Обсуждении на заседаниях, как правило, начинаются с общей заминки, минуту-две все молчат. И в эту минуту молчания Павла Мансурова охватила смутная тревога — вот он сидит один против всех, чужой этим людям. Склонили головы, взгляды отводят, — что они думают о нем, какие упреки зреют под черепом Игната Гмызина, под гладко зачесанными жидкими волосами Максима Питерского?.. Может, презрение, может, даже ненависть?..
— Разрешите парочку словечек…
Из угла, за председательскими спинами, поднялся Серафим Сурепкин. Рыжеватый ежик волос повернулся в одну сторону, затем в другую, выцветшие глаза, искренние и детски наивные, обежали присутствующих.
— Товарищи! Мы, как один, должны отдать свои силы на укрепление колхозного строя. Наша задача, товарищи, — поднять животноводство. Наш долг — капля по капле отдать свою кровь за дело процветания…
К выступлениям Сурепкина все обычно относились как к повинности, — надо перетерпеть положенное время, выговорится, сядет, никому от этого ни холодно, ни жарко. Павел Мансуров еще при Комелеве недолюбливал безобидного инструктора, — такие ли работники нужны райкому! — позже хотел даже освободить его от работы, взять на его место человека боевого, думающего, но не доходили руки, да и сам-то Сурепкин не давал повода к недовольству — был добросовестен и исполнителен.
Но вот сейчас, когда увидел высокую сутулую фигуру, услышал голос с заученными, то повышающимися, то спадающими интонациями, Павел Мансуров неожиданно почувствовал облегчение — этот не скажет против, наверняка поддержит…
А Сурепкин, словно угадывая его желание, каждым своим словом гладил по сердцу:
— Кормоцеха, товарищи, — великое дело. Их строительство — первейшая задача…
Недалекий человек, он в эту минуту среди угрюмо молчащих председателей, сам того не подозревая, стал другом Мансурову. Павел сдержанно кивал каждому его слову: «Так, так, верно».
Преисполненный скромного достоинства, Сурепкин сел. Поднялся Дудыринцев. Круглый, мягкий, чистенький, с тихим голосом, влезающим в душу, этот председатель всегда первым откликался на кампании, всегда давал высокие обязательства, но не всегда их выполнял, жаловался — того не хватает, этого нет, осторожненько гнул линию — отдать государству поменьше, положить в амбары побольше, задабривал и колхозников, умасливал и районное начальство.
— Правильно сказал Павел Сергеевич, что кормоцеха могут спасти положение с животноводством. Я обеими руками подписываюсь под тем, чтоб приступать к строительству…
И Павел Мансуров снова кивал головой: «Так, так, верно…» Но уж выступление Дудыринцева настораживало. Хитер — так пересластит, что все возмутятся. Будет потом сидеть и пожимать плечами: «Я что? Я придерживаюсь взглядов Павла Сергеевича». А Павел Сергеевич отдувайся…
Так оно и получилось. Дудыринцев, расхваливая кормоцеха, словно мимоходом обронил, что они важнее новых скотных дворов. Это была нелепость. Павел Мансуров не успел возразить, из-за стола поднялся Игнат Гмызин, всем телом повернулся к устраивающемуся на стуле Дудыринцеву и спросил:
— Ты веришь, что теперь строительство кормоцеха принесет твоему колхозу пользу?.. Можешь не отвечать. Знаю — не веришь! А ты сам, Павел Сергеевич?.. — Игнат повернулся к Мансурову.
— Верю! — с поспешностью ответил Павел. — Да, я верю в пользу, не сейчас, а в будущем.
— В будущем польза? Это не тогда ли, когда наш племенной скот померзнет зимой в неотремонтированных дворах?
Рука Игната Гмызина, выглядевшая до сих пор такой простодушной, сжалась в увесистый кулак, угрожающе закачалась над столом.
— Никто не верит в такую пользу, ни я, ни Дудыринцев, ни ты сам, товарищ Мансуров! Кроме, может, одного Сурепкина… Не верим, а настаиваем, приводим с серьезным видом доказательства. Только потому, что желательно блеснуть этими кормоцехами перед областью. Что ж это, товарищи, жизнь устраиваем или игру играем? Если это игра, то опасная. Ставка в ней — благополучие всего района. С такой ставкой не шутят.
— По-твоему, выходит, обком игрушками занимается? — не выдержал Павел Мансуров. — С чьего совета мы начинаем?
— Обком плохо знает наш район, передоверился таким, как ты! А ты запутался и стараешься выкрутиться нечестными путями…
— Мы, кажется, здесь разбираем вопросы не личного характера, — бросил Мансуров сдержанно.
— Где уж личное, когда ты, чтоб выигрышней показать себя перед областью, ставишь на кон животноводство всех колхозов.
Мансуров резко встал, прямой, подтянутый, грудь вперед, голова закинута, глаза горят темным, недобрым огнем, голос ледяной:
— Товарищ Гмызин! Не вносите склочный характер в обсуждение. Иначе я вынужден буду лишить вас слова.
— Не стоит лишать, я уже кончил. Еще раз повторяю: в нашем положении сейчас кормоцеха — опасная афера!
Игнат Гмызин сел.
Теперь все до единого глядели в лицо Мансурову — одни с испугом, другие с сумрачным торжеством, третьи с любопытством.
— Дайте мне слово, — поднялся Максим Пятерский.
Длинный, узкоплечий, лицо схимника, только седой бородки недостает, он вынул распухшую, захватанную записную книжку, не спеша оседлал хрящеватый нос очками, заговорил не торопясь:
— Вот, товарищи, послушайте цифры…
Павел Мансуров уставился в пряжку брючного ремня на тощем животе Максима Пятерского и слушал… Лесу для кормоцеха нужно столько-то, рабочих рук — столько-то, материал, доставка, рубли, копейки, статьи годового дохода… Не хватит на ремонт крыши телятника… Он, Павел Мансуров, не хочет этого слышать, не хочет понимать! Ему понятно одно: кормоцеха — щит, кормоцеха — занавеска, не будет их, придется предстать перед обкомом голеньким, а после истории с Федосием Мургиным надо быть начеку. Надеялся — не возразят, побоятся. Возразили! Игнат виноват, лезет на рожон. Хорошо же, Игнат Егорович, придется, видать, всерьез схлестнуться. Еще узнаешь Павла Мансурова!
8
Павел знал: Игнат сильней других убежден, что излишек скота — ошибка, что Мансуров перегнул палку и боится открыть это перед обкомом.
Игнат убежден, что Федосий Мургин не виноват, что его вину раздули.
Наконец, Игнат единственный из всех людей видел в кабинете Мансурова картуз, догадывается о характере разговора, после которого старика нашли мертвым в лесу. Стоит Игнату пожелать, и история с Мургиным снова всплывет. Случись такое, к Павлу Мансурову станут относиться с предельной подозрительностью.
А то, что Игнат постоянно напоминает о нехватке кормов… А рассуждении его о неготовности животноводческих построек к зиме…
Павел до сих пор успокаивал себя — свой человек, старая дружба свое покажет… При встречах против воли заигрывал, трепал по плечу, заводил разговоры о близости:
— Нас же с тобой не базарное знакомство связывает…
Сам не замечал, что жил какой-то заячьей надеждой — авось не тронет, помилует. Тронул, да еще как! Перед всеми вывесил: «Выкрутиться стараешься нечестными путями…»
Теперь, вспоминая Игната, Павел Мансуров наливался ненавистью. Ненавидел все: приглушенный, медлительный басок, щупающий взгляд маленьких серых глаз, до синевы выбритый череп, даже привычку сидеть ненавидел — локти в стороны, кулаки в колени, без того широк, а тут еще растопорщится. Монумент, а не человек.
Совещание председателей ничего не решило. А время не ждет. В областной газете что ни день, то информация: такой-то колхоз в таком-то районе приступил к строительству кормоцеха. Коршуновцы медлят, коршуновцы отстают, тянутся в хвосте. В обкоме, должно быть, создается впечатление — Мансуров работает спусти рукава…
Второе такое же совещание собирать бессмысленно. Снова председатели встанут за широкую спину Игната Гмызина.
Павел Мансуров начал вызывать председателей поодиночке, разговаривал с ними с глазу на глаз.
— Можно?
Приглаживая ладонью волосы, бочком протискивается Максим Пятерский, сутулится, ищет взглядом, куда бы сунуть кепку.
Павел Мансуров встает из-за стола, в выутюженном полотняном кителе, свежевыбритый, идет навстречу, протягивает руку.
— Заходи, заходи, Максим. Ну-ка, присядем.
Полуобняв председателя за плечи, тянёт к дивану, усаживает, сам садится, закидывает ногу в хромовом сапожке, щелкает портсигаром.
— Закуривай. По какому вопросу тебя вытащил, ты знаешь?
— Догадываюсь, Павел Сергеевич, — вздыхает Пятерский и отводит горбатый нос в сторону.
Он чувствует — сейчас будет поединок, а выиграть его нелегко. Это не на совещании, там и справа и слева сидят такие же, как он сам. Они и реплику подбросят, и взглядом одобрят, и выступлением поддержат — не робей, действуй. Тут — один. Корешки толстых книг виднеются сквозь стекло шкафа, черным и коричневым лаком блестят два телефона, один местный, звонить по колхозам и районным организациям, другой — прямой провод в область. Все значительно, все напоминает о больших деловых
9
Пять лет Саша Комелев носил в кармане комсомольский билет. Пять лет — срок немалый, это четверть Сашиной жизни.
Две недели тому назад в колхозе «Труженик» было партийное собрание. Собрались: чисто выбритый, лоснящийся, но без привычного добродушия, суровый Игнат Егорович, Евлампий Ногин, навесивший бородку над протоколом, скотница Марин Гуляева, по-бабьи встревоженно поглядывающая на Сашу, Петр Мирошин, Федор Гуляев, Иван Пожинков, все трое — фронтовики, «гвардия», как называл их Игнат Егорович.
Саша вместе с ними уселся за стол.
Председательствовал кудрявинский бригадир Петр Мирошин. Встал, крякнул, поглядел грозно на Сашу и объявил:
— На повестке один вопрос: прием в кандидаты партии Александра Комелева. Да!
Попросили Сашу рассказать о себе. В комсомол вступал — терялся, нынче по-прежнему трудно говорить о жизни: кончил школу, теперь в колхозе, и вся недолга.
Выслушали, посочувствовали:
— Ничего, парень, дело наживное. Вырастет еще твоя биография.
Читали рекомендации, спрашивали по Уставу. Приняли единогласно…
Пять лет носил в кармане комсомольский билет, пить лет — четверть жизни! Пришла пора с ним расстаться.
Саша сидел в общем отделе райкома, дожидался, когда вызовут к Мансурову. Тот должен сейчас вручить ему кандидатскую книжку.
Только что в кабинет к Мансурову вошел высокий парень, тракторист-трелевщик из леспромхоза. Он до этого тискал меж колен кепку, два или три раза, наклоняясь, указывая глазами на дверь кабинета, таинственно спрашивал у Саши:
— Не знаешь, друг, там по политике гонять не будут?
Оставшись один, Саша вынул из кармана комсомольский билет, развернул. Билет совсем новенький, словно вчера получил, за пять лет — ни пятнышка, ни потертости. Берег его, на работу с собой не брал, боялся, как бы от пота не пожелтел. Теперь даже обидно — уж очень свеженький, не обжитый. Возраст билета только и сказывается в многочисленных лиловых штампах, да еще в фотокарточке — мальчишка взъерошенный, нос задран, глаза круглые, как у совенка…
Саша вспомнил тот день, когда впервые взял в руки этот билет. Секретарь райкома комсомола Жени Волошина вручила его: «Помни, кто ты теперь!» На улице тогда была осень, мелкий дождичек щекотал лицо, булыжник мокро блестел на шоссе, погода не из праздничных. Вместе с Сашей получил билет Пашка Варцов. Они учились в разных классах, имели разных товарищей, даже в ночное, на рыбалку не ходили вместе. А тут вышли из райкома, оглянулись и поняли: никогда до самой смерти уж не забудут этот серенький день, с дождиком, с мокрым булыжником, со словами, которые еще продолжают звучать в ушах: «Помни, кто ты теперь!» Будут помнить день, будут помнить друг друга. Смущенно улыбаясь, они протянули руки: «Поздравляю…» — «И тебя тоже…»
Мать, увидев билет, сказала свое: «Не хватай грязными руками, живо завозишь, глядеть будет не на что…»
Отец подержал билет в руках: «Вот и вырос, Сашка. Теперь ты нам помощник».
Сам Саша не мог успокоиться много дней. Оставаясь один, вынимал из кармана, разглядывал, не уставая: серая обложка, силуэт Ленина, — развернешь — под длинным номером полностью фамилия, имя, отчество. Никогда еще в жизни не имел документа — этот первый.
И Саша старался себе представить, как будет выглядеть этот билет через много лет. Видел его Саша потертым, покоробившимся, кто знает — забрызганным кровью, его кровью! Будущее связано с этой книжкой. Как тогда хотелось заглянуть в него! Может, придется прятать билет в солдатскую пилотку, чтоб переправиться на вражеский берег, может, вода незнакомой реки размоет лиловую печать райкома комсомола, может, горячий осколок полоснет по груди, вырвет уголок серой обложки…
Через минуту-две получит книжку кандидата партии, комсомольский билет придется сдать. И обидно, что он новенький, только у краев чуть пожелтела бумага.