А произошло вот что. Как-то совсем незадолго до смерти, накануне Юрьева дня, страшной воробьиной ночью Ванюшке не спалось. Не зная, чем занять себя и как спастись от бессонницы и навеянного непогодой беспокойства, он решил наведаться на кухню, где частенько засиживались слуги — кто за чашкой спитого чая, а кто и за каким-нибудь другим угощением. Подходя к кухне, он заметил свет и обрадовался возможности скрасить ночное одиночество. Но, приоткрыв дверь, он увидел совсем не то, что ожидал. Вместо компании слуг за столом, у печи спиной к двери стояла дородная и крутобокая жена дяди — вуйка Наталья. И черпая из ничем непримечательного горшка не то воду, не что-то там ещё, кропила себя. Потом вдруг схватила кочергу, прислонённую к печи, оторвалась от земли, зависла на мгновение в воздухе и следом, оседлав свою кочергу, вылетела в распахнутое устье печи.
Оторопевший Ванюшка перешагнул порог кухни и первым же делом направился к горшку. В горшке, действительно, была вода с какими-то мелкими тёмными хлопьями. Сам не зная, зачем, Ванюшка почерпнул этой воды и сделал то же, что делала вуйка Наталья — покропил всего себя. В тот же миг он испытал прилив неизъяснимого восторга, никогда ещё не испытанного им прежде. Стало легко, голова прояснела, и захотелось смеяться. Тело перестало вдруг тяготить, не напоминая о себе ни малейшим неприятным ощущением. Что-то как будто тянуло наверх. Ванюшка поддался этому чувству и понял, что ноги его не касаются пола. Тогда он, точно зная наверняка, что нужно делать, подхватил глиняный кувшин с остатками молока, уселся на него верхом, и кувшин, подняв целый вихрь окалины, вынес Ванюшку в трубу.
Перед ним распахнулось небо, бесконечное и волнующе-синее. О том, что оставалось внизу, он не думал, но смотрел вокруг себя с жадностью. Луна, полная и сытая, так что казалось, что ещё чуть-чуть, и она облизнётся, плыла рядом с ним. Целая волчья стая, ощетинивши загривки и задравши морды, пронеслась мимо. И Ванюшка видел, как горели, точно далёкие звёзды, их жёлтые глаза. Совсем юная красавица, летевшая на маленьком бочонке, голосом, звонким, как валдайский колокольчик, что продаются вместе с хомутами на Успенской ярмарке, крикнула в самое ухо:
— Куманё-ок!
И скрылась вскоре из виду. А смех её долго ещё звенел, несясь рядом с Ванюшкой. Наконец он понял почему-то, что надо снижаться, и что путешествие его окончено. Ему сделалось страшно, и тут только он посмотрел вниз. Река, отражавшая прибрежные кусты, звёзды и Ванюшку верхом на кувшине, лежала неподвижно внизу. За рекой оставался диковинный город с золочёными башнями. Впереди показались холмы, перелетев за которые Ванюшка увидел лес. На опушке горели костры и, судя по доносившимся звукам музыки, замышлялось веселье. Кувшин стал снижаться, и вскоре Ванюшка, ощутив стопами твердь, оказался в тени огромного дуба, раскинувшего кривые ветви, словно обозначая границу между опушкой и лесом. Укрывшись за дубом, он стал оглядывать поляну.
Костры горели тут и там. Музыка рвалась и билась где-то совсем рядом. Ванюшка поднял голову и увидел музыкантов. Какие-то чёрные ликами расселись по дубовым ветвям и пиликали на небывалых ещё инструментах: один дул в суковатую палку, словно это была флейта, другой окостенелым, похожим на кошачий, хвостом водил, как по виолончели, по лошадиной черепушке, третий стучал, как в барабаны, в пустую тыкву. Ветви дуба под ними шевелились, словно предвкушая кромешные видения. И видения не заставили себя ждать. На глазах у Ванюшки разворачивалась неистовая, откровенная и в откровенности своей жуткая пляска. Нагие и простоволосые ведьмы кружились на поляне, и от их визга и хохота леденела кровь. Попадались среди них и мужчины, одетые в рубахи, но все одинаково распоясанные и беспорточные. Среди плясуний были молодые красавицы, чьи груди походили на наливные яблоки, были и сморщенные старухи, чьи груди более напоминали сушёные груши. Но и те, и другие скакали и взвизгивали с одинаковым задором.
— Эй, куманё-ок! — услышал Ванюшка позади себя голос, звонкий и чистый как валдайский колокольчик.
Он обернулся. Рядом с ним, зацепившись рукой за тонкий берёзовый ствол, стояла, вся изогнувшись, та юная красавица, что прилетела сюда на маленьком бочонке. Она так улыбалась, что Ванюшке стало неловко от её улыбки.
— Нешто позабыл штаны дома оставить? — смеялась она. — Э-э-э! Да ты, куманёк, не из наших! Ты, я вижу…
Но другой голос, властный и очень знакомый перебил её:
— А ну, пошла прочь!..
И звонкоголосая красавица исчезла. Зато перед Ванюшкой предстала вуйка Наталья, как и все — нагая и простоволосая. Ванюшка зажмурился.
— Да ты как здесь?! — удивилась она. — Узнают наши — задушат тебя! Ступай отсюда немедленно, убирайся! Чтобы духу твоего здесь не было сей же час!
С этими словами она подобрала с земли короткий кривой сучок с одним-единственным дубовым листком и бросила этот сучок Ванюшке под ноги. Тут же вместо сучка явилась коляска вроде тех, что тащатся по посадским улицам за разномастными и безразличными ко всему лошадьми. Он сел в коляску, и она взвилась, как прежде кувшин, и понесла его над лесом, над рекой, над диковинным городом. А рядом с собой Ванюшка услышал смех, как будто колокольчик, вторя бешеной скачке лихих коней, разливался под дугой неумолчными трелями, одновременно сладкими и тревожными. Юная ведьма припала к нему, накрепко обвив шею руками. Говорила ли она, шептала ли что-то в самое ухо, смеялась ли — Ванюшке слышался лишь колокольчик. Он знал, что должен как-то стряхнуть её, но ему недоставало сил. Томительное оцепенение, похожее на забытье, овладело им. Ванюшка уже не понимал, спит ли он или видит всё наяву. Он слышал несмолкаемый звон колокольчика, видел, как другая ведьма в белом саване собирала звёзды в подол, как лунный свет струился вниз белым потоком, и в этом потоке, как в молоке, купались нагие красавицы. «Вот отчего кожа у них светится», — думал Ванюшка. А колокольчик всё звенел, и под его переливы уходила по капле из Ванюшки сила. Но было это приятно.
Наутро проснулся он на заднем дворе, сжимая в руке короткий кривой сучок с одним-единственным дубовым листком. Так бы никто и не узнал, отчего с того самого дня Ванюшка стал чахнуть, если бы младший брат его не подслушал этот рассказ, переданный Ванюшкой старенькому священнику.
— Всё оттого, что Бога забыли, — вздыхала Акулька, и все до единой слушательницы соглашались с ней, так же вздыхая. — Ведь стоило бы ему только вспомнить Божие имя, как вся бы нечисть пошла прахом!
Но все эти истории о сороках и кувшинах показались сущими пустяками, в сравнении с рассказом, что поведала Акулька Марфе Гавриловне в самый день ареста Фомушки.
Случилось раз мещанину Стрелецкой слободы Кафтанникову Никодиму Феоктистовичу, возвращаться домой из Москвы, где он, на зависть прочим посадским мещанам, а то и купцам, держал на Садовой улице буфет с крепкими напитками. Время от времени Никодиму Феоктистовичу приходилось отлучаться в Москву, дабы осуществлять личный надзор за делами, творящимися в буфете. И несмотря на хлопоты, Никодим Феоктистович и не думал жаловаться — сама мысль о том, что из посадских мещан никто более и помыслить не дерзал о собственном деле в столице, придавала ему сил и подавала утешение. К тому же был мещанин Кафтанников не стар, хорош собой и, полгода не прошло, как женат на старшей дочери лучшего посадского игрушечника Хлюстова. А Варвара Хлюстова имела всё, чтобы считаться самой завидной невестой — косу имела толстую, грудь полную, фамилию знатную. Да и приданным Хлюстовы не обидели. Узнав, за кого её сватают, Варвара осталась довольна. И мысленно благодарила батюшку, что выбрал ей хорошего мужа. Словом, с самого первого дня в домике под разлапистыми клёнами на Трифоновской улице зажили Кафтанниковы преотлично.
В Москву Никодим Феоктистович отлучался обычно дней на пять. Да и то потому, что каким бы то ни было экипажам и линейкам предпочитал пеший путь, неизменно вспоминая при этом, что «угодники Божии всегда пешком ходили». К вечеру пятницы являлся Никодим Феоктистович домой, а уж в субботу можно было встретить его на Всенощной в Ильинском храме.
После дел в питейном пеший путь для Кафтанникова был столь же необходим, как для солдата баня. Чем дальше отходил Никодим Феоктистович от Москвы, тем крепче умилялся он душой. А уж когда, опьянев от лесного воздуха, от птичьего шума и благолепия, щедро разлитого кругом, запевал, бывало, тропарь, то и вовсе размякал. Подходя уже ввечеру к посаду и глядя, как древняя обитель умывается, что ягодным соком, последними лучами, Никодим Кафтанников осенял себя крестом и говорил слёзно:
— Господи! Прости одичавшую мою душу!..
И не только усталости не знал он, добравшись до дома, но и, напротив, ощущал прилив сил и совершеннейшее умиротворение.
Как-то в начале лета, когда христианская душа радуется и наиболее располагается к восторгу, остановился Никодим Феоктистович в одном сельце, богатом, как и прочие придорожные сёла, трактирами и всяческими угощениями. Боясь совлечь с себя умиление, Никодим Феоктистович стерёгся трактиров. Тяготел он к тому, чтобы трапезовать на зелёной травке, купив пирогов и чаю у какой-нибудь старухи из тех, что вечно сидят по сёлам вдоль дорог с кипящими самоварами.
Возлёг Никодим Феоктистович и возрадовался: что за жизнь у него — только Бога благодарить! Кругом зелено-духмяно, птички разливаются, бабочки трепещут, дома жена молодая ждёт. Обернулся Никодим Феоктистович и пуще прежнего возрадовался: сельцо хорошее, дома добротные, улица метёная. Церковь Божия нарядная, златоглавая — Богу во славу, солнышку на забаву, добрым людям в утешение. Лошадушка рядом пасётся — чистая, беленькая, ровно сахарная. Тут, правда, сморгнул Никодим Феоктистович и видит, что лошадушки-то никакой нет, а стоит рядом с ним старичок. Маленький такой, чистенький, одетый и впрямь во всё белое. Волосы белые, да и бородка, что в молоке омоченная.
— Здравствуйте, — говорит, — Никодимушка!
Никодим Феоктистович ещё поморгал и ответил:
— И ты здравствуй, дедушко. Садись, сделай милость.
Потом спросил:
— А ты почём меня знаешь?
— Да разве не ты с месяц назад ночевал в моей бане?
И Никодим Феоктистович припомнил, что ещё по весне, застигнутый непогодой, попросился он в крайний дом схорониться от бури. Вышел тогда к нему хозяйский сын, вынес молока с хлебом и отвёл в баню, где Никодим Феоктистович провёл ночь на полке. Глядя оттуда на грозу сквозь маленькое банное оконце, Никодим Феоктистович крестился и размышлял о Божием величии. А наутро, чуть свет, поднялся с полка и отбыл восвояси. А перед тем, со словами «вам на строеньице, нам на здоровьице», оставил хозяевам рубль серебром. Никодим Феоктистович не был жадным.
Только тогда он хозяина не видел. А он — вот он какой, хозяюшко — беленький старичок.
— Ты, я чай, Никодимушка, домой спешишь? — спросил белый старичок ласково.
И не успел Никодим Феоктистович ответить, как он уж продолжал:
— А ты не спеши, Никодимушка! Пойдём ко мне в баню. Я тебе такое покажу, чего ты не видывал.
И так он это сказал, что поднялся Никодим Феоктистович с зелёной травки и пошёл за белым старичком.
И стал белый старичок парить Никодима Феоктистовича, хвостать пушистым веником да приговаривать:
— В поле, в покате, в каменной палате сидит молодец, играет в щелкунец, всех перебил и царю не спустил…
А после подвёл его к бочке с горячей водой и велел окунуться. И вот сидит Никодим Феоктистович в бочке, одна голова на поверхности плавает. Сомлел он от жара — и думать ни о чём не может. Только тут белый старичок снял со стены осколок запотевшего зеркала, отёр его веником и протянул Никодиму Феоктистовичу.
— Ты, — говорит, — Никодимушка, возьми это стёклышко, окунись с головой и глянь — может, чего в нём увидишь.
Взял Никодим Феоктистович тот засиженный осколок и ушёл с ним под воду — только плеск раздался да побежали пузыри поверху. Смотрит он в зеркало и видит, что глаза у него выкатились, щёки надулись, волосы, что водоросли извиваются. И тут точно проснулся Никодим Феоктистович, а в голове у него пронеслось: «Ах ты, старый хрыч! Смеяться надо мной вздумал? Ужо я тебя…» Только тут зеркало замутилось, и стала проступать в нём другая картина. И видит Никодим Феоктистович улицу, словно сам по ней идёт. Видит ограду, за оградой — развесистые клёны, а под клёнами — свой собственный дом. И вот будто бы входит Никодим Феоктистович в дом и идёт по комнатам. Вот столовая, где стол всегда покрыт скатертью с голубыми кистями, где в кадушке сидит неизвестное никому дерево с огромными, как тарелки, листьями, а в двух клетках под потолком поют кенари — Никодим Феоктистович любил птичек. Вот коридор с цветными стёклами в среднем окне и скрипучей третьей половицей. Правда, скрипа Никодим Феоктистович не услышал, а только припомнил. А вот дверь в собственную Никодима Феоктистовича опочивальню. А в опочивальне жена его Варвара обнимает какого-то чёрта! Глаза чёрные блестят, губы красные, точно крови насосался — чисто упырь!
Но тут не выдержал Никодим Феоктистович и, не в силах больше задерживать дыхание, поднялся из воды.
— Ну что они там, Никодимушка? — спросил с полка белый старичок.
— Обнимает его, — еле выговорил Никодим Феоктистович.
— А ты ещё погляди. Погляди, Никодимушка!
Снова ушёл под воду Никодим Феоктистович. Смотрит перед собой в зеркало и видит: упырь к стене какую-то штуку прилаживает. Потом отошёл и Варваре на стену показывает, говорит что-то. Варвара побледнела, губы поджала, но кивает. Пригляделся Никодим Феоктистович, а на стене-то — он сам-друг висит! Только маленький — не больше пяди — да из воску.
Поднялся Никодим Феоктистович из воды, а старичка уж и нет на полке.
— Это они, Никодимушка, извести тебя собираются, — оглянулся Никодим Феоктистович, а старичок сидит на каменке, точно она не горячая. Сидит — и не обжигается.
— Да ты ещё погляди!
И в третий раз ушёл под воду Никодим Феоктистович. А упырь уж достал откуда-то лук со стрелой, встал против восковой фигуры, тетиву натянул и… И не выдержал Никодим Феоктистович, зажмурил глаза со страху. Но в тот же миг открыл их, подначиваемый любопытством.
Упырь лежал на полу, шея его была пробита стрелой, из раны кровь струилась на пол и затекала под тот кованый железом сундук, в котором Варвара держала перину из приданого. Теперь же Варваре было не до перины — стоя перед мертвецом на коленях, она держала его голову и прижималась ко лбу мокрой щекой. Лицо её исказилось от плача, и впервые она показалась Никодиму Феоктистовичу некрасивой. Но тут глаза его стало заволакивать какой-то плёнкой, и он вынырнул из бочки.
Сердце его, казалось, стучало в самых висках, он захлёбывался воздухом, вода, уже порядком остывшая, сжимала грудь.
Старичок стоял рядом и держал в руках кусок холстины.
— На-ко, Никодимушка, утрись. Теперя — всё.
А когда Никодим Феоктистович отдышался, старичок добавил:
— Она его под порогом… того.
— Да ты кто, дедушко, будешь? — спросил в ответ Никодим Феоктистович, раздумывая, как ему относиться к произошедшему.
— Я-то? — ухмыльнулся старичок. — А я чего? Я тут в бане, за каменкой живу.
Когда явился наконец домой Никодим Феоктистович под развесистые клёны, Варвара так ласково приняла его, что он разозлился на себя и подумал, что зря позволил старику смеяться. Тут припомнилось Никодиму Феоктистовичу его собственное лицо, виденное в зеркале, когда, перехватив дыхание, сидел он в бочке. И Никодим Феоктистович почувствовал, что краска приливает к его щекам. Но к ночи опять взяли его сомнения. И на другой день, когда Варвара была на дворе, он заперся в спальне и сдвинул сундук с периной. На том месте, где стоял сундук, среди вороха розоватой пыли увидел он тёмное запёкшееся пятно, прибившее собой и склеившее пыль.
— Вот тогда окончательно открылись его глаза, — уверяла Акулька Марфу Гавриловну, кухарку Марию и Феклушу — девушку, помогавшую в доме. — Не желаю, говорит, больше ни перед кем быть посмешищем. И послал за Хлюстовыми.
— Ерунда какая-то! — пожимала плечами Марфа Гавриловна.