Из навоза и торфа лепится или выдавливается продолговатый квадратный столбик, величиной примерно с граненый стакан. В него кладется зернышко. Такой «заряженный» зернышком огурца, помидора или ранней капусты горшочек ставят в парник рядом с другими… Пусть расползаются тончайшей путаной сеткой корни по жирной земле горшочка, пусть тянется вверх росток. Придет время — не будут грубые пальцы, обрывая корни-волоски, выковыривать его из земли.
Полезная вещь торфоперегнойные горшочки! Бесспорно, полезная!
Года три тому назад в Коршуновский район пришло похожее на теперешнее письмо о торфоперегнойных горшочках. Коршуновские руководители, желая показать свое умение быстро подхватывать передовое, начали разворачиваться. В колхозы полетели строгие наказы: «Наладить массовое производство… С такого-то по такое число надлежит сделать…» — шли цифры с раскатистыми нулями. Председатели колхозов или участковые агрономы, почему-либо не сумевшие организовать производство горшочков во всю силу, вызывались в райком, райисполком, прорабатывались с пристрастием. Лепили горшочки руками, штамповали их на специальных станках, горшочками заваливали склады, жилые дома, колхозные конторы. Они, подмороженные, лежали штабелями прямо на улицах. Район охватила «торфоперегнойная горячка».
Часть горшочков погибла от непогоды, превратилась в кучи земли, часть осталась лежать мертвым грузом — не хватало парников и семян овощей. Часть благополучно высадили. Ранней весной влажные, осевшие горшочки с зелеными ростками можно было видеть не только в парниках, но и на подоконниках председательских кабинетов, по лавкам в избах колхозников.
С началом весны выяснилось: планы посева овощей увеличены, но ненамного. Надо сеять лен, надо сеять зерновые, надо сеять картошку — не хватало земли под огурцы, капусту, помидоры. И снова часть горшочков, уже выбросивших веселенькую рассаду, так и не увидела полей.
А осенью оказалось, что покупать огурцы и капусту некому. Население в Коршунове не велико, каждая семья имеет свой огород. Промышленные предприятия — всего один лесокомбинат, да и тот в соседнем районе, возле него не развернешься. Кроме того, председатели ни за что не хотели снижать цены: надо же оправдать те горшочки, что погибли от непогоды, были выброшены за ненадобностью — труд-то на них затрачен.
Многие колхозы бросились на станцию Великую, к леспромхозовским рабочим, скрепя сердце назначили убыточную цену — полтора рубля за килограмм огурцов. Но по железной дороге привезли такие же огурцы из южных районов, запрашивали всего восемьдесят пять копеек…
Заготовительные организации обходили коршуновцев стороной — на ценах поступиться не могут и доставка не легкая, в стороне от железной дороги. Овощи гнили. Один из председателей, Алексей Попрыгунцев, попал под суд. В большинстве колхозов дорогими овощами стали кормить свиней и коров…
Полезная вещь торфоперегнойные горшочки, но недешево они обошлись коршуновским колхозам.
Кормоцехи — тоже полезная вещь. Можно верить — немалые доходы получает с кормоцеха Борщагов.
Но в колхозе Борщагова ворочают миллионами. Скотные дворы у них давным-давно механизированы, давным-давно построены водонапорные башни, проведены водопроводы, все было в хозяйстве, не хватало только кормоцеха, и его построили. В коршуновских же колхозах часто проблема, как перекрыть крышу на телятнике.
Труд невелик — выбрать место, подвезти лес, закупить материалы, сообщить — кормоцех заложен. А дальше?.. Наверняка эти кормоцехи будут стоять недостроенными, наверняка в старых, дырявых фермах будут болеть зимой племенные коровы. Все б силы на ремонт этих ферм бросить да на постройку новых. Планы, расчеты, всю жизнь коршуновских колхозов могут запутать эти кормоцехи.
Возражать надо, драться за самостоятельность!
Драться?..
Если б покойный Комелев возразил в свое время: «Я против торфоперегнойных горшочков!» — наверняка попал бы в рутинеры. А кому не лестно бросить камень в рутинера, показать себя сторонником передового.
Но вот торфоперегнойная горячка провалилась, и Ко-мелеву никто не поставил это в упрек. За что упрекать? Он все сделал, что требовали. Кому упрекать? Тем, кто хвалил его раньше за решительность и широкий разворот? Они, как и сам Комелев, просто решили: ничего не поделаешь, жизнь — сложная штука.
Возрази он, Павел Мансуров, против кормоцехов… Даже не возрази, а отнесись к ним равнодушно, при первой же неудаче ткнут пальцем: «Ты виноват! Благодаря бездеятельности, благодаря твоей косности! Несмотря на наши напоминания…» И уж никакими силами не убедишь в обратном.
Разверни строительство скотных дворов, силосных ям и башен, сделай все возможное, чтобы спасти зимой племенной скот — это не поставят в заслугу. Скотные дворы — вещь обычная, ими никого не удивишь. Кормоцехи же — новое, подхвати, и сразу станешь на виду, все заметят, какой ты деятельный. И уж если впереди начнутся неудачи (а они таки начнутся!), в области будут только удивляться: ах, как не везет Коршуновскому району… Району, не Мансурову! В области будут считать — секретарь райкома Мансуров сделал все, что мог, он даже проявил себя при этом инициативным, решительным, энергичным. Покажи себя — и ты, как жена Цезаря, останешься вне подозрений.
Павел ходил из угла в угол нервно, порывисто и в то же время бесшумно, лишь чуть-чуть поскрипывали хромовые сапоги.
«Какой дурак, — думал он, — будет подставлять голову?.. Кормоцеха так кормоцеха. Но уж если наживать на них капитал, так большой, не щепотками — горстями хватать. Все районы переплюнуть, чтоб у самого Борщагова, когда услышит, глаза от удивления и зависти на лоб полезли… Так приходится действовать, не иначе».
Павел Мансуров ходил, а тень от него беспокойно бросалась с одной стены на другую.
6
Горят два окна на втором этаже райкома. Строгий, ясный свет обливает верхушку телеграфного столба с желтыми чашечками изоляторов. То в одном, то в другом окне через равные промежутки мелькает тень.
Там, за этими окнами, —
Минуты, когда Катя, прислонившись к столбу, глядела на окна, заменяли ей свидания. Что только не думала, о чем не мечтала она тут! Жила новыми надеждами, чувствовала новые желания.
Она рвалась душой подойти к Павлу, но сделать это нелегко — Павел всегда выходил из райкома с народом. И Катя уходила домой, каждый раз переживая сложное чувство разочарования, облегчения и тревоги. Разочарования потому, что не встретились, облегчения потому, что она до изнеможения мучилась, волновалась, робела, тревоги — оттого, что вечер за вечером проходит попусту, и они все дальше друг от друга…
Каждый день Катя успокаивала себя: обязательно подойду завтра, и каждый раз надежда на завтра рушилась. Однажды у Павла Сергеевича сидел Игнат Гмызин. Катя дождалась, пока он вышел. Гмызин прошел, сердито посапывая, не заметил прижавшуюся к столбу Катю. Через четверть часа потух свет в окнах, на крыльцо вышел чем-то озабоченный Павел. Наклонив голову, он быстро пошел прочь. Надо было нагнать, надо было окликнуть, но горло перехватило, ноги приросли к земле. До сих пор Катя не может простить себе этого.
По всему видно, что Павел сейчас один в кабинете. Выйдет — Катя обязательно подойдет. Сейчас или никогда!.. Но рано волноваться — время не позднее и Павел еще не скоро выйдет из кабинета.
Слышно: ребята идут с гармошкой из рощи, старый конюх райисполкома ругается во дворе с уборщицей из-за лопаты, все обычно, никто не думает о том, что делается за этими окнами, кто там сидит. Он же помнит о них, это его обязанность!
Вот сейчас он ходит по кабинету, размышляет.
Подтянутый, плечистый, голова в густых курчавых волосах всегда горделиво вскинута, легкая, сильная походка, — даже вспоминая, любуешься им. Партийный вожак района! И человеческая красота, и величие будущего, все, что с пионерского возраста волнует душу, — все в нем! И он, кажется, любит ее… Любит! Это ее великая гордость, великая радость!
Вдруг у Кати похолодело на сердце. Она почувствовала, что кто-то стоит сзади и пристально смотрит ей в спину. Катя оглянулась. На середине тротуара, шагах в десяти, виднелась невысокая фигура женщины — бледное лицо, кофточка в вырезе черного костюма выделяются в темноте. Женщина заметила, что Катя оглянулась, осторожно двинулась к ней. Катя узнала Анну.
— Здравствуй… Катя.
Голос Анны, негромкий, ледяной, споткнулся на слове «Катя». Худощавое лицо в обрамлении пышных волос было непроницаемо, и лишь глаза горячо блеснули, на секунду задержались на Кате, метнулись к освещенному окну, уставились куда-то в ночь, в пространство.
Катя смогла в ответ только кивнуть головой, но Анна к тому времени уже отвернулась и не заметила кивка.
— Ждешь?.. — скупо спросила Анна. — Сторожишь?..
Голос ее был по-прежнему ледяной, но ни злобы, ни раздражения в нем не слышалось. И Катя снова не нашлась что ответить. Она стояла у столба, выставив грудь, словно старалась загородить спиной от Анны что-то дорогое, чему грозит опасность.
Анна медленно повернулась к ней, без стеснения оглядела: напряженное, словно ждущее удара лицо с остановившимися глазами, крепкая грудь, обтянутая платьем, полуобнаженные руки закинуты назад.
— Красивая… Молодая… Зачем ты это затеяла?
— Анна… — с усилием выдавила первое слово Катя, запнулась на нем, сама прислушалась к своему голосу, звучащему чуждо и бесцветно, — чего ты хочешь?
Анна вздохнула. Катя подалась на нее:
— Хочешь ругать меня, упрекать?.. Твое дело: презирай, ненавидь — все вынесу и от тебя, и от людей, от всех, всех!
— Зачем ты это затеяла?
— Ты знаешь зачем. Ты знаешь!
— Я-то знаю… Ты — нет… Ты не знаешь его. Пусть мне калечишь жизнь… Да, калечишь. Я не молода, искать нового мужа, устраивать заново семью — для меня уже немыслимая сложность. Жить одной как перст — кому в радость… Но ведь ты не только мне калечишь, но и себе, Катя, себе!
— Я ничего не хочу слушать.
— Нет, будешь… Он тебе кажется отзывчивым, топким, искренним. Да, он отзывчив, но лишь к своей беде, к своей боли. Он тонок, может быть, но в одном — во внимании к своей личности. Есть в нем и искренность… Искренность человека, верящего, — что он сам создай для более значительного, чем живущие вокруг люди.
— Вранье, вранье! Как не стыдно!
— Ты в угаре. Когда очнешься, помни — любовь кончится, но будет поздно, сломается жизнь.
— Ругай меня, кляни, но не клевещи на него!
— Не кричи. Кричать должна я. Я — не ты, обижена.
— …оклеветать мужа, чтоб спасти его для себя!..
— Я не клевещу!..
— Тогда почему ты не отвернешься от него, почему ты хочешь его вернуть, почему ты следишь по вечерам за мной?..
— Потому, что я его люблю такого, какой он есть. Я могу ему прощать. Ты любишь Павла выдуманного. А когда узнаешь настоящего, прощать не сможешь… Опомнись, Катя.
— Не хочу слушать! Не хочу!..
Анна не ответила, она через Катино плечо, мимо ее лица глядела вверх на окна райкома. И Катя, прижавшаяся к столбу, с блестящими от слез глазами, с бледным до зеленоватости в густых сумерках лицом, застыла, замолчала. Она не посмела оглянуться, но поняла, что в окнах Мансурова потух свет. Павел должен сейчас выйти.
— Что ж, я и не надеялась, что ты поймешь. А пока, — Анна возвысила голос, — я его законная жена. Я, а не ты, пойду к нему.
Анна неверными шагами направилась к райкомовскому крыльцу. Катя через плечо глядела ей в узкую спину, скрывавшуюся в темноте, улавливала шум шагов, шелест юбки и чувствовала, что Анна боится встречи с мужем, что нет в ней решительности.
Чтоб не слышать голосов мужа и жены, чтоб не заметил ее Павел, Катя сорвалась, бегом бросилась к дому.
До глубокой ночи она тайком от деда плакала в подушку от унижения, от любви к Павлу, от беспричинной, непонятной к нему жалости. Как бы ни думали о ней, каких бы слов не говорили о Павле, она все равно его любит, любит, любит!
7
На красный стол с обеих сторон положено несколько десятков пар рук. Впереди, друг против друга, лежат тяжелые, большие, простодушные руки Игната Гмызина и костистые, цепкие руки Максима Пятерского. Руки Кости Зайцева, председателя «Первого мая», широкие, красивые, сильные, переплелись пальцами, нетерпеливо мнут одна другую, воюют. По ним видно — не нравится хозяину то, что он слышит сейчас. Белые, мягкие, ничего не выражающие ладошки председателя из «Нивы» Дудыринцева чинно сложены одна на другой, как у примерного первоклассника. А рядом, словно нарочно подсунуты на отличку, руки Дарьи Терехиной — не по-бабьи громадные, корявые, короткопалые. Немало переворочали они земли на веку, должно быть, и теперь им легче выметывать на вилах пудовые охапки сена, чем выводить на бумагах председательскую подпись. На дальнем конце стола — руки безликие, выглядывают из обтерханных рукавов.
Павел Мансуров докладывает о необходимости развернуть строительство кормоцехов по колхозам и не глядит на лица… Говорят, что по рукам легко отгадать характер человека. Ой ли! Руки Игната Гмызина самые простодушные из всех, а Игната-то Павел Мансуров и боится сейчас больше всех.
А вдруг да не только Игнат, все хозяева этих разнохарактерных рук поднимутся стеной против кормоцехов…
Не должно этого случиться! Райком партии за строительство, обком — тоже. Кому интересно навязываться на неприятности? Кроме того, еще покойный Комелев крепко-накрепко привил привычку — есть указания сверху, значит, надо подчиняться.
Не должны возражать! Только крупные руки Игната заставляют Павла Мансурова быть настороже.
Он кончил, отложил в сторону бумаги и только теперь поднял глаза от красного стола на лица.
Иссиня-белый череп Игната был низко опущен. Сухое, длинное, с хрящеватым носом и резкими морщинами лицо Максима Питерского казалось невозмутимо бесстрастным, но только казалось. Когда взгляд Павла Мансурова остановился на нем, веки Питерского с неуловимой поспешностью прикрыли глаза: «Не выйдет, не дознаешься, о чем я думаю…» Большинство председателей избегало глядеть на секретаря райкома, и только с чистого, розового лица Дудыринцева глаза так и прыгали навстречу, ловили взгляд.