Ноль три - Дмитрий Притула


Дмитрий Притула

1

Конечно, если ты сутки работал — ездил на вызовы или, в паузах, валялся на топчане, то понятно, что к концу дежурства у тебя мятые штаны, рубашка и, конечно же, лицо, и пробилась рыжеватая с сединкой щетина, да если прибавить, что ты к тому же лысоват, то ясное дело, имеешь вид столь же замечательный, как, к примеру, запыленный сморчок.

Районная «Скорая помощь». Восемь утра — час до конца смены.

Девочки в это время моют посуду, разбирают топчаны, все после ночи молчаливы и хмуры, лица тяжелы, с синячками под глазами, и надрывается телефон, и голос диспетчера хриплый, злой, даже с пузырьками ненависти, потому что каждый звонок воспринимается как личное оскорбление.

И все маются от нетерпения — на сегодня поездки закончились или еще разок успеют тебя запрячь? — и после каждого звонка сердце заливает легкое тепло: не туда попали, не тебя запрягают.

Но даже и в это время я говорлив — водится за мной такой грех.

Однако сейчас это не пустое балаканье, нет, разговор по делу — старший смены должен знать, что и у кого случилось за ночь.

Тем более что смена почти молодежная: педиатр Татьяна Федоровна Алексеева, пятый год работы, линейный врач Светлана Васильевна Федорова, второй год работы, и три девочки — фельдшера Валя, Вера и Таня (мой фельдшер, мы с ней — кардиологическая бригада). Ну и, наконец, я, Всеволод Сергеевич Лобанов, на их фоне пожилой дядька — почти сорок три года.

Выслушав, что было у них, я рассказал, что хорошенького было у меня.

Правда, умолчал о том, какие любопытные снимки черепа видел вечером в хирургическом отделении.

Я привез в хирургию больного, сдал его и зашел в ординаторскую поболтать с заведующим отделением Колей Евстигнеевым (учились вместе, почти друзья). Коля как раз рассматривал снимки черепа.

— Гляди, какой перелом, — сказал он.

— А череп-то совсем детский.

— Да, девочке четыре месяца.

О дедушке и внучке

Молодая женщина не хотела забирать из роддома дочку. Тогда внучку забрала бабушка. А вчера дедушка, сорокапятилетний мужчина, выпил, внучка же все вякала и вякала, чем очень раздражала дедушку. К тому же его в очередной раз взяла обида, что у девочки нет законного отца. И он взял внучку за ножки, открыл дверь на лестницу да и выбросил девочку. А пол цементный. Тут с работы шла бабушка, она подняла внучку и вызвала «скорую помощь».

Но когда ее уже в хирургии допрашивал милиционер (так положено при каждой травме), она пожалела мужа и сказала, что девочка упала со стола.

— А что внучка? — обалдело спросил я.

— Вроде ничего. Улыбается — мы же ее кормим.

Так вот эту историю я своим девочкам не рассказываю, щажу их. Такое у меня заблуждение, что молодежь воспитываем мы, а не окружающая жизнь.

Да, но ведь девочку кто-то привез — о чем я по утреннему оглушению забыл. А привезла ее педиатр Татьяна Федоровна, которая и рассказала эту историю под общее возмущение. Убивать надо таких дедушек — был единодушный вывод.

И тут пронзительно зазвенел телефон, и обрывом сердца я понял, что это по мою душу.

— Всеволод Сергеевич, на вызов! Плохо с сердцем, — сказала диспетчер Зина.

— Таня, по коням! — это уже я своему фельдшеру.

Вызов был близкий, в общежитие строителей. Нас встречала молодая светловолосая женщина. Мы вошли не в главную дверь, а как-то сбоку, и это было что-то вроде общежития в общежитии — четыре комнаты на первом этаже.

Пятидесятилетняя тучная женщина с бледным одутловатым лицом неподвижно лежала на кровати. Голова ее, как обручем, была стянута черным платком.

Пока я разговаривал с ней, измерял давление, слушал сердце и легкие, молодая женщина, приведшая нас сюда, стояла у окна, скрестив руки на груди. Мне показалось, что она смотрит на меня высокомерно: чуть вскинута голова, легкая насмешливая улыбка.

Я сказал Тане, какие сделать уколы, и, чтобы не мешать ей, подошел к окну и встал рядом с молодой женщиной.

Она почему-то отодвинула штору и глянула на улицу, в жидковато-медный рассвет.

— Вы — дочь? — спросил я исключительно для поддержки разговора — не люблю тягостные паузы на вызовах.

— Нет, соседка.

— А что вы на улице высматриваете? — тонкий вопрос, не так ли.

— Здание напротив. Вижу его днем и ночью. Моя работа.

То была городская библиотека.

Три минуты разговора — пока Таня сделала укол, помыла шприцы, собрала сумку.

И то был последний вызов.

Заполнив журналы, я вышел в больничный двор раздышаться. Все! Без десяти девять. Больше на вызов не погонят, да вон и Елена Васильевна идет, моя сменщица, тоже кардиологическая бригада, тоже старшая смены.

— Как сутки?

— Ничего.

— Сколько?

— Двенадцать.

— Божески.

Еще бы не божески — бывает и шестнадцать, и двадцать вызовов за сутки.

— А ночь?

— Ничего. Три часа поспал кряду. И под утро часок прихватил.

— Божески.

А вот и наша заведующая Лариса Павловна, сухая, маленькая, но идет вальяжно, с достоинством.

Теперь передача дежурства, и все!

И как же восторженно вырвались девочки на волю — с визгом, с толчками, даже и напевая.

Господи! Да ведь, оказывается, весна пришла. Воздух-то гулок, и пора переходить на плащ, и проглянуло солнце, малиновое да тугое, и тебя словно бы покалывает легкими пузырьками; от этой внезапно пришедшей весны, от скукожившегося почерневшего снега, от похрустывания ледка под ногами, от разлившегося в безудержных пространствах теплого света, но главное — от воли, пять минут назад обрушившейся на тебя, от сознания — ты свободен два дня и никому не подвластен — от этого залившего тебя счастья ты хмелеешь.

И не покидает ощущение, что за те сутки, что ты работал, прошло не двадцать четыре часа, но по крайней мере месяц — иное время, иные измерения, иная жизнь.

И вдруг я вспомнил последний вызов, вернее, молодую женщину, с которой перекинулся несколькими фразами. Я не помнил ее лица, помнил лишь черную кофту, сведенные на груди руки, чуть вскинутую голову — пожилой провинциальный лекарь сделал свое дело, пожилой провинциальный лекарь может отвалить. К чему пустые разговоры?

Однако я почувствовал легкое томление — где-то я видел эту женщину прежде, лицо ее много лет мне знакомо, но ведь наверняка знал, что видел ее впервые.

И постарался отключиться, чтоб ничем не мешать счастью человека, внезапно вырвавшегося на волю.

Нет, чего там, я люблю свою работу, но всего больше люблю конец дежурства. Потому что всякий раз ты вылетаешь обалделый от счастья и своей свободы, и в тебе сидит нехитрое философское соображение — возможно, в окружающей жизни есть несовершенства, но все-таки жизнь эта прекрасна.

Когда ты едешь в машине и как бы со стороны видишь городскую жизнь, то испытываешь непереносимую зависть: господи, ну как это замечательно бежать трусцой к парку, неторопливо идти с подругой, гулять с детьми. Глупые! Ну что они все ссорятся, пакостят и отравляют друг другу жизнь! Только кончится смена, и у меня начнется новая, вовсе замечательная жизнь, уж я сумею ценить отпущенное время, дорожить счастливой минутой.

И все нашлепки жизни, весь навозец ее имеют отношение не к этой воле, но исключительно к нашей работе. И жизнь, в моем сознании, состоит как бы из огромных прозрачных сфер, как бы стеклянных куполов — и под одним жизнь только счастливая, вроде вольного струения эфира, под другим же жизнь привычная — именно здесь я работаю, именно здесь люди пьют и дерутся, и разбивают друг другу головы, и мы этих людей вывозим и спасаем; именно здесь ссорятся с начальством и получают инфаркты, и мы катим их под мигалку и с капельницей; здесь и только здесь швыряют детей на лестницу.

Эти сферы замкнуты, они не сообщаются — четкое понимание утром, когда работа закончилась.

Как бы волшебная смена наряда: ты надел халат, свою спецовку, вроде водолазного костюма, и ты будешь погружаться в волны страдания, в вопли боли, в завалы навоза; но ты снял спецовку и перешел в другую сферу, а там-то, мать честная, голову кружит ранняя весна, и все замечательно, и ты волен.

Именно это чувство свободы залило меня в конце первого же дежурства, и оно так и не прошло. Надо сказать, что после института каких-то особых медицинских устремлений не было — не прибивался ни к науке, ни к хорошей клинике. Поехал туда, куда послали — а послали сюда, в районную больницу. Плыл, можно сказать, по течению. Нет, кузнецом своего счастья я никогда не был. Не ковал свое железо ни пока оно было горячо, ни остывающее. Меня послали — я поехал. У меня и жилья-то не было, а здесь обещали резво дать комнатеху. И что удивительно — не обманули. И дали, и резво.

Тут еще одна причина, почему я осел на «Скорой». С юности у меня было непонятное самому рвение — но не к учебе, а к вольному чтению.

Вот бы мне лежать весь день и читать — это, в моем понимании, и есть счастливая жизнь. И «Скорая помощь» такую возможность предоставила. Даже при работе на полторы ставки у тебя после суточного верчения есть два свободных дня. И лишнее брать на себя не буду — к чему лукавить! — мою жизнь определили именно эти свободные дни, а не только польза, которую я вроде бы приношу.

Когда за много лет привыкаешь, что у тебя есть вольные дни, сесть на ежедневный прием довольно тяжело. Крутиться каждый день — этого я уже не могу себе представить. Хотя все именно крутятся: из тех, кто пришел на «Скорую» со мной вместе, прижился только я.

Правда, тут, возможно, моей заслуги нет. Возможно, просто нервы покрепче, и потому хорошо переношу ночные дежурства. Конечно, это везение: только ты упал на топчан, как сразу заснул. А уж у кого нервы послабее, и кто вздрагивает от каждого звонка и окрика диспетчера, кому мешает бьющий в глаза свет, зимой — постоянное гудение наших прогревающихся машин, летом — жужжание комаров, тот, конечно же, не приживется.

А вот и мой заставленный сараями двор, а вот и серая пятиэтажная коробка.

Дома никого не было — Надя на работе, Павлик, наш двенадцатилетний сын, в школе.

О! Этот многолетний ритуал прихода домой. Никого нет, и можно так это потянуться, послоняться по квартире, принюхиваясь к забытым было запахам родного очага.

Немного поспать, потом погулять, почитать — долгий первый день. Правда, от недосыпа все чуть смещено в твоем сознании, время, события чуть деформированы, даже сказать, чуть скручены, мозг вяловат, а нервы взвинчены.

Безоглядный второй день — ты выспался, ты здоров, ты поешь по утрам в клозете. Вот сконденсированная твоя свобода — ты никому ничего не должен, ты волен, можешь безоглядно читать, или уйти на полдня в лес, или сгонять в город на выставку или в книжные магазины. И лишь ближе к вечеру в безоглядное струение солнечной вольной жизни вливаются легкие звоночки, словно бы фальшивый звук скрипки в складном оркестре, так, звоночек судьбы, невечность сущего, кратковременность счастья — робкое напоминание — завтра снова сутки работы.

Постепенно звоночки эти сливаются в ноющую мелодийку, которая не отстанет до самого сна. Цикл закончился. Утром все сначала.

Так двадцать лет. Десять суток в месяц — полторы ставки. Полторы не потому, что иначе тебе скучно жить, о нет, но десять суток лишь потому, что ты кормилец. Однако цикл завершится лишь завтра вечером, а сейчас самое его начало.

Когда дежурства бывают трудными и ты приходишь домой измочаленным, то так сладостно вовсе ущемиться, в этом несомненное мазохистское начало присутствует — так это включить музыку, ну, там «Гамлета» Чайковского или Сороковую симфонию Моцарта (можно и Деревенскую симфонию того же автора), а всего-то лучше концерт Баха для двух скрипок.

И так это вытянуться и покрыться попонкой, и ты тогда безволен, и душа твоя скукожена и вовсе голенькая, и у нее нет никакой защиты, не нужно ее даже вылущивать, лишь коснись ее мягкими пальцами, и она сама падет в ладони; а скрипочки себе пилят и пилят, одна — что вот жизнь так и проскочила с пенечка на пенечек, с дежурства то есть на дежурство, другая же, о, как иначе, напротив, успокаивает — так это же и хорошо, что жизнь проходит, и пусть уж таким манером, как у тебя, а не каким иным.

Музычка, она ведь для того и существует, чтоб спеленать голенькую беззащитную душу, а вот и утешение лукавое проклевывается: а чем твоя жизнь, в сущности, плоха? Не воровал, не предавал, не убивал. О-хо-ха, даже и слог высокий пробьется — людей, глядите, спасал. Все на белом свете нормально, не волнуйся, все будет хорошо.

Но сейчас я не нуждался в защите музыкой и, наскоро позавтракав, приготовился почитать.

Тут я поймал себя на том, что улыбаюсь. Это я вспомнил молодую женщину, с которой перекинулся несколькими фразами на последнем вызове. И сейчас я вспомнил не только черную кофту, но и светлое — не белое, а именно светлое — ее лицо, однако подробные черты в памяти не всплывали, и светлые же коротко стриженные волосы с лихой какой-то скобкой, в стиле ретро — тридцатые годы.

Где же я ее видел? На кого-то она мучительно похожа, но только вот на кого?

И тут раздался долгий звонок в дверь.

Молодой наш шофер Гриша смущенно улыбался.

— Зовут, — и он виновато развел руками.

— Кто?

— Главврач.

— А что случилось?

— Не знаю.

Да, что-то случилось, иначе подождали бы два дня. Может, какая-то жалоба и нужно срочно разобраться. Но вроде бы у меня не было грубых проколов.

Он пошел мне навстречу, наш главврач, длинный, сухой, с до блеска бритым черепом, с печальным морщинистым лицом многолетнего язвенника. Руку пожал, усадил.

— Вы простите, Всеволод Сергеевич, дело срочное. Лариса Павловна подала заявление. Сперва в отпуск, потом совсем. Вы остались без заведующего. Через три дня она уезжает с мужем. Подвести ее не могу — потому спешка.

Лариса Павловна заведовала «Скорой помощью» тридцать лет, мы как-то и не представляли, что когда-нибудь будем работать без нее. Правда, она всегда говорила — работаю только до пенсии и фьють. Но три дня назад ей стукнуло пятьдесят пять, и вчера она подала заявление.

— А уговаривали?

— Пустой номер. Муж — отставник, в семье по кругу триста тридцать, едут к внукам. Все! — и он, прикрыв глаза, правой рукой ощупал лицо — такая манера, словно бы человек желает убедиться, что уши, нос, глаза на привычном месте. — Должность, прямо скажем, невеликая. Со стороны брать неловко. Да и где ты его найдешь, надежного человека? Значит, в своем коллективе. У вас двое мужчин — вы и Алферов. Остальные — женщины. Нет, я не против женщин, — главврач бегло усмехнулся, и подвижное лицо его собралось ко рту, как бы для плевка. — Но они у вас либо совсем молоденькие, либо предпенсионные — не захотят перед пенсией терять в деньгах.

И это было верное замечание — заведующий не получает за стажность на «Скорой помощи», рублей пятьдесят в месяц потери. Правда, можно совмещать, и по кругу это будут те же деньги, но совместительство не идет к пенсии — таковы хитрости нашего быта.

— Значит, или вы или Алферов. И я прошу вас согласиться, Всеволод Сергеевич.

Предложение не было неожиданным: когда прежде Лариса Павловна уходила в отпуск, я иногда замещал ее. Я или Елена Васильевна. Но я еще не смирился, что Лариса Павловна уходит от нас. Как-то уж считалось, что «Скорая помощь» — ее царство, начальство не вмешивалось. На нас и жалоб почти не было, письменных, во всяком случае. Ларису Павловну в городе знали, и, если кто провинится на вызове, больные звонили ей. Разбиралась она строго, но начальство не вмешивала. Мы всегда считались одной из лучших «Скорых» в области, а несколько лет были и вообще лучшими.

Да, предложение неожиданным не было, как не было у меня и сомнений.

Дальше