На реке Волхове, лишь только поезд наш вырвался в прибрежную равнину из лесных массивов, неожиданно видим какое-то сооружение. По виду большая мукомольная мельница: бетонная плотина, отверстие нескольких водоприемников. Такия мельницы нередки в хлебородной Сибири. Но для чего эта мельница здесь, на глухом голодном севере, питающемся привозным хлебом?
Как оказалось впоследствии, я не узнал одного из «замечательнейших» сооружений, восхваляемого в течение двух лет всей советской печатью, как детище социалистической стройки — Волховскую гидростанцию или «Волховстрой», какие строятся в — «стране гниющего капитализма» — Америке десятками.
Уже за Петрозаводском неожиданно наступила дождливая погода, синее небо исчезло, облака надвинулись низко почти к вершинам лесов, болота закурились туманами. На остановках наши конвоиры, входя в вагон из под сетки дождя, стряхивали капли воды со своих фуражек и, по-прежнему, молчали. Во время хода поезда по проходу между клетками шагал скучающий красноармеец, изредка перебрасываясь короткими фразами со своим компаньоном. Разговоры их я слышал, когда оба компаньона подходили к нашей крайней клетке и, остановившись в уголке у нашей решетки, закуривали. Разговоры не сложные: о погоде, о северной жалкой природе. Молодой красноармеец вспоминает свою недавно покинутую родину Кавказ.
— Откуда будешь? — спрашивает компаньон молодого.
— С Черноморья. Из деревни Бжид.
Я насторожился. Это хорошо знакомая мне деревня. Ночью я выждал, когда молодой красноармеец зашагал у нашей клетки в одиночестве и тихонько его окликнул. Он подошел.
— Вы из Бжида?
Красноармеец удивленно на меня смотрит.
— Не узнаете? Я землемер, работал у вас в деревне прошлым летом.
Красноармеец узнал меня, заулыбался. Я воспользовался случаем и попросил его опустить в почтовый ящик письмо. Он его взял и быстро спрятал в карман.
В ясную погоду я выбрасывал сквозь решетку в открытые окна вагона открытки, адресованные близким, они оканчивались просьбой к неизвестному нашедшему бросить их в почтовый ящик. Как оказалось, впоследствии все мои открытки дошли по адресу. В дождь я писем не бросал и помощь красноармейца была приятной неожиданностью.
Во время разговора к нам пришел еще один красноармеец и мы повели тихий разговор, проклиная советскую власть и советские порядки.
— Разве мы не видим кого возим? — говорил красноармеец. — Вот петлю себе на шею надели. Ведь у нас в Ленинграде четыре полка заняты конвойной службой. И большею частью конвоируют заключенных.
Мы, русские люди, зажатые в тиски темными силами, вели этот разговор до самой смены молодого красноармейца и несмотря на отделяющую меня решетку, я был им близок и мы вместе выражали твердое убеждение в недолговечности власти коммунистического интернационала, угнетающей нашу Родину.
* * *
По счастливой случайности в нашей вагонной клетке не было шпаны и мы могли быть спокойными за наш арестантский скарб.
Петербургский инженер Александр Иванович Сизов, забравшись на верхний ярус, «на верхнюю полку», смотрел потихоньку от стражи в маленькое оконце и сообщал о виденном нам.
— Какая то станция. Довольно людная.
— Это, вероятно, Кемь, — сказал дальневосточник Кабукин.
— Да, именно, Кемь. Вот и надпись.
В вагонном коридоре затопали солдатские сапоги.
— Лицом к решетке, — командуют нам конвоиры.
— Кажется подъезжаем, — говорит молчаливый инженер Мосильон.
— Ага и вас пробирать начало, — шутит Сизов. Третий инженер химик Петр Алексеевич Зорин, помещавшийся внизу нашей клетки, начал собирать свои вещи.
— Рано еще. Только зря загромоздите помещение, — ворчит недовольный Кабукин.
Однако, вскоре началась общая суматоха. Разложенные и рассованные под скамьями и наверху вещи оказались в одной, очень громоздкой куче и в клетке стало еще теснее. На верхней полке Александр Иванович, да красноармеец Свистунов, лежали себе по-прежнему и посмеивались над нашей нервностью.
Поезд стал. Под крики и ругань конвоиров мы выбираемся из вагонов. Волна за волной, толпа за толпой валят из вагонов люди, нагруженные вещами. Только шпана выходит налегке: у этого народца вещей не бывает. Два монаха вывели из вагона третьего, слепого девяностолетнего старика. Не мало калек, людей болезненного вида, с печатью хронических недугов.
Партию окружили конвоиры. В воздухе висела крепкая ругань. Последними с поезда сошли женщины, числом до пятидесяти. Их поставили в хвост нашей партии. Казалось суматошливой разгрузке конца не будет.
Тронулись. Полчаса ходьбы и наш этап, пятьсот, шестьсот человек, у группы дощатых бараков, обнесенных проволочными заграждениями. При бараках небольшой, усеянный валунами двор.
Из барака вышел рослый человек в военном красноармейском обмундировании и с места обдал нас потоком грязной брани. Это был ротный командир карантинной роты Курилко. Человек крикливый с жестоким нервным тиком лица.
— Чего вы их сюда привели? — орал он на конвоиров, гримасничая, будто от острой боли, — промуштровать их, да хорошенько.
Нас погнали дальше — к самому морю на довольно широкий досчатый мол. Конвоиры-красноармейцы сдали нас Курилке с его командой. Начался опять, как неизбежный ритуал, нудный личный обыск. Осматривали вещи, ощупывали самих, одежду. Но вот обыск кончен, вещи сложены в кучу.
— Стройся по четверо в ряд.
Из командной группы выступил низенький, но коренастый крепыш. Резким голосом, кипятясь непонятною злобою, принялся он обучать нашу пеструю ораву воинскому строю, пересыпая свою команду потоком ругани шпанского образца.
Измученные долгою дорогой, нудным обыском, ошеломленные грубостью новых охранников, щелкающих затворами винтовок, грозящимися убить, мы молча повинуемся команде. Дико было видеть, как священники и епископы в рясах, престарелые монахи, почтенные люди науки повертывались в строю сотни раз направо, налево, топали на месте ногами и маршировали под команду горлана-изувера, не устававшего притом же ругаться над именем Божиим. Заставили нас кричать в ответ на командирское приветствие сотни раз «здра», — «да так, чтобы на Соловках было слышно». Наконец, после трех, четырех часов муштры, нас с вещами опять воротили к баракам, за проволочную ограду. Натискали нас в барак до тесноты: такой не случалось терпеть ни в тюрьмах, ни в подвалах. Но едва успели разместиться, новая команда выгнала нас вон — заполнять анкеты на каждого вновь прибывшего заключенного.
В нашем этапе оказалось двадцать пять имяславцев. Они мужественно отвечали свое «Бог знает» на все вопросы и несмотря на угрозы и издевательства оставались тверды и непоколебимы. Их поставили на крупные валуны на дворе карантина и заставили стоять почти целые сутки. И они стояли суровые, неподвижные. Шел дождь. На них не осталось нитки сухой. Холодный ветер с моря иззнобил их, — дрожат, зуб на зуб не попадает. Ничего: стоят сумрачные, молчаливые, — не хотят открыть слугам антихриста своих святых имен, не согласны «работать антихристу».
Впрочем, нам остальным было не легче. Тотчас по заполнении анкет нас погнали прямо на пристань, и, под неумолчные крики старшего рабочего, — по здешнему выразительному термину, — «гавкала», начали мы бесконечную работу по погрузке бревен, сложенных тут же невдалеке в штабели.
Работали все, — и здоровые, и больные, и молодые, и старые, — без остановки до полного изнеможения сил. Хотя бы пятиминутный отдых. Напрасно «гавкало» кричит не переставая, обессилившие руки еле держат бревна. Но еще напряжение, еще, — и опять пошел тащить груз к вагону.
Нестерпимая, зудящая, гнетущая боль во всем теле. Ноги словно налиты свинцом. Перед глазами то черные круги, то скачут искры. В одурелой голове ни единой мысли. Двигаюсь как автомат, потеряв представление времени и места. Напрасно пытаюсь сообразить: сколько уже часов в работе? Что сейчас — день или ночь? Солнца то ведь нет, а белую кемскую ночь отличи-ка от дня.
Только однажды, зайдя за вагон, мне удалось приостановиться. Прислонился к вагону, перевел дух и ощутил себя, разбитого, подавленного. Мне казалось: ночь уже прошла и заутрело, — за тучами как будто блеснул мимолетно солнечный луч. А, может быть, мне мерещится? Повисшие руки ныли, ноги отказывались служить. Начинаю сознавать окружающее, в голове появляются мысли. Вижу измученных священников вместе с нами несущих этот крест. Вижу как шатаются от усталости мои дорожные спутники, товарищи по несчастью. Еще минута, другая, и я вновь — щепка в потоке этого ужасного движения, снова автомат, и опять в сознании только боль, усталость и ко всему безразличие.
К полдню, проработав всю ночь и все утро, мы вернулись за проволоку. Во дворе по-прежнему стояли на камнях неподвижные имяславцы.
На обед и отдых нам дали два часа. От усталости мы едва ели и не успели переброситься хотя бы несколькими словами. Чуть поели, повалились и заснули. Нас грубо разбудили, построили и повели на Кемский пересыльный пункт (Кемь перпункт).
Он помещался недалеко от карантина. Все заключенные, прибывающие в Кемь сначала попадают в карантинную роту, а затем направляются частью в Соловки, частью на Кемперпункт, который на распределяет доставленных по лагерным командировкам и лесоразработкам. Бараки Кемперпункта похожи и солдатские казармы и образуют целые улицы. Всю территорию пункта окружает забор, охраняемый часовыми.
Усталых, полусонных нас поставили на новую работу: чистить какую то площадь. Это сравнительно с давешним было куда легче, если бы не глушили нас потоки брани и непрерывный крик надзирателя. А в самый разгар работы конвоир собрал нас и повел обратно в карантинный пункт. Едва мы вышли из перпункта, как конвойный с угрозами и ругательствами, приказал нам бежать. Сам бежал сбоку, поминутно щелкая затвором и орал:
— Не отставать! Убью! — уснащая угрозы отвратительными ругательствами.
Рядом со мною бежали спутники по арестантскому вагону, тверской инженер Мосильон, дальневосточник Кабукин, инженер — технолог Александр Иванович Сизов и Петр Алексеевич Зорин… Мосильон измученный уже не сознавал, что с ним творится. Мы тащили его под руки, справа я, слева Кабукин.
— Пустите меня, — захрипел вдруг Мосильон, — не надо держать: я хочу умереть.
Не успел я слова сказать, как Кабукин выпустил руку Мосильона, и он повис мешком на моей руке. Произошло замешательство. Упало еще несколько человек. Конвоир должен был остановить партию, на чем свет стоит ругая отсталых. Я с укором взглянул на Кабукина. Он пожал плечами, как бы говоря:
— Если человек сам хочет умереть, что же ему мешать? Пусть умирает.
Зачем и кому нужен был этот бессмысленный и беспощадный бег, я и по сей час не знаю. [4]
Добрели до проволоки карантинной роты. Глядим, едва глазам верим: имяславцы стоят на своих местах.
Из барака вышел ротный Курилко, злорадно оглядел нас полумертвых, едва стоящих на ногах и стал вызывать по списку. Отсчитали нас полтораста человек и, спешно погрузив на пароход, повезли на Соловки. Мало кому из ста пятидесяти суждено было ступить на материк.
Остались там в мерзлой островной земле и все до единого стойкие упрямцы имяславцы.
2. ЗАПЛЕЧНОЕ ЦАРСТВО ГУЛАГА
Главное управление лагерями, раскинувшееся по гиблым местам и пустыням нашего отечества, лежавших при «проклятом царском режиме» без использования, образовалось не сразу, хотя и возникло из небытия в весьма короткий срок. Современное царство ГУЛАГА, управляемое товарищем Берманом, возникшее из Соловецкого концлагеря, насчитывает миллионов пять шесть заключенных, так сказать «подданных» и значительно больше «вассалов», лишенных счастья попасть в лагеря и кончающих свои горемычные дни в спецпоселках и ссылке. Между тем в 1927-28 годах СЛОН (Соловецкие лагеря особого назначения) насчитывал только десятки тысяч заключенных. В его состав входили Соловецкие и Вышерский лагеря.
В строительстве мясорубки, истребляющей людей, коммунистические строители показали себя непревзойденными гениями… Если постройка социалистического рая шла черепашьим шагом, при грозных кликах строителей, обещавших этим черепашьим шагом «догнать и перегнать» буржуазную Америку, то стройка ада («Адострой») каковым и является лагерь, и вся так называемая карательная политика социалистического правосудия, шла, так сказать, гигантскими шагами и нет ей в истории примера.
Что же в сущности представляет из себя современный советский концлагерь или «тюрьма без решеток» в коммунистической терминологии.
Да, действительно, решеток в этой каторжной тюрьме нет. Если бы и захотела социалистическая власть посадить всех каторжан за решетку и заковать в цепи — определенно не хватило бы железа. Поэтому и обходятся без решеток. Лагерь не тюрьма, но место принудительных работ: на постройках, промыслах, лесоразработках, шахтах, заводах.
Судьба подсоветских граждан, попавших в лапы ГПУ в качестве контрреволюционеров или каэров, более или менее шаблонна. Прежде всего, раз попав в лагерь, заключенный уже никогда не вернется в место своего прежнего жительства и никогда не освободится от попечения ГПУ. Это есть главное правило чекистской системы. Оно, собственно, и понятно: в подвалах и лагерях можно видеть советскую власть без маски и всякий, побывавший в лагере, уже твердо знает, что из себя эта власть представляет. Изъятие гражданина в подвально-концлагерную систему производится обычно в порядке массовых арестов. В этих арестах принимают деятельное участие и местные власти, стараясь избавиться от беспокойных или просто не ихнего духа людей. И вот вернуть этих изъятых из гражданского оборота граждан социалистического отечества обратно — значит сделать вызов опоре власти на местах — активу.
После каторжного концлагеря каэр идет непременно в ссылку. Судьба ссыльного такова.
1. По приезде на место ссылки — явка в местное ГПУ. Там скажут сколько раз в месяц вы должны регулярно и точно являться на регистрацию в это почтенно заплечное учреждение.
2. Никаких пайков и пособий сосланному не дается, равно и не оказывается помощи в приискании работы. Ищи и обрящешь, а не обрящешь — можешь загибаться с голоду — для ГПУ меньше хлопот. Это вам не «проклятый царский режим» плативший теперешним разрушителям России, бывшим когда-то в ссылкекормовые деньги. В частности, Калинин, бывший в ссылке в Повенце, получал кормовых денег двенадцать рублей в месяц, тогда как прожиточный крестьянский минимум в те времена был пять — шесть рублей.
3. По всякому пустяковому поводу или без всякого повода, ссыльный может получить новый срок, попадает вновь в подвал и начинает концлагерно-подвальный цикл сначала.
4. Если имеется у ссыльного «блат» (покровительство, протекция), можно надеяться по окончании срока ссылки на прекращение хождения на регистрацию и можно жить в дозволенных местах. Но с особого учета в ГПУ каэр никогда не снимается.
Каэр — специалист в дополнение к этим четырем мытарствам имеет еще два.
5. Еще во время пребывания в лагере он может быть продан (безо всяких кавычек) одной из государственных хозяйственно-экономических организаций. Происходит это схематически так: организация, нуждаясь в специалисте, обращается в ГУЛАГ с просьбой продать нужного ей специалиста (фамилия при этом в торге не фигурирует — нужен специалист и все). ГУЛАГ назначает за пользование специалистом помесячную, обычно весьма высокую, плату и из этой платы выдает проданному одну четверть… Проданный поселяется на вольной квартире, находясь под постоянным гласным наблюдением приставленного к нему для этой цели чекиста. Чекист во всякое время приходит к проданному, может делать у него обыск. Проданный не имеет права вести переписку и иметь общение с вольными. Вообще проданный продолжает оставаться лагерником, хотя и живет на вольной квартире вне лагеря.
6. По окончании срока заключения такой проданный может перейти в разряд ссыльных со всеми вытекающими отсюда последствиями, но может быть и сослан куда угодно. Лучше всего чувствует себя специалист, оставшийся после окончания лагерного срока на том же лагерном предприятии, где отбывал срок. Он заключает с ГУЛАГом договор и считается вольнонаемным служащим ГПУ. Таких «вольнонаемных служащих» чекисты считают своими людьми. Положение беспартийного специалиста страхует такого каэра до известной степени от участия в постоянно происходящих партийных склоках, всегда кончающихся чьим-нибудь поражением и падением в низы жизни.