Он, между прочим, сказал и так: «Как любимые вещи теряются, так и дни дорогие уходят, но память о них остается навсегда». Не оттого ли Таймо живет в прошлом?
Итак, дает она мне новую рубашку и говорит:
— Я вот нашла случайно в шкафу, даже не знаю, когда и кто купил. Но, может, она тебе подойдет, что ей зря валяться…
Это ее новый метод: «случайно нашла», «даже не знаю зачем купила»…
Рубашка, конечно, подошла, точно по мне сшита. Но вот где мой носок, совершенно не ясно. Перерыл везде, где сумел, — нет носка. Один есть… Да, к Таймо вору лучше не соваться, здесь, чтобы хоть что-нибудь понять или обнаружить, понадобится гигантская работа — лучше идти в колхоз картошку копать, больше заработаешь. Спросить у Таймо? Но она уже схватила газету, вечером еще не прочитанную (она вечером начинает читать и вскоре храпит). Теперь, как пить дать, последуют комментарии: «Ага! Этот, значит, умер (она читает объявления о похоронах). Ну конечно, он таки, да, он стар был, я его помню… Так что одному пенсию уже не носить…»
— Мой носок зеленый случайно не видела, Таймо? — спрашиваю, наконец.
— Зеленый? Ах да, я его постирала, а другой не нашла. Но у меня есть одни, как-то купила для себя, оказались большие…
В результате приобретаю еще и новые носки.
Иду в стоматологическую поликлинику, где никогда раньше не бывал. Никто из встречных на меня внимания не обращает, хотя мне кажется, что все насмешливо пялят на меня глаза. Иной и посмотрит как будто чуточку повнимательней, но, может, ему понравилась моя шляпа, а мне уж хочется ему в глаз съездить…
В регистратуре поликлиники называюсь приезжим, командированным, говорю, что упал и разбился о бордюр тротуара, что было темно и что руки, знаете ли, были в карманах, а то бы защитил лицо…
В регистратуре людям все равно, где были мои руки, но вот почему не сразу пришел? Теперь уже поздновато. Приглашают врача — женщину. Посмотрела, сказала то же самое: поздно, рана заживает, теперь ничего нельзя сделать, но велела пойти и посидеть у кабинета номер четыре. Наконец приглашают войти. В большом кабинете врачей много. Меня принимает еще молодой врач, лет сорока. Мужчина весьма симпатичный. Ему интересно узнать, что я делаю в Тарту, но всю правду я ему выложить не могу, говорю половину. Он говорит, что ему показалось, судя по моей фамилии (да и имя и отчество кое-что подсказали), будто я литератор. Но мне все равно, что ему показалось.
— Что, — спрашиваю, — пластическую операцию теперь делать? Или остаюсь с заячьей губой, хотя я вообще-то другой породы…
— Зачем же пластическую, — отвечает он. — Сейчас немного потерпите, сделаем что-нибудь…
Подходят очень милые девушки в белом, и этот тоже очень милый доктор начинает операцию, которая длится (хотя и маленькое вроде дело) пятьдесят семь минут: сколько уколов, сколько швов, а в результате почти ничего и не заметно; через неделю снять швы, и пожалуйста. Не надо совать руки в карманы, когда на улице темно (и идешь из бункера — добавил я про себя) Опять вспомнился рецензент, укорявший меня тем, что мне нравятся люди, которые относятся ко мне хорошо…
Кого же мне, действительно, больше любить: того, кто сказал, что поздно, гуляй с разбитой губой, или того, кто сделал дело, потому что отнесся ко мне хорошо? А ведь он признался потом, что делать такую операцию не обязан был, он хирург стоматологической поликлиники, а не травматологического пункта; здесь же надо было соскоблить уже наросшую молодую кожу…
Когда я пришел снимать швы и стал в общем-то красивым, он пригласил меня в Дом инженеров, посидеть, с людьми побеседовать. Мог ли я такому парню отказать? Когда он меня зашивал, женщины вокруг меня утешали: будет лучше, чем было до операции, ведь мою «пасть» зашивает сам доктор Сависаар — лучший специалист в своем деле.
Вечером мы встретились у католического собора, ибо Дом инженеров (или клуб) здесь же, напротив. В связи с этим мне пришло в голову забавное сравнение: напротив бункера штаб добровольной народной дружины; напротив же Дома инженеров — католическая церковь. В результате такого сравнения пришлось заключить, что в Доме инженеров, вероятно, собираются бо́льшие грешники, чем те, которые в бункере: как-никак все-таки церковь…
5
Снаружи Дом инженеров не представляется архитектурной редкостью: обычный красивый двухэтажный дом с островерхой крышей. Некоторые его окна привлекают внимание чем-то таинственным: непонятно, что за ними. Занавеси не занавеси, а может, картины старые или же стекла масляной краской выкрашены изнутри, так что не понять — жилой ли это дом или какой.
Доктор достал из бумажника небольшую визитную карточку и всунул ее в щелку двери — она с щелчком открылась.
Такой магнитный ключ имеют все члены клуба, вхожие в Дом инженеров, который посещают не только инженеры, но и прочая интеллигенция города.
Внутри Дом оборудован со скромным шиком — мягкая мебель, уютные столики, банкетный зал наверху, внизу небольшой бар. Здесь тоже пьют водку, коньяк и вино и тоже говорят, иногда звучат чересчур громкие голоса и неуважительные эпитеты, и разговоры вроде: «Ты меня уважаешь?», случаются даже потасовки. Выходит, что инженеры (еще не бывшие) и вообще интеллигенты обладают ничуть не лучшими печенками-селезенками, как и те, в бункере, они точно так же пьянеют. Но что имел в виду мой доктор, когда пригласил меня сюда, — с кем я должен здесь беседовать?
Сначала мы устроились с ним в баре и побеседовали сами, вдвоем. Заказали, разумеется. Душевно и интересно беседовали. О чем — невозможно установить. Заказав снова, мы стали беседовать еще более душевно. Потом поднялись на второй этаж, там начальство.
Начальство выглядело солидно, как и положено. Здесь доктор и начальство представили меня человеку, которого назвали главным организатором в городе по части бесед с разными людьми, и высказали мысль, что было бы, может, неплохо со мной коллективно побеседовать…
Организатора бесед мне представили еще как местного сатирика. Он тут же подтвердил это вопросом: «А что вы за это хотите?» (что соглашусь побеседовать). Словно я пришел предлагать свою беседу за какую-нибудь сумму. Поняв, что он сатирик, то есть человек с юмором, я сказал, что ничего не хочу, да и беседовать ни с кем не хочу кроме как с доктором, который оказал мне добрую услугу.
С большим трудом разобравшись, что к чему, мы с доктором спустились обратно в бар, потому что лучше всего беседовать с кем бы то ни было именно здесь, особенно когда напротив питейного места расположен не штаб дружинников, а католическая церковь. Вскоре мы распрощались, будучи дружески расположены один к другому, распрощались своевременно по причине, о которой отец Таймо, когда был жив, говорил: «Весь секрет продления жизни заключается в том, чтобы жизнь свою не сокращать»… А кому лучше знать, насколько это верно, как не медику. Похоже, очень мне не повезло, что не пришлось пообщаться со старым и в высшей степени порядочным и мудрым школьным учителем.
Шагая к Таймо я продолжал размышлять о Доме инженеров, сатирике, начисто лишенном чувства юмора (бывают, видать, и такие сатирики, шутя с которыми, надо разъяснять: «я шучу»), о других посетителях и сравнивать их с обитателями бункера. Ведь какие интересы я замечаю у людей экс? Например, экс-председатель пытается доказать тем, кто заранее с ним согласен, неправильность ведения городского хозяйства, — дескать, построено черт знает сколько кафе, а вот бани приличной построить нет средств. Словно он сам так уж часто посещает баню… У экс-прокурора время остановилось где-то на том уровне, когда у него была машина. Экс-подвыпивший инженер толкует о конструкции, которую он мог бы создать: все о чем-то бывшем и неосуществленном…
В Доме инженеров, беседуя с доктором, я краем уха прислушивался — в силу давней нехорошей привычки — к разговорам за другими столиками вокруг, причем заметил, что и доктор краем глаза за всеми наблюдал.
А разговоры велись здесь примерно столь же азартно, но с соблюдением приличия. В углах рассуждали об автомобиле, который почему-то сложно отремонтировать (у экс-прокурора с этого начиналось — потеря автомобиля), или об автомобиле, который надо бы купить, о конструкции, которую необходимо создать; о лучшем ведении хозяйства — что надо бы отремонтировать старые здания и приспособить их под кафе (этих бани не интересуют — у них свои сауны). Спрашивается, какая в сущности разница между тем, что одни не сделали, и тем, что другие еще не делали? Небольшая. А интересы у одних сзади наперед, у других спереди назад..
Сидят люди тут и там в Домах инженеров от техники, инженеров человеческих душ, в бункерах, клубах, пьют кто что в состоянии, запивают чаем или кофе, курят и все говорят о том, что надо бы делать и как надо бы делать, а в промежутках себя хвалят, критикуют, говорят о разуме и разумности, и, мне кажется, сама эта говорильня стала уже проблемой, мешающей образованию разумного. Еще тысячи лет назад говорили мудрецы, что слова для того существуют, чтобы мысли скрывать. Значит, слова-то говорились правильные, а мысли уже тогда у людей были такие, что их надо было маскировать. Но сегодня слов стало больше, богатеем ведь…
6
Я уже скучал по Черному озеру, а так и не был еще на своем Променаде Серьезных и Глубоких Размышлений и не видел Зайчиного Дерева с тремя колдовскими знаками. Разгуливать по городу было крайне неприятно, одолевали мысли о мести, хотя в глубине души я понимал, насколько это глупо и даже необъективно. После недолгих и даже неглубоких размышлений стало казаться, что я догадался о причине нападения на меня. Что ж тут сложного: я сам вызвал огонь на себя. Ведь кое-что я помню, а именно: что вел себя несколько несдержанно, показывая свое превосходство, а это раздражает кого угодно, даже не пьяного. Все эти экс-люди не имеют уже каких-либо перспектив в жизни, они их пропили давно и не жалеют как будто, а если жалеют, об этом не говорят. Но теперь они люди второго сорта и сами это прекрасно понимают. Я же хвастался своей свободой, которой на самом деле нет, и перспективами — также сомнительными. Но тем не менее между ними и мной какая-то разница существует. Мы не можем стать друзьями, даже если бы я этого хотел, потому что они во мне как бы чувствуют хищника, старого, беззубого, но все же… Я не их человек, не свой, а рассказываю о своей жизни так, словно я хозяин жизни и все мне доступно.
Может, и не так все было, как я пытаюсь вспомнить, но могло и быть. Во всяком случае ясно одно: я держался как личность. А это тоже раздражительно для тех, кто работает сторожами, судомойками в столовых или на других не соответствующих ни их возрасту, ни даже образованию объектах.
Скажем так: доктору со мной о чем угодно поговорить приятно, ему ничто не обидно, потому что он, как хороший специалист, человек действительно интеллигентный — сам личность, и что-либо необычное в другом его не раздражает. У него ко мне интерес познавательный. У людей же в бункере интерес ко мне потребительский. И я их раздражаю уже тем, что у меня другие заботы, не те, что связаны лишь с добычей, реализацией радующей их прозрачной влаги.
Утром я заявил Таймо, что поеду на хутор Вапаталу. Она приняла это заявление как будто равнодушно — такая у нее манера. Но я-то знаю, что она пойдет провожать меня на автобус, словно я уезжаю на Северный полюс и неизвестно когда вернусь. И, провожая, она всегда, рано или поздно, произнесет свою традиционную жалобу: «Сегодня и домой-то не хочется идти…»
Однако сейчас она промолчала, этак безразлично поинтересовалась — каким автобусом и все ли купил, что мне надо взять с собой. Так же, когда приезжаю откуда бы то ни было и сколько бы ни отсутствовал — год, месяц, — она не поинтересуется, какие у меня дела в Тарту, а с ходу начинает рассказывать о себе, о брате, о чем он ей писал, кто у них в Канаде еще родился, кто на ком женился. Сперва я обижался, когда обнаружил такое отсутствие интереса к моим делам. Пытался что-то объяснить. Она послушает и, как всегда, неизвестно с чем соглашается: «Ну да, конечно». Вскоре я догадался, что с ее стороны это такой же маневр, как и с моей, когда я, не слушая ее, тем не менее произношу: «Да, да-да…»
Старику надо было купить бутылку — это как традиция, себе — продукты. Скоропортящиеся, вроде колбасы, мне без надобности. Я приобретал крупу, консервы, копченую салаку, чай, сахар и кофе, потому что варить в лесу у озера, на природе, кофе — это роскошь. Его можно пить в кафе или дома, или в гостях, но пить его ежедневно и везде значит не испытывать от него удовольствия, он становится привычным и даже невкусным. А в лесу, утром рано, когда солнце вот-вот покажется, ты сидишь у самодельного камина из собранных вокруг камней (он же и плита) и смакуешь изумительный напиток. Или, приготовив кофе, я ползу на «веранду» своего соснового дома любоваться тихим черным зеркалом озера, восходом солнца и дятлом, ищущим себе завтрак, пробуждением этой неповторимой поэмы — жизни. Вот где кофе по-настоящему ароматен и вкусен!
— Да, Таймо, я уже все закупил и пора уходить, чтобы не натворить что-нибудь, а то меня мстительное настроение одолевает.
Оказывается, провожать не будет: собирается на работу. Надевает темную форменную куртку, на голову красную шапочку с ужасно длинным козырьком, делающим ее похожей на утку.
— Отец говорил, что месть сладка, но сладостями легко испортить пищеварение. — Таймо заливается смехом. Затем следуют разъяснения насчет еды, как будто я сам не знаю, где что у нее находится. — Если хочешь почитать последнее письмо из Канады, ищи в оранжевой коробке.
И она потопала вниз. А где оранжевая коробка? Здесь целая пирамида коробок из картона: она их смастерила, когда была переплетчицей. Розовые, зеленые, коричневые, желтые… Я не дальтоник, но найти оранжевую коробку не в состоянии.
Сидя в автобусе, я думал только о том, что в этот раз так и не побывал у Зайчиного Дерева, не увидел, на сколько оно выросло. Да и в парилку не сходил, но это не столь важно. Зайчиное Дерево я представлял таким, каким оно было, когда я его посадил — совсем маленькое — на том месте, где маленький Заяц когда-то, сидя на корточках, проливал кровь… Сентиментально, конечно, в наш современный век, встретив эстонца на чужбине, раскрыв объятья, кидаться к нему, но гораздо разумнее — если это какой-нибудь молодой человек — держаться на отдалении, чтобы он тебя как-нибудь не облапошил; а если он в возрасте, то сам от тебя убежит, едва только заговоришь по-эстонски, или же будет с нетерпением ждать (он все-таки хорошо воспитан), когда ты, наконец, удалишься.
Однажды в Москве я услышал родную речь и остановился: две дамы стояли посреди Столешникова переулка и громко делились какими-то соображениями. Я подошел и сказал: «Терэ». И удивился: обе дамы исчезли. Словно сговорившись, они разбежались в разные стороны. Да я же не хотел занять у них три рубля и попросить ночлега…
Мой автобус проехал поселок поздно вечером, когда тот спал. Я единственный сошел на остановке и с тяжелым рюкзаком за спиной зашагал в сторону хутора. Спали даже собаки, и пьяных не было видно. Здесь ночью — это не Тарту — спокойнее. Если и пьют где-нибудь, то не шляются по поселку, по хуторам. Где пьют, там и спят, там и похмеляются.
У нас на хуторе собаки нет, хотя я бы не возражал. Однажды завел со стариком разговор о собаках (он их почему-то не любит), рассказывал интересные истории о них, какие вычитал в книгах или слышал, и про своего знакомого пинчера с его дамой, — о многих симпатичных собаках, которых знал или выдумал, чтобы склонить старика завести хотя бы щенка, на хуторе собаке была бы распрекрасная жизнь. Старик даже поддержал разговор: «Да, я как-то знавал одну суку аж целый год… Ох, и дорого же она мне обошлась…» Я понял, что он повернул на свою любимую тему — о приключениях с женщинами, и продолжать не стал. Но до чего же он злобен к женщинам, отчего бы? Я тоже, грешным делом, знавал их, однако у меня сохранились только добрые и нежные воспоминания даже о тех, которые ко мне, может, не очень благородно относились. И ведь старушка какая-то с ним жила и судьбу его разделяла, пока не умерла…