* * *
Он решил поступать в музыкальный колледж в Беркли, сделав ставку на свое единственное увлечение и к тому же не оправдав квакерских надежд. Но старейшины с Пятнадцатой улицы все равно оплатили ему учебу.
В Бостоне две совершенно разные девушки бросили его потому, что не могли поверить, как это парень, который прожил вместе с родителями до восьми лет, неспособен вспомнить ни их лиц, ни голосов, ни прикосновений – во всяком случае, Серджиус был убежден, что подруги бросили его именно поэтому. Как будто их общительный и добродушный гитарист с белесыми ресницами обнаружил в себе болезненный изъян тщеславия, как будто такое полное исчезновение Томми и Мирьям из его памяти служило каким-то предостережением, говорило об эмоциональной несговорчивости, и никто из студенток не желал иметь бойфренда с такими странностями.
После Беркли он некоторое время давал частные уроки в Кембридже и Банкер-Хилле, чтобы постепенно выплатить долг наличными, которые и приносил по частям к окошку банковской кассы. Правда, какая-то частица его души тихо бунтовала, когда он входил в дома богачей. Он не без оснований полагал, что так дает о себе знать наследие Мирьям, так в его крови пульсирует весточка от нее: ведь то же самое он ощущал всякий раз, когда клал в магазинную тележку гроздь винограда или заказывал на гарнир кочанный салат.
Поскольку его профессия везде была востребована, однажды он добрался до Амстердама, а оттуда доехал до Праги. Там, в числе прочих американцев, он оказался на той стороне непрерывных политических споров, где победить было невозможно. Эти споры вечно крутились вокруг извращенного сопротивления культуре экспатов, которая занималась тщетными попытками опередить уже давно истекший срок годности движения хиппи. А европейцы – те постоянно спрашивали Серджиуса, не еврей ли он. На этот вопрос он не находил ответа. Вскоре он уехал из Европы.
Полгода назад он оборвал все прежние узы, но продолжал преподавать, а потому на сей раз обосновался в Ньюпорт-Бич. Он взял себе за правило никогда не спать с мамашами своих учеников и нарушил его только один раз. Он подружился с чернокожим парнем, который работал на рыболовецком судне. Но все это не давало абсолютно никакого ответа на вопрос, почему Серджиус выбрал для жизни именно это место.
К тому времени он уже не общался с Мерфи. Он уже не мог вспомнить, когда в последний раз бывал на молитвенном собрании.
И все-таки, когда ему позвонили из Пендл-Эйкр и сообщили, что Мерфи уволился (по всей видимости, кающийся искатель истины наконец нашел себе иное, не менее кретинское, применение), и поинтересовались, не хочет ли Серджиус рассмотреть перспективу устроиться на его место, – он согласился. Однажды он беседовал со своим наставником в Беркли, и тот сказал, что когда один человек передает другому свой музыкальный дар, это не означает, что потом ученик обязательно должен заступать на его место; тогда это показалось Серджиусу чересчур унылым, но вот надо же: в двадцать шесть лет он уже сделался профессиональным учителем. Даже Мерфи, этот образец скромности, успел несколько раз взойти на сцену, пару раз попробовал себя в роли исполнителя, прежде чем удалиться в тихую, лишенную всяких рисков гавань учительства, позволявшую снова и снова приобщаться к свежей музыкальной невинности своих учеников и последователей.
Поразительно, но школа ничуть не изменилась. Поскольку Серджиус подозревал, что и сам он остался прежним, любые перемены наверняка глубоко ранили бы его.
Его не стали селить в бывшую квартиру Мерфи в Вест-Хаусе – там жила теперь учительница математики, с которой Серджиус через некоторое время переспал пару раз, причем однажды – на том самом диване, на котором он сидел, когда Мерфи рассказал ему об убийстве Томми и Мирьям, на котором потерял тысячи часов своей жизни, чтобы научиться настраивать гитару, и на котором однажды даже наделал себе в штаны. Но еще до того, как Серджиус закрутил роман с математичкой и побывал у нее дома, он уже осознал, что вернулся к неизбежной отправной точке. Он даже фантазировал: что было бы, если кто-нибудь предупредил бы его тогда, в тот день, когда он в первый раз пошел за Мерфи в полуподвал в Вест-Хаусе, о том, что какая-то часть его существа уже никогда оттуда не выйдет! Впрочем, вряд ли нашелся бы такой пророк.
Когда Серджиус в первый раз подошел к вечернему костру и все разом умолкли, он вдруг увидел себя их глазами –
* * *
В тот день Серджиус вошел в палату, чтобы увидеть Розу. То, что осталось от Розы Ангруш-Циммер, сидело с прямой спиной на стуле, в яркой полиэстеровой блузе с широким воротом и в черных брюках. Эта одежда висела на ее иссохшем теле, будто на тряпичной кукле. Черные глаза сохранили блеск, только они и казались живыми на ее бледном лице с обвисшими щеками. Волосы Розы, еще хранившие следы черноты, были зачесаны наподобие копны той же самой санитаркой, которая, по-видимому, одела ее и усадила на стул: было очевидно, что усадили ее специально, подготовив к визиту родственника. И вот теперь санитарка доложила о его приходе:
– Посмотрите, мисс Роза, вас пришел навестить ваш внук.
– Привет, Роза. Это я, Серджиус.
И тогда она издала какой-то звук – какой-то долгий не то всхрап, не то вздох из глубины груди, не то жуткий смешок, вдруг прорвавшийся наружу.
– Сейчас я оставлю вас вдвоем, – сказала санитарка.
И Серджиус остался с Розой наедине.
– Кто? – требовательно спросила она.
– Я – Серджиус. Твой… сын Мирьям.
–
– Я учился в школе в Пенсильвании, поэтому не мог… после их смерти…
– Кто?
– Погляди на мое лицо, – подсказал он. – Ты когда-то говорила, что я вылитый Альберт. Твой муж. – Серджиус отважился на жестокость лишь потому, что почти лишился надежды, что Роза его узнает.
– Кто?
Живые глаза и сардоническая гримаса излучали вести из какого-то другого, уже не подлежащего спасению мира. А все остальное – поблекшее и поддельное тело, усаженное на стул, будто манекен, и это птичье кудахтанье, – все это, быть может, расплата за его, Серджиуса, преступление беспамятства. В комнате между ним и Розой толпились покойники, но не могли подсказать собственных имен.
А потом, вызвав у Серджиуса такое удивление, что к его горлу подступила рвотная масса, Роза произнесла целое связное предложение – тем самым рассудительным и повелительным голосом, от которого он весь дрожал четырех-пятилетним мальчиком.
–