Каббалист с Восточного Бродвея - Башевис-Зингер Исаак 4 стр.


— Она была всем в моей жизни.

— Я понимаю… Но истерика тут не поможет.

Мой окрик вроде бы привел ее в чувство. Она застыла у кровати, молча глядя на мать. Я стоял напротив, с другой стороны. Я помнил, что у женщины был короткий нос. Теперь он вытянулся и загнулся вниз, как будто смерть проявила наследственную черту, странным образом скрытую при жизни. Лоб и брови тоже стали другими: в них неожиданно обозначилось что-то мужское. Истерика Бинеле, похоже, сменилась ступором. Она глядела на мать остановившимися широко открытыми глазами, словно не узнавая.

Я посмотрел на улицу. Сколько может длиться ночь? Пусть даже зимняя. Или солнце вообще больше не взойдет? Может быть, произошла та самая космическая катастрофа, которую теоретически допускал Дэвид Юм? И тут вдруг немного посветлело, как бывает перед рассветом.

Я подошел к окну и протер запотевшее стекло. Да, темнота была уже не полной, а словно разбавленной предчувствием утра. Кое-где можно было различить сугробы, стены, крыши. Вдали, ничего уже не освещая, горел фонарь. Я посмотрел на небо. Одну его половину окрасил рассвет, на другой еще сияли звезды. На какой-то миг я почти забыл о том, что произошло, зачарованный рождением нового дня. Звезды гасли одна за другой прямо у меня на глазах. На небе, как на детском рисунке, проступили красные, розовые и желтые полосы.

— Что же мне теперь делать? Что мне делать? — опять заголосила Бинеле. — Куда идти? К кому обратиться? Вызовите врача! Вызовите врача! — И она снова заплакала.

Я повернулся к ней:

— Что сейчас может сделать врач?

— Но кого-то же нужно вызвать.

— У вас совсем нет родных?

— Ни единого человека. У меня никого не осталось.

— А друзья? Может быть, позвать кого-то из лекционного клуба?

— Все они живут далеко отсюда…

Я ушел в свою комнату одеваться. Одежда была ледяной. Костюм, выглаженный перед поездкой, смялся. Туфли превратились в какие-то бесформенные мокроступы. Я взглянул на свое отражение в зеркале и остолбенел. Щеки ввалились, стали пепельно-серыми и заросли щетиной.

За окном повалил густой снег.

— Как я могу вам помочь? — сказал я Бинеле. — Я же здесь впервые и никого не знаю.

— О, горе мне! Что ж я с вами делаю?! Наша беда и вас задела. Мне нужно выйти позвонить в полицию, но я не могу оставить маму одну.

— Я побуду здесь.

— Да? Мама вас очень любила. Все время говорила о вас… Весь вчерашний день…

Я опустился на стул, стараясь не смотреть на покойницу. Бинеле начала собираться. Будь я в своем обычном состоянии, я бы ни за что не решился остаться наедине с мертвым телом. Но я так продрог, не выспался и обессилел, что мне было уже все равно. Глубочайшая тоска охватила меня. Давно я не видел такой нищеты и столько горя сразу. Эта ночь как будто разом перечеркнула всю мою американскую жизнь и каким-то колдовским образом отбросила меня назад, к моим самым горьким дням в Польше. Я услышал, как хлопнула входная дверь. Бинеле ушла. Нет, оставаться в одной комнате с трупом было выше моих сил. Я выбежал на кухню. Потом распахнул дверь на лестницу. Я стоял у открытой двери, готовый в любую секунду выскочить на улицу, если покойница начнет выделывать свои штучки, которых я так страшился с самого детства. Мысленно я начал убеждать себя, что глупо бояться этой доброй женщины, хорошо относившейся ко мне при жизни и вряд ли ненавидящей меня сейчас, если мертвые вообще способны что-то чувствовать. Но мои детские страхи оказались сильнее. Внутри у меня все похолодело. Казалось, кто-то водит мне по ребрам ледяными пальцами. Сердце прыгало, как пружина в сломанных часах. Мои нервы были на пределе: малейший шорох — и я бы опрометью кинулся вниз по лестнице. С площадки я видел дверь на улицу. Она была застекленной, но стекло запотело изнутри и обледенело снаружи — лишь бледное сумеречное свечение просачивалось сквозь него. Снизу тянуло адским холодом. Вдруг я услышал шаги. Покойница? Я уже приготовился броситься наутек, но в последний миг понял, что звук шагов доносится откуда-то сверху. Я увидел спускавшегося по лестнице соседа. Наверное, он шел на работу. На нем были резиновые сапоги и пальто, похожее на плащ-палатку. В руке он нес металлический ящичек для бутербродов. Бросив на меня любопытный взгляд, он произнес что-то на канадском французском. Приятно было хоть немного побыть с другим человеком. Я кивнул, развел руками и ответил ему по-английски. Но он продолжал что-то втолковывать мне на языке, которого я не знал, словно надеясь, что если я как следует напрягусь и сосредоточусь, то все-таки пойму его. В конце концов он взмахнул руками, буркнул что — то себе под нос и вышел. Входная дверь захлопнулась. Я остался один во всем доме.

А что, если Бинеле не вернется? Вдруг она сбежала? И меня заподозрят в убийстве. В нашей жизни все возможно. Я не отрываясь смотрел на входную дверь. Теперь я мечтал только об одном — поскорее вернуться в Нью-Йорк. Мой дом, моя работа сделались вдруг какими-то невероятно далекими и почти нереальными, чем-то вроде воспоминаний о предыдущем воплощении. Кто знает? Может быть, вся моя нью-йоркская жизнь — просто галлюцинация? Я начал шарить в нагрудном кармане в поисках паспорта. Неужели я и его потерял вместе с лекцией? Нет, паспорт, слава Богу, был на месте, Я нащупал его твердый краешек. Этот документ — вещественный залог того, что моя американская жизнь не сон и не вымысел.

Вот моя фотография. Вот подпись. Вот государственная печать. Пусть неодушевленные, безжизненные, они все-таки символизируют порядок, принадлежность к чему-то реальному, законность. Я стоял в дверном проеме и фактически впервые читал документ, подтверждавший мое американское гражданство. Я так увлекся, что почти забыл о покойнице. Открылась входная дверь, и вошла Бинеле, запорошенная снегом. На ней был тот же самый платок, что вчера на ее матери.

— Я не нашла телефон.

Она расплакалась. Я сунул паспорт обратно в карман и пошел по лестнице ей навстречу. Жизнь вернулась. Долгий ночной кошмар кончился, я обнял Бинеле, и она не отстранилась. Мои руки и грудь стали мокрыми от снега. Мы стояли на ступеньках, покачиваясь туда-сюда, — потерянный еврейский писатель и жертва Катастрофы да моей злосчастной лекции. Я заметил номер, выжженный у нее на руке чуть выше запястья, и как будто со стороны услышал собственный голос:

— Бинеле, я вас не оставлю. Клянусь душой вашей матери…

Ее тело обмякло у меня в руках. Бинеле подняла на меня глаза и прошептала:

— Почему она это сделала? Она просто ждала, когда вы появитесь.

БРОШКА

1

Возвращаясь из поездок, Вульф-Бер всегда покупал подарки Циле и девочкам. На этот раз все сложилось на редкость удачно. Он вскрыл сейф и взял семьсот сорок рублей. Да вдобавок выиграл сто пятьдесят рублей в карты у богатого русского, с которым познакомился на обратном пути в поезде. Вульф-Бер давно пришел к выводу, что от судьбы не уйдешь. Иной раз ничего не получается, хоть ты тресни, а иногда наоборот — все идет как по маслу. Взять хотя бы эту поездку. Еще вначале он просто для забавы вытащил кошелек у одного ротозея, чего почти никогда не делал (медвежатник — не карманник), а в кошельке оказалось полным-полно банкнот. Потом в турецкой бане нашел золотые часы. Когда ему так везло, Вульф-Бер всегда возносил хвалу Создателю и опускал монетку в ящик для пожертвований. Вульф-Бер не входил ни в какие банды и вел себя соответственно. Он знал, что воровство — грех. Но разве купцы сильно лучше? Покупают дешево, а продают дорого! Последние соки из бедняков выжимают! Да еще разоряются каждые несколько лет и рады-радешеньки, если сохранят хоть что-то от былого богатства. Когда-то Вульф-Бер работал дубильщиком в Люблине. Но выносить каждый день пыль, жару, вонь оказалось выше его сил. Мастер вечно их подгонял, орал, что они отлынивают от работы. Жалованье было курам на смех. Нет, лучше уж гнить в тюрьме!

Вульф-Бер уже не первый год жил воровством. Несколько раз его ловили и даже сажали в тюрьму, но всегда ненадолго. Он умел разговаривать с начальством: «Господин начальник, у меня жена, дети…» Он никогда не огрызался и не строил из себя героя. Он и в камере держался миролюбиво: ни с кем не дрался, а наоборот делился с другими заключенными деньгами и куровом, писал для них письма домой. Родители Вульфа-Бера были уважаемыми людьми. Его богобоязненный отец работал маляром. Мать торговала вразнос требухой и телячьими ножками. Он единственный в семье пошел по воровской дорожке. Вульфу-Беру было уже под сорок. Он был среднего роста, широкоплечий, кареглазый, с желтоватыми, цвет пива, усами, подкрученными вверх на польский манер. Носил облегающие брюки и сапоги с высокими узкими голенищами, делавшими его еще больше похожим на гоя: поляки были уверены что еврею просто не влезть в такие узкие сапоги потому что ноги у евреев толще и короче. Фуражка у Вульфа-Бера была с кожаным козырьком. Из кармана жилетки свисала цепочка от часов с приделанной к ней специальной ложечкой для выковыривания ушной серы. Другие воры ходили с пистолетами или выкидными ножами, но Вульф-Бер никогда не носил при себе оружия. Пистолет рано или поздно выстрелит, нож — заколет. Зачем проливать кровь? Зачем обрекать себя на суровое наказание? Вульф-Бер был осторожным и рассудительным человеком; он любил подумать и почитать, причем не только развлекательные рассказы, но и газеты. Женщины часто пытались соблазнить его своими прелестями, но у Вульфа — Бера был один Бог и одна жена. Да и что такого могли бы дать ему другие женщины, чего не было у Цили? С распутницами Вульф-Бер знаться не желал. Он никогда не переступал порога борделя и не пил. У него были верная жена и две хорошо воспитанные дочери. И дом с садом в Козлове. Девочки ходили в гимназию. На Пурим Вульф-Бер всегда посылал рабби подарок. Перед Песахом старейшины общины приходили к нему за пожертвованиями для бедняков.

На этот раз Вульф-Бер купил у люблинского ювелира золотые серьги Циле и два медальона дочерям, Маше и Анке. До Рейовца он ехал на поезде, потом взял извозчика. Он устроился на козлах и помогал править. Вульф-Бер не любил двусмысленных шуточек, которыми сидевшие в экипаже коммерсанты обычно обменивались с женщинами. Попутчики всегда пытались втянуть и его в свои пустые разговоры, но он предпочитал молча смотреть на небо, деревья, слушать пение птиц. В полях таял снег. Из-под него выглядывали озимые. Низкое золотое солнце казалось нарисованным на холсте. Коровы на пастбищах щипали молодую траву. Из леса тянуло теплом, словно там, в чаще, притаилось лето. Иногда на опушке мелькали заяц или косуля, а дорогу перебегал еж.

Вульф-Бер уезжал из дому раза четыре в год. Если все протекало гладко, примерно недель на шесть. Он всегда ездил в одни и те же города, на одни и те же ярмарки. В Козлове знали, чем именно Вульф-Бер зарабатывает на жизнь. Но он никогда не воровал у своих, и в его отсутствие Циля всегда могла рассчитывать на кредит в любой лавке. Покупки записывались в специальную амбарную книгу, и Вульф-Бер, возвращаясь, погашал все долги до последнего гроша. Когда однажды Вульфа-Бера посадили в Янове за решетку, козловские лавочники не оставили Цилю в беде. Они наотпускали ей товаров на сотни рублей. Циля не раз жаловалась Вульфу-Беру, что продавцы обвешивают и обмеривают ее, мухлюют со счетами. Но Вульф-Бер никогда не опускался до выяснений. Таков мир.

Возвращаясь домой, Вульф-Бер чувствовал, что, как обычно, ужасно соскучился и по Циле, и по девочкам, и по кушаньям Цили, которые нельзя было заказать ни в одном ресторане, и по своей постели, с которой не могла сравниться ни одна гостиничная тахта. Наволочки и простыни в их доме всегда были идеально чистыми, гладкими как шелк и приятно пахли лавандой. Циля всегда приходила в спальню вымытая и причесанная — заплетя волосы в косы, — в модной ночной сорочке и в тапочках с помпонами. Она целовала его, как невеста, и шептала ему на ухо всякие нежности. Дочери, хотя были не такими уж маленькими: младшей — десять, старшей — одиннадцать, — по-прежнему висли на нем, зацеловывали, показывали ему свои учебники, оценки, рисунки, сочинения. Одеты они были как дворянские дети: ленты в волосах, накрахмаленные плиссированные платьица, фартучки с вышивкой, сияющие туфельки. Они знали не только идиш, но еще русский и польский; рассуждали о странах и городах, про которые Вульф-Бер даже не слышал; разбирались в истории войн и королей; читали наизусть стихи и целые поэмы. Вульф-Бер всегда поражался: как столько знаний умещается в таких крошечных головках? Профессия отца не обсуждалась. Считалось, что он коммивояжер. Их дом стоял на Храмовой улице возле высокого моста. Соседи-христиане не знали, чем он занимается, или делали вид, что не знают. На Рождество и на Пасху он всегда дарил им подарки.

Тарантас, в котором ехал Вульф-Бер, остановился на рыночной площади. Хотя, вроде бы, совсем недавно был Пурим, в прогретом воздухе чувствовалось приближение Песаха. По раскисшей земле бежали золотистые ручейки. Воробьи выклевывали зернышки из конского навоза. Крестьянки продавали хрен, петрушку, свеклу, репчатый лук. Вульф-Бер расплатился с извозчиком, дав ему сверху двадцать грошей на чай, как принято в больших городах. Подхватив свой кожаный саквояж с блестящими медными замочками и множеством кармашков, он направился в сторону Храмовой улицы. Лавочники провожали его взглядами. Девушки, раздернув занавески, протирали запотевшие стекла. Откуда ни возьмись появился дурачок Шацкеле, и Вульф-Бер протянул ему несколько монет. Даже собаки у мясной лавки приветливо виляли хвостами.

Слава Богу! На Песах он будет дома. Циля приготовит седер,[2] он выпьет положенные четыре бокала, поест оладушков из мацы, заливной рыбы. Поскольку он неплохо подзаработал, он оденет всю семью. С его ремеслом лучше тратить деньги не откладывая. Вдруг Вульф-Бер уловил знакомый запах. Он проходил мимо пекарни, где делали мацу. Вульф-Бер остановился и заглянул в окно. Женщины, с раскрасневшимися лицами, в косынках и белых передниках, раскатывали тесто, то и дело останавливаясь, чтобы почистить скалки кусочками стекла. Одна женщина лила воду, другая замешивала тесто, третья острой палочкой протыкала дырочки в маце. Мужчина вынимал из печи на лопате готовую мацу. Рядом с ним, хмуря брови и отчаянно жестикулируя, стоял еще один мужчина, с пейсами и в ермолке, — машгиах.[3] Вульф-Бер вспомнил своих родителей. Где они сейчас? Наверное, в раю. Конечно, их сын ведет не слишком праведный образ жизни, зато он поставил памятник на их могиле. Каждый год в их память он зажигает свечу, нанимает человека изучать Мишну[4] и читает по ним кадиш, поминальную молитву. Бог милостив к грешникам. Если бы это было не так, он давно бы наслал на землю новый потоп.

2

Когда Вульф-Бер дошел до Храмовой улицы, ему ни с того ни с сего стало страшно. Какая-то сила, знающая больше, чем дано знать человеку, казалось, предупреждала его: радоваться — рано. Внутренний голос говорил ему: еще не Песах, ты еще не на седере. Вульф-Бер остановился. Может быть, Циля заболела? Или что-то случилось с девочками? Или ему, Вульфу-Беру, все-таки суждено закончить свои дни в тюрьме? Но почему? Он никогда не оставлял следов. Стараясь отогнать от себя дурное предчувствие, он быстро зашагал мимо островерхих заборов, за которыми виднелись низенькие, словно построенные для карликов дома. Из подтаявшего ноздреватого снега торчали стебли прошлогодних подсолнухов. На доме Марчинского вернувшиеся аисты чинили свое гнездо. А вот и его дом, с крышей, похожей на грибную шляпку. Из трубы поднимался белый дымок. В оконном стекле полыхало полуденное солнце. Все в порядке, успокоил себя Вульф-Бер. Он открыл дверь и увидел свою семью. Циля стояла у печки в короткой юбке и красных тапочках, белокожая и юная на вид, как девочка. Светлые волосы собраны узлом на затылке. Узкая талия и стройные ноги, широкие в икрах и тонкие в лодыжках. Никогда еще она не казалось ему такой свежей и привлекательной. Дочери, сидя за столом, играли в какую-то игру костяными палочками.

Поднялся радостный гвалт; все, толкаясь, кинулись к нему. Циля чуть не опрокинула горшок с кашей. Девочки повисли на нем, осыпая его поцелуями. В соседней комнате пронзительно заверещал попугай, очевидно узнав голос хозяина. Едва Вульф-Бер прикоснулся губами к Цилиным губам, его охватило желание. Он целовал и целовал ее и никак не мог оторваться. Маша с Анкой дрались за него. Чуть погодя он открыл саквояж и достал подарки, что вызвало новую бурю радости. Потом Вульф-Бер пошел в комнату поздороваться с попугаем. Птица, сидевшая на одной ножке на клетке, взмахнула крыльями и опустилась ему на плечо. Вульф-Бер поцеловал попугая в клюв и дал ему крендель, который специально купил ему в подарок в Люблине. Попугай сменил свои зимние перышки на новые — яркие-преяркие.

— Папа, папа, папа! — проскрипела птица.

— Скажи: я люблю папу!

— Люблю, люблю, люблю!

Все хорошо. Тревожиться не о чем. Вульф-Бер окинул дом хозяйским взглядом. Все сияло: пол, медные сковородки над печкой, латунный самовар. По традиции каждый год перед Песахом полагалось белить стены, но он не видел ни единого пятнышка.

— Лучшей жены во всем мире не сыщешь, — сказал он вслух.

Сидя в экипаже, он чувствовал себя разбитым и невыспавшимся. А сейчас всю усталость как рукой сняло. Циля принесла ему печенье и рюмку вишневки.

Когда они с Цилей остались в комнате одни, она спросила его, сверкнув глазами:

— Ну, как все прошло?

— Пока у меня есть ты, все идет хорошо, — смущенно ответил Вульф-Бер, стыдившийся своего ремесла.

Обычно Циля не задавала ему лишних вопросов, да и сам он редко что-нибудь рассказывал. Со временем она, похоже, примирилась с его способом заработка. Вульф-Бер заговорил о новых нарядах для нее и дочерей. Циля сомневалась, что какой-нибудь портной примет заказ — ведь Песах уже совсем близко. Тем не менее они решили, что она пройдется по магазинчикам, торгующим тканями, и что-нибудь подберет. Циле нравилось делать покупки. Вульф-Бер вручил ей пачку банкнот, и она ушла, прихватив с собой детей. Они договорились, что заодно она погасит долги. А Вульф-Бер прилег на диван отдохнуть. Он знал, что Циля приготовит праздничный ужин, и ему хотелось быть бодрым. Он мгновенно уснул, и ему приснилось, что он в Люблине. Он мылся в корыте в тесном грязном закутке. От его тела исходил дурной запах. Он снова был дубильщиком. Открылась дверь, и в комнату, где он мылся, всунулось чумазое лицо какой-то женщины в растрепанном парике. «Сколько можно мыться? — раздраженно сказала она. — Уже время седера!» Вульф-Бер вздрогнул и проснулся. Что за ерунда? Он чувствовал горечь во рту. Сновиденье было удивительно ярким, В ноздрях у него так и стоял отвратительный запах необработанной кожи. Вульф-Бер вытащил из нагрудного кармана гаванскую сигару, подарок русского, у которого он выиграл сто пятьдесят рублей в карты. Вообще-то Вульф-Бер не курил сигар. Он сворачивал папироски, но сейчас ему захотелось попробовать сигару, стоившую целую полтину. Он вспомнил, что когда-то купил себе янтарный сигарный мундштук с золотым ободком. Если уж курить сигару, то по всем правилам.

Назад Дальше