— Ты и не умеешь портить жизнь.
— Я-а? — Любимая женщина возмущенно плюхается рядом, больно щиплет за бок, изображает другой рукой убийственно грозную кошачью лапу.
— Совершенно не умеешь. Ты, — уже полушутя, полувсеьез отвечает Максим, — можешь так тяпнуть или прижечь, что хочется немедленно умереть. Но ты говоришь правду, просто злобно и слегка преувеличиваешь. А жизнь портят совершенно не так. Это надо делать медленно, методично и вовсе не так искренне.
— Богатый опыт по этой части? — щурится Кейс.
— Скорее — наблюдений за процессом, — автоматически врет Максим. Врать, когда адресат лжи сидит верхом на твоих коленях, нос к носу, и внимательно смотрит в глаза, весьма непрактично — даже если делаешь это с привычной убедительностью.
— Знаешь… — едва слышно выдыхает адресат, — я думаю, это хорошая стратегия — всегда делать вид, что все замечательно. Я возьму ее на вооружение.
Только очень немногие люди умеют за пару мгновений из теплого, живого, хулигански царапающегося и щиплющегося существа превращаться в сугроб, да что там в сугроб, в сгусток ненасытного холода, поглощающий все тепло в радиусе километра. Это забавно только в ту долю секунды, в которую еще не понимаешь: это — всерьез. По-настоящему. Не привычная смена капризов, таких, сяких и этаких, противоположных друг другу, в течение минут, не раздражение утреннее, дневное и вечернее, каждое своего неповторимого оттенка — а серьезная обида.
И вполне обоснованная: невзаимность откровенности — оскорбительна.
Но совершенно невозможно же сказать. Выговорить. Произнести фразу, пристроить к ней другую, и так, слово за слово, раскопать то, что было надежно закопано несколько лет назад. Скотомогильник обеззаражен негашеной известью, огорожен колючкой и забыт. Зачем его трогать?..
И что делать с вытащенным наружу содержимым во всей его красе сибирскоязвенной?
— Ну, лучше так, чем делать вид, что все плохо… — И улыбнуться, пытаясь свести все к шутке, и получить такую оплеуху, что перед глазами темнеет. Это у нас называется пощечиной. А в боксе — кажется, кросс. Первенство в сверхлегком весе обеспечено…
После чего перевести на язык родных любимой супруге осин собственную реплику — и обалдеть. Потому что для нее это крайне оскорбительный намек на ее собственное отношение к окружающему, плюс отсылка к вчерашнему разговору… Господи, это что же у меня получилось?! Одной фразой разнести все, что построено за восемь месяцев, вот что. А объяснительные в духе «я-не-то-имел-в-виду» никогда ничего не исправляли. Они не способны нейтрализовать полученные ощущения.
«Oh I believe in yesterday…» — выдает внутренний плейер.
— Кейс… — но поздно. Вылетела вон, хлопнув дверью так, что штукатурка над косяком вибрирует.
Хорошее начало дня, ничего не скажешь.
А уж как хороша дилемма — либо пытаться выдавить из себя что-нибудь жалостливое и душещипательное, либо оказаться в списке «идиотов и бревен» с пометкой «бревно особо подлое». Ну чем, черт возьми, я плох ей без нытья, драматических историй и трагических признаний? Да и до Рождества еще далеко, не время еще рассказывать о приключениях бедных-несчастных маленьких мальчиков, да и морда для Оливера Твиста у меня слишком откормленная.
Вот, спрашивается, на кой же черт… а, может быть, обидеться ответно — и не менее обоснованно: неужели так трудно понять, что мне совершенно не хочется и попросту противно пересказывать какие-то дурацкие эпизоды своей дурацкой биографии? Не хочется, неприятно, не нужно, не помогает. И из какого интереса, из какого принципа, из какого садизма нужно на этом настаивать — да еще и вот так, с хлопаньем дверями?.. Может быть, мне еще и периодически рыдать на плече? Без рыданий не гожусь?
«Не знаю как насчет рыданий, — говорит тот голос левого полушария, что регулярно звучит чужими интонациями, — а вот катать бессмысленные злобные истерики у тебя превосходно получается. Причем по сугубо внутренним поводам, никак не связанным с реальным положением дел. Врать никому в лицо не надо, а особенно — любимой жене, а особенно без повода. Но рыдать, ныть и трагически признаваться в том, что тебе в первом классе сосед по парте кнопку на стул подложил, и это оказалось непереносимым ужасом, тебя никто не просил. Это ты, милый друг, все сам из себя придумал. К чему бы это?»
Уйди, зараза, клюв оторву. И кнопок мне никто не подкладывал, между прочим.
Мы были дети основательные, неленивые — в родителей, в предков, — так что если уж что-то острое в стуле нужно, так можно и гвоздь вбить. А лучше не один.
Но это уже все можно додумать на ходу.
— Уйди, — говорит сидящий спиной к ступенькам веранды несчастный, замерзший средь теплого летнего полудня, маленький обиженный стог. — Уйди, видеть тебя не могу…
— Так. За неудовлетворительную формулировку ты мне уже синяк поставила. Этого вполне хватит. Меня теперь в самолет не впустят, примут за беглого преступника. Но, поверьте, сударыня, решительно ничего из услышанного вами я все-таки не говорил.
— Да-а? Я перед ним как дура наизнанку…
— А он, негодяй этакий, делает морду ящиком, — усмехается Максим, опускает руки на дрожащие под рубашкой острые плечи. Преодолевает вялое сопротивление «уйди-отстань-не-трогай»: не отстану, не уйду, ты же знаешь. — И врет как сивый мерин. И на сто пять процентов уверен в том, что в жалующемся виде будет выглядеть мерзко, тошнотворно и непристойно, как тухлая медуза. Доктор, простите идиота…
— Ну я же вот как-то стараюсь не стесняться… и не врать! — К последним словам несчастный продрогший голос наливается грозовым негодованием. — И вообще-то я тебя жаловаться не просила. Я, может, хотела поучиться, как правильно отравлять существование… — Возлюбленная супруга поворачивает голову через плечо, глаза уже сухие. — Эй… ты чего?
Наверное, думает Максим, у меня какое-нибудь особо дебильное выражение лица. Перекошенное сверх необходимого. Или челюсть где-нибудь у груди. Не знаю. Не чувствую. Отхлынувший только сейчас предельный страх оставил на память полное онемение всех мышц. Не поссорились. Точнее, поссорились — но не всерьез, не вдребезги, не до расставания; а уже показалось — все.
— Ты что, — выворачивается из-под рук ожившее, змеино-гибкое, движимое боевым задором тело, — ты что, подумал, что я вот так вот из-за одной глупости… сходу? Я, по-твоему, кто?..
Героиня анекдота «Мама, он меня сукой назвал!», думает Максим. Но если сказать что-нибудь подобное вслух, то обзаведешься вторым синяком, для симметрии, и тогда уже не пустят даже в здание аэропорта. Хотя нигде в анекдоте не сказано, что обладательница этой неповторимой логики не может быть глубоко обожаемой — со всей своей логикой, со всеми своими выходками, — единственной ненаглядной супругой.
Был город — хороводом, карнавалом, ярмаркой, каруселью, раскрашенной юлой, запущенной по гладкому камню: пляши, покуда хватит завода. Был город, рассеченный рекой, и река была везде — куда ни пойдешь, все равно придешь к набережной, и площади были везде, куда ни сверни — выйдешь на площадь, словно на одну и ту же, к одним и тем же голубям и колокольням, улочкам и крышам, запаху кофе и хлеба, галдящим туристам, деловито шелестящим велосипедам… был город, похожий на все города Европы сразу, как мать похожа на своих детей, был Город среди городов — и в нем было лето, жаркое, накаленное, звонкое, как обожженная глина кирпичей и черепиц, как светлый пористый камень.
Прозрачная лазурь Средиземноморья то и дело чернела, стремительно и грозно, набухала влагой, неистово рушилась вниз, словно желая смыть в Тибр горожан и туристов, чужаков и коренных обитателей, голубей и кошек, машины и велосипеды, петушков с крыш и чудовищ с водосточных труб — все, все в реку, в белую пьяную пену, прочь, чтобы оставить лишь освеженный ливнем камень.
Неделя, отведенная на Рому — три дня конференции, четыре на осмотр достопримечательностей, — обратилась четырьмя, всем месяцем поездки, на который было запланировано много больше, но и увиден-то оказался весь полуостров. Машиной и легким двухмоторным самолетом, пешком и верхом — вдоль и поперек, по тем углам, где не ступала нога экскурсовода. Сады и замки, поместья и деревенские дворы, равнины и предгорья, и древние города — Флоренция, Милан, Турин и Неаполь, сегодня север, завтра юг или восток.
Случайный спутник, непрошенный гид любил играть в сказочного волшебника, сыпать из рога изобилия подарки — рассветы и закаты, крепости и колокольни, пряную душистую тосканскую траву и каналы Венецианской лагуны, синее стекло Мурано и сицилийские кораллы…
И так явственно ничего не хотел взамен, кроме восторгов и высказанных хоть словами, хоть жестами, хоть выражением глаз впечатлений, что сводил с ума. Казалось — следит постоянно, неотрывно, из-за широких темных очков с радужным отливом, не отводит взгляда, и, как черная дыра, втягивает в себя все: и свет, и удовольствие, и ощущения. Ничего не остается под взглядом, ничего — только пыль и пустота там, где должна быть хотя бы память.
Только потом оказалось — ничего не забылось, ни единой минуты; никто ничего не забирал, просто прикасался, разделяя, наблюдая, прислушиваясь.
Ничего не складывалось. Ладонь ложилась в ладонь на крутом подъеме — функционально, без подтекста, ровно настолько, насколько необходимо, чтобы не вывернуть ногу на каменистой тропинке. Рука на плече в грозу, когда в деревенской гостинице, где сквозило из всех щелей, вдруг оказалось зверски холодно, пока не разожгли камин. Дальше — не получалось, не откликалось ничего в позвоночнике, не пролетала искра; а спутник так упрямо, так упорно не пытался расплавить это равнодушие, что порой вызывал досаду. Но — не слышал, не понимал, разворачивался и уходил к себе, в себя, в улыбку и вежливость. Оставался наблюдателем.
И если бы дело было только в этом, Камила, может быть, оценила бы деликатность — потому что одного взгляда из-за плеча, отразившегося в глади озера, хватило, чтобы все понять. Даже не восхищение там было — безусловное обожание, которое не хотело быть замеченным, боялось навязаться, отпугнуть. Если бы только в этом… но нет же. Просто они нигде не могли остаться одни. Чем профессиональней, неприметнее была охрана, тем острее чувствовалось ее присутствие, постоянное, бдительное.
Черные глянцевые машины и неразговорчивые люди в маскировочной форме, с рациями, с оружием почти сливались с фоном. Почти. Никогда — полностью; и непонятно было, кто же кому подчиняется: спутник видел, насколько этот непривычный шлейф неприятен и тягостен для Камилы — распоряжался оставить в покое, отстать, провалиться ко всем чертям. Высокие широкоплечие мужчины с лицами убийц кивали, словно обещая капризному ребенку леденец, и никуда не исчезали.
— Издержки положения, — пытался шутить он, и Камила уже знала, что это за положение, заоблачные высоты, кипучий мир большой политики и большого предпринимательства, и хотела только одного — не попасться на глаза никакому безумцу с камерой, не стать сенсацией; наверное, вооруженная охрана должна была защищать и от этого, но вместо того только напоминала, ежечасно и ежеминутно, о пропасти, которую Камила преодолевать, поднимаясь в его безвоздушные высоты, не хотела — а он не мог. Наследник, а в будущем — единственный владелец миллиардных состояний, измерявшихся даже не в цифрах, а в землях, предприятиях, должностях, власти, сделках, опасностях, конкурентах…
Потом месяц кончился. Ужин в отеле, зеркала и свечи, вино и запах осени из приоткрытых окон.
— Я улетаю домой. Пожалуйста, не провожай.
— Когда?
— Завтра. Попрощаемся сейчас.
— Откуда? Из Рома-Чампино?
— Какая разница?! Это было чудесное время, и я тебе очень благодарна, но мне пора возвращаться.
Быть может, не уйди он тогда, не отойди прочь от вежливо прикрытой перед носом двери номера…
Вместо этого утром, когда Камила мирно дремала на заднем сиденье такси по дороге в аэропорт, машина затормозила с визгом, а круглолицый водитель разразился страстной тирадой, из которой спросонок можно было понять только одно слово: bandito!
Пожалуй, для дурака, перегородившего шоссе при помощи двух бронированных монстров с тонированными стеклами, это было слишком мягким определением — и хотелось сгореть от стыда, провалиться прямо сейчас в преисподнюю, на другой конец света, куда угодно, только бы не оказываться в центре внимания целой толпы людей, которым не сразу позволили проехать, взяв беглое такси в тиски.
— Спасибо, что не стал захватывать самолет.
— Камила… останься, пожалуйста!..
Пленница отражалась в зеркальных стеклах его очков и видела только себя. С придорожного луга тянуло зрелым клевером, а ей казалось — разлили бочку амилсалицилата; этот запах женщина будет ненавидеть всю жизнь.
Почему тогда показалось, что — если не объяснить все раз и навсегда, то заставит остаться силой, затащит в одну из тяжелых приземистых машин? Из-за того экспрессивного «bandito»? Из-за того, что происходящее напоминало дурной боевик с погонями и похищениями, винландский вестерн, и не хватало только подручных с тяжелыми револьверами, которые должны были потащить беглянку, перекинув через седло, к боссу в бунгало? От того, что все эти бессловесные статуи в черных костюмах вдруг оказались прекраснейшим инструментом достижения цели?..
Много слов тогда не понадобилось — Камила, дочь хирурга и университетского преподавателя, знала, как быть убедительной с кем угодно, как, не теряя достоинства, поставить на место сколь угодно спесивого собеседника.
Вот и поставила.
— Позвольте вас побеспокоить?
— Да, конечно! — откликается хозяйка комнаты, выдержав паузу на тихое, благовоспитанное чертыхание про себя. — Заходите, пожалуйста!
«Yes, of course! Come in, please!». Интонации, ритмика, построение фраз выдают человека, которому редко, очень редко приходится говорить с посторонними, а тем более с носителями языка — и не так уж редко приходится общаться по переписке. Слушая, Камила слегка щурится и наклоняет голову вперед, словно подставляет ушные раковины под звук, а говорит, невольно выпрямляясь, как перед преподавателем.
Женщина сидит на диване с ногами, завернувшись по плечи в толстый клетчатый плед — снаружи только голова да кисти рук, придерживающих завывающую черную коробку старого ноутбука. Нездоровый присвист намекает на то, что жить агрегату осталось от силы месяц.
— Надеюсь, вы делаете резервные копии.
Камила отрицательно качает головой, вяло улыбается:
— Нет. Знаю, что потом буду жалеть — но… — пожатие плеч. Фатализм рядового пользователя перед лицом могучей технической стихии, как он есть.
— Вы себя хорошо чувствуете? Я вам не мешаю?
— Нет-нет. Мое давление так надежно отсутствует, что мешать ему уже невозможно… — Дама откровенно врет. Что она гипотоник — у нее на лице написано, но вот в данный конкретный момент давление у нее, можно поспорить на хорошую сумму денег, в совершеннейшей норме. А в комнате она целый день сидит, не спускаясь даже к обеду и ужину, из-за глубокого, на грани депрессии, уныния.
Под определенным углом зрения сама по себе возможность без ущерба для дел провести целый день под пледом в хандре, унынии и печали — это редкостная роскошь. Но вряд ли Камила считает жизнь на дни.
— Кажется, это семейная склонность?
— Да, мы все в бабушку… Вы садитесь, пожалуйста. — Камила поджимает ноги, на диване высвобождается место. — Я сейчас закончу… а, впрочем, не вижу смысла. Получилась полная ерунда. — Палец прижимает кнопку на торце секунд на пять, не меньше. Что бы там ни записывалось, оно бескомпромиссно уничтожено.
— Вы журналист?
— Обозреватель в нескольких журналах и на сайтах. Пыталась начать статью, но ничего не получается.
— Наверное, мне понравилось бы заниматься подобным делом…