Каббалист с Восточного Бродвея - Башевис-Зингер Исаак 3 стр.


— Отец наш небесный, — заголосила она. — Я сразу сказала дочери: это он, а она мне: нет, не он. Я вас узнала! Куда же вы пошли с чемоданом? Это просто чудо, что вы вернулись. Я бы никогда себе не простила. Ну, Бинеле, что ты теперь скажешь? У твоей матери еще кое-что осталось в голове. Я всего лишь женщина; но мой отец был раввином. А у образованных людей глаз наметан. Я, как вас увидела, сразу поняла: это он! Но теперь ведь яйца курицу учат. Она мне говорит: нет, не может быть. А тут вы как раз вышли на улицу. Я уж и сама засомневалась. В конце концов, все мы люди, каждый может ошибиться. Но когда вы вернулись, я уже не сомневалась. Дорогой вы мой, мы вас ждем с половины восьмого. Тут было много встречающих: учителя, работники образования, даже несколько писателей. Но поезда все не было и не было, и люди стали расходиться, сами понимаете, у многих — жены, дети. Людям надо рано вставать и идти на работу, но я сказала дочери: я отсюда никуда не уйду, не допущу, чтобы моего любимого писателя, чье каждое слово для меня на вес золота, никто не встретил. Если хочешь, дитя мое, сказала я ей, можешь ехать домой и ложиться спать. В молодости мне самой казалось, что, если не поспать одну ночь, мир перевернется. Но Гитлер дал нам хороший урок. Я его до смерти не забуду. Вы видите перед собой старую больную женщину, инвалидку. А знаете, чем мне приходилось заниматься в лагерях? Я и рвы копала, и вагоны грузила. Легче сказать, чего я не делала. Это там я заработала ревматизм. Мы спали на голых досках, на каких даже собаки спать не будут. А кормили нас так, что…

— Мама, — перебила ее дочь, — у тебя еще будет время обо всем рассказать. Вспомни, который час.

Только теперь я повнимательнее пригляделся к дочери. Хотя и лицом, и фигурой она походила на подростка, ей, наверное, было уже под тридцать, а то и за тридцать. Небольшого роста, тоненькая, с желтоватыми волосами, собранными узлом на затылке. С веснушками на болезненно — бледном лице. У нее были желтые глаза, круглый лоб, крючковатый нос, узкие губы, вытянутый подбородок. Шея обвязана мужским шарфом. Она напомнила мне хасидского мальчика. У нее был провинциальный выговор, который я почти забыл за долгие годы в Америке. Она воскресила во мне воспоминания о ржаном хлебе, тмине, твороге и колодезной воде в ведрах, покачивающихся на деревянном коромысле на плечах водоноса.

— Спасибо за заботу, — сказал я, — но мне это как раз очень интересно.

— Просто когда мама начинает рассказывать о тех временах, она может неделю говорить, две…

— Ша, ша! Ты зря думаешь, что мать совсем выжила из ума. Да, там, конечно, нервы нам попортили здорово. Даже удивительно, что мы еще не до конца свихнулись. А ей, думаете, лучше было? Ее ведь тоже чуть не загнали в печь. Там, в Освенциме. Нас разлучили. Я была уверена, что ее уже нет, что она там же, где ее братья. Можете себе представить, что я пережила? Но после освобождения мы нашли друг друга. Чего им от нас было нужно, этим нелюдям? Мой муж был святой человек, переписчик. Сыновьям приходилось работать с утра до вечера, потому что, сами понимаете, от надписывания мезуз[1] не разбогатеешь. Муж постился чаще, чем ел. На его лице сияла Слава Божия. Моих сыновей убили эти звери…

— Мама, перестань, пожалуйста…

— Да-да, молчу. Скоро совсем замолчу. Но она права. Прежде всего, дорогой мой, мы должны позаботиться о вас. Наш председатель сказал мне название гостиницы, которую для вас забронировали, но дочь не слышала, а я забыла. Я все забываю. Просто наказание какое-то. Положу что-нибудь куда-то и не могу вспомнить куда. Целыми днями ищу потом… Дорогой мой писатель, может быть, вы переночуете у нас? Конечно, квартирка у нас не ахти. Холодная, обшарпанная. Но все-таки лучше, чем ничего. Можно, конечно, позвонить председателю, но мне боязно будить его среди ночи. Он, прости Господи, такой раздражительный. Все кричит, что мы не цивилизованные. Я ему говорю: «Зато немцы цивилизованные, вот и идите к ним…»

— Поедемте с нами. Все равно уже скоро утро, — сказала мне девушка. — Он должен был записать название гостиницы или уж сказать его не маме, а мне. Мама вечно все забывает. Надевает очки и кричит: «Где мои очки?» Не знаешь, то ли смеяться, то ли плакать. Позвольте я возьму ваш чемодан.

— Об этом не может быть и речи. Я сам. Он совсем не тяжелый.

— Вы, наверное, не привыкли таскать тяжести. А я там научилась. Если б вы видели, какие камни я там ворочала. Глазам бы своим не поверили. Я порой сама себе не верю. Иногда кажется, что это просто дурной сон…

— Нет-нет, вы не понесете мой чемодан, даже не думайте.

— Он настоящий джентльмен, хороший человек. Я сразу это поняла, как только прочла его книгу, — сказала мать. — Вы не поверите, но мы читали вас даже в лагерях, а когда, после войны, нам начали присылать книги, я как-то наткнулась на один ваш рассказ. Не помню, как он называется. Но когда я его прочла, у меня словно камень с души свалился. «Бинеле, — сказала я (мы тогда уже опять были вместе), — я нашла сокровище». Вот как я сказала.

— Спасибо. Большое вам спасибо.

— Это вы мне говорите спасибо? Это я вам должна сказать спасибо. Все беды из-за того, что люди глухи и слепы. Не видят даже тех, кто рядом. И поэтому мучают их. Мы живем среди слепых чудовищ… Бинеле, не позволяй этому прекрасному человеку нести чемодан…

— Да отдайте его мне. Пожалуйста!

Бинеле чуть ли не силой попыталась вырвать чемодан из моих рук. Но я не сдался.

Мы вышли на улицу, и сразу подъехало такси. Усадить в него пожилую женщину было непросто. Я до сих пор не понимаю, как ей удалось добраться до вокзала. Мне пришлось внести ее в салон на руках. К тому же она уронила палку, и мы с Бинеле долго искали ее в снегу. Таксист уже начал ворчать и чертыхаться на своем канадском французском. Наконец мы уселись и покатили по тускло освещенным улицам. Дорога была покрыта льдом и запорошена снегом. Хотя на шинах были цепи, машину все равно бросало из стороны в сторону и несколько раз занесло.

В конце концов мы въехали в квартал, напомнивший мне маленький польский городок: деревянные дома, узкая темная улочка. Женщина торопливо открыла кошелек, но я успел расплатиться прежде, чем она вынула деньги. Мать с дочерью накинулись на меня с попреками, и водитель раздраженным тоном велел нам побыстрее освободить машину. Мне снова пришлось на руках выносить женщину из такси. А потом рыться в снегу в поисках палки. После чего мы с Бинеле повели, а вернее сказать, потащили ее вверх по лестнице. Когда мы вошли в квартиру, на меня повеяло запахами, которых я не слышал Бог знает сколько лет. Пахло плесневелой картошкой, гниловатым репчатым луком, цикорием и еще чем-то смутно знакомым и не вполне определимым. Каким-то таинственным образом мать с дочерью умудрились перевезти через океан свой польский дом со всей его жалкой обстановкой.

Женщины зажгли керосиновую лампу, и я увидел рваные обои, некрашеный дощатый пол, паутину в каждом углу. Печь была холодной, из всех щелей дуло. На лавке стояли треснутые горшки, тарелки с щербатыми краями, чашки без ручек. Я даже заметил метлу на куче мусора. Ни один театральный режиссер, подумал я, не сумел бы так достоверно воссоздать атмосферу польской местечковой нищеты.

Бинеле начала извиняться:

— Ой, какой беспорядок! Ай-яй-яй! Мы так торопились на вокзал, что даже не успели вымыть посуду. А вообще-то какой толк здесь убираться, в этой халупе? Хозяйку ничего не волнует, кроме квартплаты. Не дай Бог заплатить ей на день позже — она вам в глотку вцепится. Но, конечно, по сравнению с тамошними условиями — это дворец. — И Бинеле рассмеялась, показав редкие зубы с золотыми коронками, поставленными, наверное, еще по ту сторону океана.

Мне постелили на раскладушке в маленькой комнатке с зарешеченными окнами. Бинеле укрыла меня двумя одеялами, а сверху положила мое пальто. Но все равно в доме было почти так же холодно, как на улице. Я лежал и никак не мог согреться.

Вдруг я вспомнил о своей лекции. Где она? Была во внутреннем кармане пальто. Не решаясь сесть из страха обрушить полусломанную раскладушку, я сунул руку в карман. Рукописи не было. Я поискал в пиджаке, висевшем рядом на спинке стула, — нет. В чемодане ее быть не могло: я открывал чемодан только один раз — чтобы достать коньяк. Я думал, что придется открывать его еще — для таможенного досмотра. Но таможенник махнул мне рукой, давая понять, что этого не требуется.

Наверное, я ее потерял. Но где? По словам приютивших меня женщин, лекцию перенесли на завтра. Но что, собственно, я буду читать? Оставалась последняя надежда: рукопись могла упасть на пол, когда Бинеле укрывала меня пальто. Стараясь не шуметь, я пошарил ладонью по полу, но раскладушка скрипела от малейшего движения. Мне даже показалось, что она начинает скрипеть заранее, стоит только подумать о том, чтобы изменить позу. Неодушевленные вещи на самом деле не такие уж неодушевленные.

Мать и дочь не спали. Из-за стены до меня долетало их невнятное бормотание. Похоже, они о чем-то спорили. Интересно, о чем?

Пропажа рукописи, подумал я, событие фрейдистское. Мне не нравилось то, что я написал. Тон, который я взял, вышел каким-то слишком напыщенным. И все-таки о чем же я буду завтра говорить? Уж не постигнет ли меня судьба того докладчика, который начал свое сообщение фразой: «Перец был очень своеобразным человеком» — и больше не мог выдавить из себя ни единого слова?

Если бы мне хотя бы удалось поспать! Ведь предыдущую ночь я тоже не спал. Бывает, что перед выступлением я не сплю по нескольку ночей кряду. По правде говоря, потеря рукописи была настоящей катастрофой. Я закрывал глаза, но они тут же сами собой открывались. Меня что-то укусило. Но когда я попробовал почесаться, раскладушка застонала, словно какой-нибудь несчастный от очередного приступа боли.

Я замер. Сна ни в одном глазу. Где-то зашуршала мышь, и вдруг раздался невообразимый грохот, словно какой-то огромный зверь клыками и когтями выламывал доски в полу. Ни одна мышь в мире не могла бы поднять такой шум. Ужасное чудовище пыталось разнести дом в щепки.

«Эта поездка меня доконает, — сказал я себе. — Живым я не вернусь».

Я лежал в каком-то странном оцепенении. Нос был заложен, и приходилось вдыхать ледяной воздух ртом. У меня перехватило дыхание. Надо было откашляться, но я боялся потревожить мать и дочь и окончательно доломать раскладушку, и так державшуюся на честном слове… Ладно, представим себе, что идет война и я — там, в оккупированной нацистами Польше. Надо хоть немного почувствовать, что это такое… Я вообразил, что я в Треблинке или в Майданеке. Весь день трудился как проклятый. Теперь лежу на голых досках. Завтра — «селекция», а поскольку мое физическое состояние хуже некуда, меня пошлют в газовую камеру… Я мысленно начал прощаться с теми, кого помнил и любил. И, видимо, задремал. Меня разбудил страшный крик. Я узнал голос Бинеле: «Мама! Мама! Мама!» Дверь распахнулась, и Бинеле крикнула:

— Помогите! Мама умерла!

Я вскочил, вернее, попытался вскочить и оказался на полу — раскладушка рухнула.

— Что случилось? — крикнул я.

— Она холодная! Я не могу найти спички! Вызовите врача! Врача! Зажгите свет! Мама! Мама! Мама!

Я не курю и поэтому никогда не ношу с собой спичек. Как был, в пижаме, я бросился в спальню. И в темноте налетел на Бинеле.

— Как мне вызвать врача? — спросил я.

Вместо ответа Бинеле распахнула дверь на лестничную площадку и крикнула:

— Люди, помогите! Моя мама умерла!

Она крикнула во весь голос, как принято У женщин в еврейских местечках. Но никто не отозвался. Я бросился на поиски спичек, заранее зная, что вряд ли найду их в этом странном доме. Бинеле вернулась в комнату, и мы с ней снова столкнулись. Ни с того ни с сего она крепко вцепилась в меня и завопила:

— Сделайте же что-нибудь! Сделайте что-нибудь! У меня больше никого нет! Кроме нее, у меня никого нет! — И она разрыдалась.

Я стоял потрясенный, не зная, что сказать.

— Найдите спички! Зажгите лампу! — выкрикнул я наконец, понимая, что она меня не слышит.

— Вызовите врача! Вызовите врача! — вопила Бинеле, хотя, несомненно, сама прекрасно понимала бессмысленность своего требования.

Она потащила меня к кровати, на которой лежала женщина. Я дотронулся до тела, нашарил руку и попробовал нащупать пульс. Но пульса не было. Рука, холодная и тяжелая, висела как плеть. У живых таких рук не бывает. Бинеле, похоже, поняла, что я делаю, и ненадолго притихла.

— Ну? Ну? Что? Она умерла? Умерла? У нее было больное сердце!.. Сделайте что-нибудь! Сделайте что-нибудь!

— Что я могу сделать? — ответил я. — Я ничего не вижу. — Мои слова, казалось, имели двойной смысл.

— Помогите мне! Помогите! Мама!

— У вас есть соседи? — спросил я.

— Над нами живет один пьяница.

— Может, попросить спички у него?

Бинеле ничего не ответила. Вдруг я осознал, что ужасно замерз, Надо одеться, иначе воспаление легких обеспечено. Я дрожал, у меня стучали зубы. Я побежал в свою комнатку, но попал в кухню, бросился назад и снова налетел на Бинеле, чуть не сбив ее с ног. Бинеле тоже была полуголой. Я бессознательно дотронулся до ее груди.

— Наденьте что-нибудь, — сказал я, — вы простудитесь.

— Я не хочу жить! Я не хочу больше жить! Она не должна была ехать на вокзал! Я ей говорила, но она такая упрямая… Она совсем ничего не поела. Даже чаю не выпила. Что мне теперь делать? Куда идти? О, мама, мама!

Внезапно наступила тишина. Наверное, Бинеле пошла наверх к соседу-пьянице. Я остался в темноте один на один с мертвым телом. Детские страхи вернулись ко мне. У меня возникло дикое чувство, что покойница пытается встать, что еще немного — и она вцепится в меня своими холодными пальцами и утащит туда, откуда не возвращаются. Ведь, в сущности, именно я был виноват в ее смерти. Ее погубило перенапряжение, связанное с поездкой на вокзал и многочасовым ожиданием. Я кинулся к входной двери, как будто и впрямь собираясь выбежать на улицу. При этом я больно ударился коленкой о стул. Костлявые пальцы тянулись ко мне. Какие-то мерзкие существа беззвучно орали на меня. В ушах зазвенело, и подкатила дурнота, как перед обмороком.

Почему-то вместо того, чтобы оказаться у входной двери, я снова попал в свою комнату. Я споткнулся о валяющуюся на полу раскладушку, нагнулся и поднял пальто. Только теперь я почувствовал, насколько замерз и как безумно холодно в доме. Пальто было словно ледяной мешок. Я дрожал как в лихорадке. Зубы клацали, ноги тряслись. Я приготовился к смертельной схватке. Сердце бешено колотилось. Никакое сердце долго так не выдержит. Бинеле, вернувшись, обнаружит в квартире не один, а два трупа.

Вдруг я услышал голоса и увидел свет. Бинеле привела соседа. На плечах у нее было мужское пальто. Сосед, черноволосый длинноносый гигант, нес горящую свечу. Он был в халате, накинутом поверх пижамы, и босой. Даже в такой драматический момент меня потрясли его невероятно огромные ступни. Он подошел к кровати; тень от свечи металась по тусклому потолку. Даже беглого взгляда было достаточно, чтобы понять — женщина умерла. Ее лицо изменилось до неузнаваемости. Рот ввалился. Это был уже не рот, а щель. Лицо пожелтело, застыло и стало похоже на глиняную маску. Только седые волосы казались живыми. Сосед пробурчал что-то по-французски, потом наклонился к женщине и потрогал ее лоб. Он произнес всего одно слово, и Бинеле снова залилась слезами. Сосед попробовал было что-то сказать, но, по-видимому, она его не понимала. Тогда он пожал плечами, отдал мне свечу и ушел к себе. Моя рука дрожала, и я ничего не мог с этим поделать. Огонек прыгал туда-сюда и чуть не погас. Я накапал стеарин на комод и кое-как приладил свечу.

Бинеле начала рвать на себе волосы и издала такой дикий вопль, что я невольно прикрикнул на нее:

— Прекратите вой!

Она бросила на меня удивленный, злобный взгляд и сказала тихо и неожиданно спокойно:

Назад Дальше