, ее протянутые к нему руки, бледное, счастливое лицо и странное, новое выражение глаз — робкое и застенчивое. И подошла она как-то неуверенно, и руку подала молча, словно робеющая девочка.

Он поцеловал руку, потом другую и, не выпуская ее, не в силах что-нибудь сказать, пошел рядом. Так, не сказав друг другу ни слова, дошли они до проходной. Было предельно ясно; отныне все в нем принадлежало ей.

Они поехали ужинать в «Москву». В зале для старшего комсостава было пусто — только за одним столиком сидел незнакомый полковник. Официант, принимая от Кати заказ, заметил: «Для вашего мужа разрешите посоветовать бифштекс». Катя ужасно покраснела, так что Федор поторопился сказать:

— Пусть будет бифштекс.

Она сделала вид, что смотрит карточку вин, но было видно, как лихорадочно блестели из-под ресниц ее глаза.

Федор стал рассказывать — о «Марморхаузе», о Колчине, о Серове. Об Инге решил не говорить. Ему очень хотелось и о ней рассказать, но ему казалось, что он не имел права делать Кате больно и еще в такой день. Она и так выглядела больной. Инга продолжала жить в нем, но это не мешало ему в его решении о Кате, только было в этом решении что-то, как и в ту ночь у Марченко, — невозможность обидеть ее, и это смущало его.

Рассказывая о Серове, Федор неожиданно вспомнил свое состояние год тому назад, когда лежал в госпитале и думал об угрожавшей ему ампутации ноги, — все в нем тогда протестовало, но он знал, что если бы: пришлось ампутировать, то, несмотря на этот протест, он согласился бы и дал себя резать.

Тогда это было в воображении раненого, а сейчас наяву — он дал согласие на ампутацию. Чего — он еще не знал.

— Будто дал согласие на ампутацию, а чего — не знаю, — сказал он вслух.

Катя испуганно посмотрела на него.

— Нет-нет, пойми меня правильно, пойми меня; он сказал, что малейшее отклонение от «тяжелого, но благородного долга советского человека», от «приказов партии» будет означать для меня гибель! И сам назвал это «жизненным штрафбатальоном». Безропотно жить, похоронить себя в глуши провинции, собственно, без надежды, ибо я ныне «штрафник», и еще назвал это «счастливым случаем» для меня! И это еще не главное: страшно то, что они меня, тебя, весь народ используют и дальше будут использовывать, как средство для своего «боя», И я… согласился. Понимаешь? Согласился на ампутацию.

Катя оглянулась на полковника за столом.

— Фанатик. «Нам некогда разбираться в отдельных случаях», «мы не можем разрешить нашим людям жить, как им хочется». Ты понимаешь? Люди, видишь ли, «слишком много думают о себе!» По-ихнему нужно отказаться от себя, всем быть такими же фанатиками, а если нет, то иди в лагерь — будь рабом! Ты понимаешь, Катя?

— Федя, успокойся, не‘надо так громко. Ты устал, тебе нужно отдохнуть.

Федор потер лоб.

— Хорошо, Катя. Да, да, я пойду домой и посплю. Завтра надо оформлять демобилизацию… в «штрафники» оформляться, — криво усмехнулся он.

Катя с нежностью поглядела на него и тихонько погладила по руке.

— А я не знал, что ты его племянница, — вспомнил он.

Катя испуганно поглядела на него.

— Пожалуйста, не надо, забудь это и никогда, пожалуйста, никогда не вспоминай этого и не говори, — твердо проговорила она.

У автомобиля они простились.

— Завтра я позвоню. Спокойной ночи, Катя, — Федор устало, словно просил его простить, улыбнулся ей. Автомобиль тронулся, Катя помахала сквозь стекло. Федор опять виновато улыбнулся.

Глава восемнадцатая

Эту измученную, усталую улыбку его в свете уличного фонаря — последнее, что увидела она. Ей стало грустно от того, что оставила его одного и что надо ехать домой. Аркадий, конечно, уже вернулся. Теперь он ужинает один и не всегда, как раньше, после ужина уезжает на службу.

— Поезжайте, пожалуйста, медленнее, и не домой, а куда-нибудь — я хочу проехаться, — сказала она молчаливому шоферу — старому берлинскому шоферу такси.

Она забилась в угол, съежилась и стала вспоминать весь их ‘разговор в «Москве».

Вечерний Берлин — черные развалины, редкие фонари, серые пятна снега — плыл по сторонам, но Катя его не видела.

«Для него это ампутация… Ампутация свободы… Именно, свободы… Это значит — всю жизнь будет чувствовать себя калекой… Кончится тем, что возненавидит и себя и меня… Неинтересная работа, скука провинции и, конечно, станет пить… Кончится тем, что я превращусь для него в причину неудавшейся жизни… Вечное раздражение неудачника… Что бы я ни делала, а серость и бедность провинциальной жизни его доканает… И я, и любовь моя, и дети будут только раздражать…

Будет стараться сдерживаться, будет понимать, что несправедлив, и от этого ему будет еще тяжелее… А неизбежные в нашей жизни «чистки», аресты, неизбежное для него теперь положение поднадзорного… Еще вдруг почему-либо Николая Васильевича переведут из Архангельска… Что тогда?

Будет жить воспоминаниями о боевом прошлом… Станет надеяться и ждать новой войны, чтобы забыться в ней, чтобы вырваться из «штрафного батальона»… Чтобы уехать от опостылевшей семьи… Да его теперь и в армию могут не взять — куда-нибудь в тыловое ополчение… Боже мой, Боже… как я люблю его! Федя, Федюшка, я так люблю тебя, так люблю! И понимаю и не осуждаю… Что же нам делать, Федя? Я, ведь, на край земли готова идти с тобой… только бы быть с тобой…»

Мысль Кати, после внутренне произнесенных слов «на край земли», побежала по воображаемой географической карте Советского Союза, дошла до границы и вдруг увидела, что это еще не «край земли» — за линией границы шли очертания других земель и материков. Так уж устроен человеческий мозг — мысль на мгновение остановилась, по советской привычке думать о земле в пределах красной краски, потом перепрыгнула и побежала.

Катя даже вздрогнула, но все ее сомнения, вся ее любовь, заполнявшая сейчас ее, увидели вдруг выход и бросились в догадку — бежать!

Бежать с Федором, бежать вместе в мир, где нет солдатчины, где не нужно ампутации, где можно взять его за руку и идти, идти, куда глаза глядят!

Где можно любить, спать с ним, бродить по берегу южного моря, слушать чужие песни, петь свои, где можно работать, никому не отдавая в этом отчета. Где можно «думать о себе», без риска быть загнанным в лагерь.

Мысль о побеге с Федором, побеге для него, для своей любви к нему, прожгла и ослепила ее, так что она стала задыхаться. Но тут же властно встало: «А мама?» И свет померк. Мама останется одна. Маму могут выслать, могут посадить в лагерь за то, что дочь бежала, за то, что дочь полюбила. «Может быть, дядя поможет? Вряд ли». О муже она не подумала, может быть, потому, что за побег изменившей жены его не могли наказать, да и очень уж крепкое место занимает он на службе и в партии. Но мама! И сердце уже просило маму простить, и знало сердце, что мама простит за то, что дочь полюбила.

«Есть ли то, чего я не отдам тебе, Федя? — Нет, нет, нет,» — стучало внутри.

— Пожалуйста, назад! — крикнула она шоферу так, что тот испуганно обернулся. Забывая немецкие слова, она сказала, чтобы ехать на квартиру к Федору.

Подходя к дому, первое, что Федор увидел, — темные окна Ингиной комнаты. Мысли об Инге, которые он до сих пор гнал от себя, поднялись в нем и он почувствовал страх. Невольно ускорив шаги, быстро вошел в парадное и, шагая через три ступеньки, взбежал по лестнице — дома должна была быть записка. Он так торопился, что несколько раз не попадал ключом в замок.

Квартира была убрана и натоплена, как в то утро, когда он вернулся от Марченко. Он включил все лампы, дважды обежал комнаты, но записки нигде не было. Забыв снять шинель, присел у стола, и в то же мгновение услышал, как кто-то поспешно стал отпирать входную дверь. Не успел он подумать, что это она, как дверь в столовую распахнулась и Инга, бледная, с дрожащим ртом, вбежала в комнату. Молча кинулась она к Федору, судорожно обхватила его шею и вся — телом, горячей щекой, полными слез ресницами — прижалась к нему. Она хотела что-то сказать, но только застонала и разрыдалась. Федор крепко сжал ее плечи, словно хотел удержать рыдания.

— Не надо, девочка моя, не надо,, не надо так…

Инга подняла заплаканное лицо и глазами, еще полными слез, в рамочках слипившихся ресниц, стала оглядывать его лицо, словно хотела что-то проверить. И столько горя, столько тревоги и любви было в них, что Федор почувствовал невозможность сказать ей о случившемся.

Она была дома, когда над головой раздались его шаги. Все эти дни она никуда не выходила, боясь пропустить его или известия о нем.

Когда его увезли, на следующий день приходил какой-то русский, он перерыл всю квартиру и допрашивал ее. Она сказала, что ее мать убирала квартиру господина майора, а после ее смерти убирает она — часа два в день, когда господин майор. на службе. И еще она сказала, что у нее есть жених, который работает, и что она скоро уедет к нему. Русский гадко шутил с нею и обещал заходить в гости, но, слава Богу, больше не приходил.

Она каждый день убирала квартиру, убирала и плакала. Несколько раз приходила невеста Карла — Карла арестовали в тот же вечер у Бранденбургских ворот. Никто не знал, что с ним случилось, но сегодня он вернулся ужасно избитый. Он ни в чем не сознался, говорил, что возвращался из деревни от бабушки, которой не застал дома (он знал, что в тот день бабушки не было дома). Он лежит в постели, доктор сказал, что осложнений нет. Просит немедленно дать ему знать, если что станет известно о Федоре.

— Но ты но ты снова дома, — Инга не удержалась и заплакала опять, — не буду, не буду… Только скажи, что уже никто тебя у меня не отнимет… Если бы ты знал, как я мучилась, что только не передумала…

«Как мне сказать ей о предстоящей демобилизации и обо всем, что случилось?» — он смотрел на ее лицо, на глаза, на худенькие плечи, давно ставшие родными, — и ему надо было отказываться от них! Образ Кати прошел в сознании, но Инга перебила:

— Ведь тебя не увезут из Германии? Что они делали с тобой — ты так похудел? Ах, это я во всем виновата! — в отчаянии сказала она и опять заплакала.

— Не плачь, Инга… Они меня только спрашивали о Карле… И отпустили. Что будет — не знаю. Может… может, мне придется уехать, — тихо, не глядя на нее, вдруг сказал, неожиданно для себя самого Федор и испугался.

Он боялся слез, но Инга сразу перестала плакать, и он скорей угадал, чем увидел, как она побледнела. Она вся обмякла, сгорбилась.

— А как же… а как же я? — едва слышно проговорила она.

Это чуть слышное «а как же я?» переполнило его такой жалостью, что он схватил ее похолодевшие руки, притянул к себе и принялся торопливо гладить по голове, как ребенка.

«Что же делать? Боже мой, что же делать? И всему виной — я!… Только бы она выбралась из разлуки, только бы встретила хорошего человека!…

«Но будет ли она счастлива?» И когда представил, что Инга, его Инга будет счастлива с кем-то чужим, что этот чужой будет ее обнимать, целовать эти руки, рот, глаза, — его так и ударило. Он прижал ее к себе еще крепче, словно кто-то уже отнимал ее у него.

«Кому это нужно — ее гибель здесь, моя там — ведь там меня ждет жизнь раба, как они ни называй ее — «тяжелый, но благородный долг советского человека»?! Кому нужен этот «долг» — мой, Сони, отца Василия, миллионов других, в том числе и этого фанатика?! Кто им дал право распоряжаться человеческими жизнями?!»

Инга, не отрывая щеки от груди Федора, заговорила быстро и решительно:

— Я напишу вашему Сталину, я буду просить его до тех пор, пока меня не пустят в Россию к тебе… Ты говорил, что если Германия станет советской, то ничто не помешает нам. Я стану коммунисткой и буду делать все, чтобы Германия скорее стала советской. Я и об этом напишу Сталину.

Как ни тяжело было Федору, он улыбнулся:

— Дорогой мой глупыш, ты не знаешь, что говоришь: если ты напишешь о нас, то меня арестуют. Даже добейся ты разрешения въезда в Советский Союз, то они однажды скажут, что ты приехала шпионить, и тебя и меня расстреляют, а детей наших посадят в лагерь.

Назад Дальше