На чужом жнивье - Моэм Уильям Сомерсет 5 стр.


Я слушал его с большим вниманием, пытаясь угадать, что из того, что он сейчас говорит, он и в самом деле смутно ощущал прежде, а что ему только кажется в новых, изменившихся обстоятельствах.

— Я раньше ненавидел, когда Ферди, мой двоюродный дедушка, рассказывал еврейские анекдоты. Мне ка­залось, ничего гнуснее быть не может. Зато теперь я понимаю: он просто спускал пары. Бог ты мой, какое на­пряжение — корчить из себя светского человека! Папе все же легче; правда, в Тильби ему приходится разыгрывать английского сквайра, но в городе он может быть самим собой. Папе хорошо. Но теперь я сорвал с себя маску и театральный костюм и наконец тоже могу быть самим собой. Какое облегчение! Признаюсь, недолюбливаю я вас, англичан. С вами никогда не знаешь, на каком ты свете. Вечно одна скука да условности. Вы никогда не даете себе воли. Да и не ощущаете вы ее, нет ее у вас в душе — воли, вы все такие перепуганные. Страшно боитесь сделать что-нибудь не так.

— Не забывайте, вы и сами англичанин, — пробор­мотал я.

Он в ответ рассмеялся:

— Кто, я? Я не англичанин. Во мне нет ни капли английской крови. Я еврей, и вы прекрасно это знаете, и к тому же — еврей немецкий. А я и не хочу быть англичанином. Я хочу быть евреем. Все мои друзья — евреи. Вы даже себе не представляете, как хорошо я себя чувствую среди них. Могу быть собой. Дома мы чего только не де­лали, чтобы не смешиваться с евреями. Мама — оттого, что она белокурая, — решила, что может покончить с ев­рейством, и все время притворялась, будто она англичан­ка. Какая чушь! А знаете, я получил столько удовольствия, когда гулял по еврейским кварталам Мюнхена, вгляды­вался в лица. И как-то раз во Франкфурте — евреев там тьма-тьмущая — я все ходил да глядел на мрачных стари­ков с крючковатыми носами, на толстых женщин в пари­ках. Я чувствовал с ними такое родство, чувствовал, что я один из них, прямо хотелось расцеловать их всех. Они тоже поглядывали на меня; интересно, признавали они меня за своего или нет? Я страшно пожалел, что не знаю идиш. Так захотелось дружить с ними, бывать у них дома, есть кошерную пищу и все такое прочее. Я даже было пошел в сторону синагоги, да побоялся, что не знаю, как себя вести, и меня оттуда выдворят. Мне нравится самый запах гетто, и ощущение жизни, и таинственность, и грязь, и запустение, и романтика. И я уже никогда не избавлюсь от тяги ко всему этому. Вот это и есть настоящее, а все остальное — кукольная комедия.

— Вы разобьете отцу сердце, — сказал я.

— Ну так ведь либо ему, либо себе. Почему бы ему не отпустить меня на все четыре стороны? У него есть Гарри. Гарри только рад будет стать помещиком в Тиль­би. И джентльмен из него получится в наилучшем виде. Понимаете, мама вбила себе в голову, что я должен же­ниться на англичанке. Гарри сделает это с большим удовольствием. Найдет себе отличную старинную англий­скую семью и женится за милую душу. В конце концов, я прошу так мало. Какие-то пять фунтов в неделю, а им остаются и титул, и парк, и картины Гейнсборо, и все остальные бирюльки.

— Все это так, но вы дали честное благородное слово вернуться через два года.

— И вернусь, — угрюмо проговорил он. — Лия Мэкерт обещала меня послушать.

— А что вы сделаете, если отзыв будет неодобрительный?

— Пущу себе пулю в лоб, — беззаботно отозвался он.

— Ну и очень глупо, — в тон ему ответил я.

— Скажите, а вы хорошо чувствуете себя в Англии?

— Нет, но дело в том, что я нигде хорошо себя не чувствую, — признался я.

Как и следовало ожидать, ему было не до меня.

— Мне противна самая мысль о возвращении. Теперь я знаю, как разнообразна жизнь, и ни за какие коврижки не соглашусь быть английским сельским джентльменом. Боже мой, какая это скучища!

— Деньги — очень недурная штука, а быть англий­ским пэром, по-моему, весьма приятно.

— Деньги для меня ничего не значат. Я не могу ку­пить на них то, что мне больше всего нужно. И потом, не знаю уж почему, но я не сноб.

Час был очень поздний, а мне на следующее утро нуж­но было рано вставать. Я подумал, что не стоит придавать особого значения словам Джорджа. Такую чепуху часто мелют молодые люди, когда неожиданно попадают в сре­ду художников и поэтов. Искусство — напиток крепкий, и нужно иметь крепкую голову, чтобы не захмелеть. Божественный огонь сильнее всего пылает в тех, кто умеря­ет его ярость здравым смыслом. В конце концов, Джорджу еще нет и двадцати трех, а время — лучший учитель. Да и не я отвечаю за его будущее. Я пожелал ему доброй ночи и отправился пешком в гостиницу. На равнодушном небосклоне ярко сияли звезды. Утром я уехал из Мюнхена.

По приезде в Лондон я не стал докладывать Мюриел ни о том, что говорил Джордж, ни о том, как он выгля­дит, а лишь заверил ее, что он вполне здоров и счастлив, очень много играет и, на сторонний взгляд, жизнь ведет трезвую и примерную. А еще через полгода он вернулся домой, и я получил от Мюриел приглашение приехать в Тильби на уик-энд: Ферди должен был привезти Лию Мэкерт послушать Джорджа и очень просил, чтобы при этом присутствовал и я. Конечно, я принял приглашение. Мюриел встречала меня на станции.

— Как вы нашли Джорджа?

— Ужасно толстый, но вроде бы очень веселый. По-моему, он рад, что вернулся, и так нежен с отцом.

— Приятно слышать.

— Ах, друг мой, я так надеюсь, что Лии Мэкерт не понравится его игра. У нас у всех просто гора свалится с плеч.

— Боюсь, для него это будет страшным ударом.

— Вся жизнь состоит из ударов, — сухо возразила она, — и ничего, мы привыкаем с ними справляться.

Я не мог удержаться от иронической улыбки: мы еха­ли в «роллс-ройсе»; впереди, за перегородкой, рядом с личным шофером сидел лакей; на шее у нее поблескивала нитка жемчуга тысяч в сорок. Впрочем, мне вспомнилось, что, когда присуждали почетные титулы по случаю дня рождения монарха, сэра Адольфуса Блэнда не было среди трех избранников, которых Его Величество соблаговолил произвести в пэры Англии.

Лия Мэкерт могла заглянуть в Тильби лишь ненадол­го. В субботу вечером она выступала в Брайтоне, а в Тильби должна была приехать на своей машине в воскресенье ут­ром и после ленча к вечеру вернуться в Лондон, потому что уже в понедельник давала концерт в Манчестере. Джорд­жу предстояло улучить минуту и поиграть ей в дневные часы после трапезы.

— Он так много занимается, — посетовала Мюриел. — Поэтому он и не приехал со мной встречать вас.

Свернув в ворота парка, мы покатили к дому по вели­чественной въездной аллее, обсаженной могучими вяза­ми. Гостей, кроме меня, явно не было.

Меня представили вдовствующей леди Блэнд. Я дав­но мечтал с ней познакомиться. Я рисовал себе импозантный образ старой-престарой еврейки, обитающей в пол­ном одиночестве в роскошном доме на Портленд-плейс, но сующей нос во всякое дело и твердой рукой правящей всей семьей.

Действительность меня не разочаровала. Внешность у нее была представительная: она была довольно высокого роста, плотная, но не грузная, с типично еврейским ли­цом и очень заметными усиками, в каштановом парике со странным металлическим отливом. Облачена она была в роскошное платье из черной парчи, грудь обегал длин­ный ряд бриллиантовых звезд; вокруг шеи переливалось бриллиантовое колье, и на морщинистых пальцах сверка­ли бриллиантовые кольца. Говорила она довольно громко, резким голосом, с сильным немецким акцентом. Когда меня ей представляли, она вонзила в меня свои остро поблескивавшие глазки, быстро оценила мою особу и, как ни курьезно, нимало не пыталась скрыть, что вывод оказался для меня нелестным.

— Вы, кажется, давно знакомы с моим братом Фердинандом? — промолвила она, гортанно раскатывая «р». — Мой брат Фердинанд всегда вращался в самом лучшем обществе. А где же сэр Адольфус, Мюриел? Он знает, что ваш гость прибыл? А за Джорджем ты не хочешь послать? Если он до сих пор не выучил свои пьесы, до завтра он их все равно не выучит.

Мюриел объяснила, что Фредди доигрывает партию в гольф со своим секретарем, а Джорджу уже доложили, что я здесь. Леди Блэнд слушала ее с таким видом, будто эти разъяснения ей представлялись совершенно неудовлетворительными, и снова повернулась ко мне:

— Дочь сказала, что вы были в Италии?

— Да, только что вернулся.

— Красивая страна. Как себя чувствует король?

Я ответил, что мне ничего об этом не известно.

— Я хорошо его знала, когда он был маленьким маль­чиком. Не очень крепкий ребенок. Королева Маргарита, его мать, была моей близкой подругой. Семья считала, что он никогда не женится. И герцогиня Аостская страш­но рассердилась, когда он влюбился в эту черногорскую принцессу.

Казалось, она принадлежала к какому-то далекому-далекому прошлому, но держалась очень бодро, и я поду­мал, что немногое ускользает от ее глаз-буравчиков. Тут появился Фредди в бриджах для гольфа, очень щеголева­тый. Было смешно и даже трогательно видеть, как этот седобородый и, в общем, довольно властный человек откровенно старается угодить пожилой матроне, которую называет «мама». Вскоре к нам присоединился Джордж. Такой же толстый, как и раньше, но стриженый — явно по моему совету. Мальчишеского обаяния в нем уже поч­ти не осталось, зато он превратился в сильного, крепко­го молодого мужчину. Приятно было наблюдать, с каким удовольствием он принялся за еду — поглощал горы бу­тербродов и огромные куски торта: аппетит у него был еще юношеский. Отец смотрел на него с ласковой улыб­кой, и в самом деле, глядя на него, легко было понять, почему все они так к нему привязаны. Открытость его нрава, обаяние и пылкость, конечно, очень импонирова­ли, а благородные манеры, искренность и врожденная сердечность не могли не привлекать сердца. Не знаю, об­ронила ли соответствующий намек его бабушка, или это просто следовало из великодушия его натуры, но ясно было, что он старается переломить себя ради отца. И по смягчившемуся взгляду Фредди, по тому, как он ловил каждое слово юноши, по довольному, счастливому и гор­дому выражению его лица можно было догадаться, чего ему стоило отчуждение последних двух лет. Он боготво­рил Джорджа.

* * *

Утром мы играли в гольф втроем, так как Мюриел пошла к мессе и не могла составить нам компанию, а в час дня автомобиль привез Лию Мэкерт и Ферди. Мы сели за стол. Я, конечно, прекрасно знал, каким признанием пользуется Лия Мэкерт, считавшаяся лучшей пианисткой Европы. Их с Ферди, который своим по­кровительством и поддержкой очень помог ей в начале карьеры, связывала старинная дружба, и это он догово­рился, чтобы она послушала Джорджа и высказала мне­ние о его видах на будущее. Было время, когда я всеми силами старался не пропускать ее концерты. Играла она без малейшей аффектации — просто, как птицы поют, и вроде бы без малейшего усилия — невероятно естественно: серебряные звуки стекали с кончиков ее лег­ких пальцев совершенно непроизвольно, так что возникало ощущение, будто все эти сложные ритмы — плод импровизации. Понимающие люди говорили мне, что у нее блистательная техника. Я никогда не мог понять, что мне доставляет больше удовольствия: ее исполне­ние или ее личность. В те дни она казалась самым эфир­ным созданием, какое только может нарисовать воображение; не верилось, что в столь хрупком теле живет такая сила. Она была тоненькая, бледная, с огромными глазами и массой пышных черных волос, а когда игра­ла, на лице у нее появлялось мечтательное детское вы­ражение, придававшее ей невыразимую прелесть. Она была пленительна, но красота у нее была какая-то неземная, и, когда во время исполнения легкая улыбка трогала уголки ее сомкнутых губ, чудилось, будто ей вспоминается что-то нездешнее, подслушанное в другом мире. Сейчас ей было уже сорок с небольшим, она утратила воздушность, раздалась, лицо стало полнее, и чарующая отрешенность сменилась категоричностью триумфатора, уверенного в очередном успехе. Она была бойкая, деятельная и какая-то избыточная. Казалось, что от избытка жизненной силы вокруг нее всегда горят софиты — как нимбы вокруг голов святых. Ее мало что интересовало, кроме собственных дел, но, обладая чув­ством юмора и знанием света, она умела с толком рас­порядиться своей веселостью. Она поддерживала бесе­ду, не завладевая ею целиком. Джордж говорил мало. Время от времени Лия бросала взгляд в его сторону, но не старалась втянуть в разговор. За столом я был единственным неевреем, и хотя все, кроме леди Блэнд, говорили по-английски безупречно, я не мог отделаться от впечатления, будто говорят они как-то иначе, чем англичане, — возможно, слишком округляя гласные и уж, безусловно, слишком громко. Да и слова с их губ не слетали, а низвергались потоком. Мне пришло в голову, что, окажись я в комнате по соседству, куда бы доносились только неразборчивые звуки, я бы решил, что говорят на иностранном языке. От всего этого делалось как-то не по себе.

Лия Мэкерт хотела выехать в Лондон около шести часов вечера, поэтому прослушивание договорились устроить в четыре. Мне было понятно, что, чем бы оно ни кончилось, с ее отъездом я, человек и без того не принадлежащий к семейному кругу, останусь единственным по­сторонним, и потому, сославшись на неотложное дело, ожидающее меня с утра, я попросил Лию подбросить меня на своей машине.

Около четырех часов все мы собрались в гостиной. Старая леди Блэнд расположилась на диване рядом с Ферди; Фредди, Мюриел и я удобно устроились в крес­лах, а Лия Мэкерт села отдельно, инстинктивно выбрав якобитский стул с высокой спинкой, смахивающий на трон. В желтом платье, оттенявшем оливковую смуглость кожи, она выглядела очень эффектно. Глаза у нее были прекрасные. На сильно накрашенном лице ярко алели губы.

Джордж не проявлял никаких признаков волнения. Когда Фредди, Мюриел и я вошли в зал, он уже сидел за роялем и спокойно смотрел, как мы рассаживаемся. Он улыбнулся мне краешком губ. Увидев, что мы уст­роились, он заиграл. Начал он с Шопена. Он исполнил два хорошо знакомых мне вальса, полонез и этюд. Играл он с немалой долей brio[6]. Жаль, что я недостаточно разбираюсь в музыке, чтобы точно описать его манеру. В ней были сила и юношеское буйство, но я ощущал, что ей недостает того, что составляет для меня особое очарование Шопена: нежности, щемящей меланхолии, мечтательной веселости и той слегка поблекшей романтики, которая всегда ассоциируется у меня с сентиментальностью раннего викторианства. Иногда мне снова чудилось — но может быть, я ошибался, слишком не­четким было впечатление, — что руки у него чуть-чуть расходятся. Я перевел глаза на Ферди и увидел, что он послал сестре немного удивленный взгляд. Мюриел сначала неотрывно следила за пианистом, потом потупилась и до самого конца не подымала глаз от пола. Отец тоже смотрел на юношу, смотрел не мигая, но, если только мне это не привиделось, лицо его все больше бледнело и приобретало тревожное выражение. Музыка у них в крови, всю свою жизнь они слушали ее в исполнении лучших музыкантов мира и судили о ней инстинктивно, но верно. Единственным слушателем, чьи черты сохраняли полное бесстрастие, была Лия Мэкерт. Она слушала очень сосредоточенно и ни разу не шелохнулась — как статуя в нише.

Наконец он доиграл и повернулся к ней, не говоря ни слова.

— Что вы хотите, чтобы я сказала?

Они смотрели прямо в глаза друг другу.

— Я хочу, чтобы вы сказали, есть ли у меня надежда стать со временем первоклассным пианистом.

— Нет. Даже через тысячу лет.

Воцарилась мертвая тишина. Фредди втянул голову в плечи и уставился на ковер. Мюриел взяла мужа за руку. Лишь Джордж продолжал неотступно смотреть на Лию Мэкерт.

— Ферди посвятил меня во все обстоятельства дела, — наконец заговорила она. — Но не думайте, что я исхожу из них в своей оценке. Все это мелочи. — И она обвела широким жестом великолепную, изысканно обставленную залу и всех нас, сидевших там. — Если бы я думала, что вас есть задатки истинного музыканта, я без малейших колебаний просила бы вас оставить все это ради искусства. Нет ничего важнее искусства. Рядом с ним ни богатство, ни титулы, ни власть не стоят ломаного гроша. — Она посмотрела на нас ясным взором, в котором не было ни малейшего вызова. — Важны только мы, все остальные не в счет. Мы вносим смысл в существование, а вы для нас лишь материал.

Назад Дальше