Крест без любви - Генрих Бёлль 17 стр.


Караульный тотчас отвел его в канцелярию, и, не будь сердце Кристофа исполнено холодной ненависти к этому смехотворному идиотизму, он бы умер от одного ужасающего рева, с которым дружно набросились на него офицеры и фельдфебели. Соседи по комнате встретили Кристофа ледяным молчанием, и даже Пауль весьма холодно проворчал: «Нам из-за тебя досталось». Но Кристоф спокойно вынул из папки пакеты, которые принес из города. Все вещмешки были аккуратно уложены, и люди уже с раннего утра лежали на своих койках в полной походной форме; вся казарма словно впала в столбняк на почве дисциплины. Противное это было зрелище, и Кристоф почувствовал, что армейский застенок все теснее смыкается вокруг него. Все, абсолютно все, от малейшей петельки на винтовочном ремне вплоть до тщательно собранных пулеметов, было в боевой готовности; неколебимая серьезность, написанная на лицах окружающих, подействовала на Кристофа как огромная, навалившаяся на его плечи тяжесть; все, что было здесь бесчеловечного, возобладало абсолютно и безоговорочно.

Собрав последние силы, он выдержал и неизбежную встречу со Швахулой, дисциплинарным богом, который ожидал его, сжав кулаки и чуть не лопаясь от жажды мести; вынес он также и неизбежное разбирательство с Виндом, кусачим псом, сбросившим лживую маску сдержанности и оравшим на него, брызжа слюной от злобы и ненависти…

Но самое удивительное заключалось в том, что при всей своей власти над ним они ни в чем не могли его обвинить, кроме как в простом «опоздании к сигналу отбоя», а такое случается время от времени с любым солдатом; их бесило то, что они попали в клещи собственных предписаний; тем страшнее была их неуставная месть, после того как в полдень весь полк погрузился в вагоны и началась выматывавшая душу передислокация от одного учебного полигона к другому, от одних маневров к другим, ведь они должны были закончиться лишь на войне, которая для пруссаков и есть по-настоящему великими маневрами…

Казалось, весь мир состоит из одного отчаяния, накрывшего эти так называемые военные полигоны, и, если у человека не горит в душе искра Божья, он там неизбежно погибнет от безнадежности.

От Кристофа отвернулись все: и те странные молодые католики, которые с особым рвением предавались чистке сапог и выполнению команды «смирно», а из своего стремления стать отличными солдатами Гитлера создали некую сентиментальную разновидность вероисповедания; и те идеалисты, у которых путаница в мыслях зажигала в глазах слишком яркое пламя служебного рвения; и те рядовые, кто считали себя и интеллектуалами, и верующими христианами, и бравыми солдатами; они были воплощением мешанины в мозгах многих молодых людей, с которыми Кристоф тем не менее общался по-братски, поскольку все они были детьми одной матери-церкви; но и те, кто смотрел на него полупрезрительно-полурастерянно, в душе считали его еретиком, поскольку были не способны понять великое значение свободы, ибо «любили мундир». Эти тоже отвернулись от него окончательно, когда узнали, что ту ночь он провел в объятиях актрисы. И восприняли присутствие Кристофа на воскресных службах, проводившихся тоже на манер военного праздника, как чистое кощунство; в их незамутненных сердцах Господь, вероятно, имел чин не меньше майора…

Однако великие законы свободы осуществляются, невзирая на брюзжание рабов…

Так что единственными людьми в рамках этого беспощадного армейского порядка, его единственными друзьями были те презираемые всеми, кого в этот якобы христианский век социология назвала асоциальными элементами. Иногда по вечерам, когда Кристофу, зажатому, как и они, в жесткие тиски дисциплины, удавалось немного поговорить с этими парнями, парадоксально объединявшими в себе простоту и авантюризм, ему казалось, что их высокое человеческое достоинство доказывается именно тем, что их отторгло это трусливое общество, молча сдавшееся на милость сатанинского государства; и грех этих великих апостолов свободы состоит, вероятно, лишь в том, что свободу они любят больше, чем дозволено Господом, возложившим на самого себя человеческое бремя…

Итак, в полдень того дня, когда Кристоф, не испытывая никакого раскаяния, вернулся в свой загон, полк снялся с места…

Он впервые в жизни жил, спал и ехал в одном из недостойных человека грязных ящиков, рассчитанных на 8 лошадей или 40 живых людей, которые современная цивилизация, считающая себя выше всех предыдущих, называет вагонами; ему казалось, что этой жизнью на колесах для него начинается война…

В последующие месяцы он держался только письмами матери и короткими, иногда безжалостно мимолетными встречами с Корнелией; часто он с утра до вечера жил лишь воспоминанием о нескольких словах короткого телефонного разговора, соединивших их с помощью бесконечных проводов, протянутых из одного конца Германии в другой. Только телеграммы, поезда и телефон помогали им преодолеть ужасную, причиняющую невыносимые страдания разлуку… Армейская служба — о, это безмерно подлые слова! — держала его в своих когтях, как густая проволочная сетка, внутри которой любое противоречащее уставу движение было сигналом, по которому затягивалась петля на его шее. Сколько глаз исподтишка следили за ним, чтобы поймать на ошибках или мелких нарушениях, следствием чего была череда мелочных садистских придирок, не дававших ему после окончания нарядов оторваться от колышка в стойле, к которому его привязали. Из-за частых арестов, которым он подвергался, Кристоф упустил единственную милость пруссаков — отпуск; это было для него, жаждущего свободы, особенно невыносимо еще и потому, что только ему одному отказали в отпуске. И он вынужден был смотреть, как все, один за другим, на две недели покидали эту тюрьму, даже Швахула.

Но неисповедимы пути Господни; когда весна, обдуваемая еще холодными ветрами, только собиралась вступить в свои права, в тот же день, когда начался отпуск у Корнелии, после изматывающих ночных учений он заболел, и произошло немыслимое: перед температурой 40 градусов даже пруссаки отступили и еще в жару, но сияя от счастья, он вечером диктовал медсестре в больнице маленького неказистого провинциального городка телеграмму Корнелии и матери.

Они знали, что каждая секунда, проведенная вместе, прожита ими в грехе; каждая встреча была одновременно и райским сном, и страшной болью, вонзавшейся все глубже и глубже. Им казалось, будто горизонт их сознания завешен кровавыми тряпками и солнце реальной жизни хоть и просвечивает сквозь них, но как-то смутно. Они жили в великолепных розоватых сумерках под угрозой нависающей фиолетовой гибели, но были настолько растерянны, что у них не хватало силы просто отдернуть занавес и впустить внутрь свет и ясность. Вновь и вновь они испуганно закрывали глаза и опускались в красную пылающую пропасть, заключавшую в себе и все счастье, и всю боль…

Часто им казалось, что они безвозвратно погрязли в грехе; но так же часто и мнилось, будто за беззаботной веселостью, иногда нападавшей на них, не может скрываться грех; пропасть закрывалась и вновь открывалась. И они все больше запутывались в смятении чувств, хотя ни секунды не сомневались в существовании Бога.

У них создалось впечатление, что вся жестокость мира зажала их между двумя стальными стенами и сжимает все сильнее и сильнее и все труднее впустить внутрь свет. Каждое новое свидание было для них раем, но все же опутанным мрачными сетями вины.

Могло даже почудиться, будто Господь нарочно свел во времени разные обстоятельства, дабы ввергнуть их еще глубже в их собственную растерянность; Кристофа нельзя было трогать с места, поэтому он остался в больнице, в то время как весь полк прямо с полигона перевели в другое место; таким образом над ним перестала висеть постоянная угроза возвращения в казарму — причем в тот самый день, когда приехала Корнелия. Словно распахнулась огромная дверь на свободу. Кристоф и Корнелия поздоровались в тот первый вечер с таким трепетом, какой знаком только любящим. Оба были счастливы — впереди долгие часы и дни рая, и оба с болью в сердце закрывали глаза на тысячи возможностей вновь запутаться в черных сетях греха. Они уже не знали никакого иного пути. Весна с ее победительной прелестью, с ее полуулыбкой и полуплачем, словно знающая такие радости, которые не хочет открывать; весна, с ее ласковыми и терпкими ветерками, с ее пьянящей нежностью захватила обоих, когда они сидели у кровати Кристофа и мечтали о том дне, который их вновь соединит. Воспаление легких протекало нормально, несколько дней состояние его ухудшалось вплоть до кризиса, а потом все наладилось, и теперь он просто ждал, изнемогая от слабости, но в душе благословляя эту болезнь, вырвавшую его из когтей тысячепалой службы…

Такими — молчаливыми и потерянно глядевшими друг на друга — и увидела их однажды вечером мать Кристофа. Оба мгновенно залились краской под умным и пытливым взглядом женщины, которая при виде этой пары не смогла сдержать понимающей улыбки. Мать обняла Кристофа, а потом без всякого стеснения и свою новую дочь и тут же залилась слезами; кто бы мог сказать, почему она заплакала? Догадывалась, что означало для него — жить в убийственной обстановке армейской муштры и не сломаться? Или ее потрясло осунувшееся, почти жесткое лицо сына, уехавшего от нее нежным юнцом? А может, ее глаза догадались, как украденный рай цепко держит в своих объятиях эту пылающую любовью пару? Уткнувшись лицом в ладони Кристофа, она плакала навзрыд и никак не могла удержать слез, и ему было жутко смотреть, как они текли и текли по его рукам. Дрожавшая Корнелия стояла рядом с матерью, вытянув вперед руки, словно не решаясь дотронуться до нее. И маленькая, полноватая женщина все поняла, она еще раз улыбнулась сквозь слезы и обняла девушку, как будто прося у нее прощения…

Мать села на стул, принесенный для нее Корнелией, и, еще раз посмотрев на них, с улыбкой спросила: «Почему бы вам не пожениться?» Молодым людям почудилось, что их ударило молнией и темная завеса сама собой распалась; они изумленно посмотрели на мать и еще сильнее покраснели. Но добрая женщина вовсе не собиралась смущать молодую пару; протянув к ним руки, она с улыбкой повторила: «Действительно, почему бы вам не пожениться?» И им показалось, будто пелена упала с их глаз.

10

Выяснив, что таинство брака он имеет право освятить в церкви лишь после того, как государство, в его случае — армия, даст разрешение на женитьбу и со своей стороны осуществит комедийное действо под названием «бракосочетание в загсе», Кристоф счел весьма символичной эту путаницу в полномочиях как следствие путаницы в иерархии власти. Жестокую борьбу со стойкими силами бюрократии он начал весной, еще не выйдя из больницы, и окончил осенью, что уже казалось почти победой.

Целую вечность он не виделся с Корнелией. За эти полгода, в идиотской круговерти учений, в сутолоке лишений, воспринимавшихся с невозможной серьезностью, поскольку армия с тупым упорством готовилась к войне — к войне, победу в которой трусливая пресса с готовностью возвестила заранее; в этой беспросветной хмари он уже готов был поверить, что Корнелия, наверно, умерла; даже письма ее иногда ранили его, как кинжалом. Ах, один только ее почерк действовал на него, как привет из блаженного рая, эти крупные, черные буквы, выплеснутые на белую бумагу ее любовью, частенько качались из стороны в сторону, как будто танцевали от радости! Постоянно зажатый в хмурое однообразие службы, он иногда под хищным, пронзительным взглядом Швахулы чувствовал себя слабым и растерянным, как немое и послушное животное на пастбище..

Его «Прошение о разрешении на женитьбу», плававшее где-то в недрах бюрократии, было предметом всех его надежд и разочарований; часто ему мерещилось, что его через минуту должны вызвать в канцелярию; а иногда — что оно затерялось или его выбросили в корзину для мусора, а он, как последний глупец, ждет того, что давно и безнадежно пропало. Самым ужасным было то, что его теперь презирали и избегали общения с ним не только как с плохим солдатом и еще худшим христианином, но еще и считали посмешищем — ведь он посмел указать в графе «профессия» — студент, а разве есть в этом обществе, восхваляющем порядочность, что-либо смешнее, чем студент, в настоящее время рядовой пехотного полка, подающий «Прошение о разрешении на женитьбу»? Тем самым он окончательно был причислен к бродягам, которых пруссаки ненавидят даже сильнее, чем Господа Бога…

Часто он терял душевный покой и отчаивался еще сильнее, чем в те первые недели; только письма Корнелии и молитвы были способны вырывать его из тупой подавленности окружающим.

Итак, в бараках и на равнинных просторах, а также на полевых дорогах, на плацу чужих казарм и в хлевах он овладевал смертоносным ремеслом пехотинца с такой педантичностью, до которой лишь немцы могут довести это идиотическое занятие.

Однажды он получил от Корнелии такое письмо:

«Любимый мой, происходит что-то очень странное. Я все время чувствую, что чем больше тебя люблю, тем хуже играю на сцене, но публика находит, что я расту как актриса. Я не сомневаюсь, что я недалекий и ограниченный человек, ибо на самом-то деле для меня нет ничего на свете, кроме моей любви к тебе; но люди, сдается мне, считают это многогранностью, то есть «страстью», «выразительностью» или как там еще это называется. Меня теперь вводят в состав, чуть ли не насильно, самых известных трупп, так что в один прекрасный день может случиться самое страшное: меня постигнет слава. Не пугайся, любовь моя, я знаю, ты не любишь шумихи. Только не огорчайся, для меня нет ничего хуже, чем знать, что из-за меня ты станешь хотя бы на йоту грустнее, нежели должно быть, покуда мы не вместе. Теперь у меня будет часто меняться адрес, и я тебе первому сообщу по телеграфу новый; поэтому не удивляйся, если получишь много телеграмм, но я не хочу хотя бы секунду быть для тебя недостижимой. Ведь я очень тебя люблю…»

Кристоф сидел за столом в унылом дощатом сарае, который здесь назывался бараком; он был так измочален и невесел, что даже не мог заставить себя выйти на воздух в те немногие свободные часы, которые ему выпадали; гнетущая жара летнего дня и невыносимо тяжкие учения на сыпучем песке пустоши совершенно добили его; у него не было сил даже добраться до койки. Снаружи, из-под душистых сосен, наползала первая легкая вечерняя прохлада, вытесняя последнее дыхание жаркого дня, укрывшегося у опушки леса. Где-то вдали дурацкий голос, словно в насмешку, распевал солдатскую песню, до такой степени приторно-сладкую, что к ней могли бы приклеиться мухи. В бараке было тихо и душно, пахло потом, кожей, табаком и пивом… Донельзя измученные солдаты валялись на койках или без дела сидели за столом, хмурые и растерянные. Ибо чем ближе был вечер, тем ближе была и ночь, а за ней утро, то есть опять служба! О, это божество, это безжалостное божество, которое они называют «службой»! Этой службе все приносилось в жертву. Более того, даже война, по сути, была для них лишь своего рода службой; действительно, всевластным и всеблагим было это божество — служба!

Кристоф перелистывал книгу, которую книготорговцы всех мастей некогда наперебой расхваливали как заслужившую всеобщее признание; называлась она «Тайны зрелого возраста». Книга показалась Кристофу пустой и лишенной хотя бы намека на то, что можно было бы назвать мироощущением; более того, она не доставляла даже эстетического удовольствия, не удовлетворяла даже примитивным запросам, не была интересной хотя бы по фабуле, которая вообще-то есть стихия жизни. Просто какая-то старческая болтовня со слабым налетом эротики и откровениями политической слепоты, какая присуща владыкам немецкого духа! Разве это студенистое варево эстетического конфуза может быть духовной пищей для изголодавшейся молодежи?..

Кристоф раздраженно отшвырнул книжку и уже поднялся, чтобы в душной столовой залить шнапсом свою тоску, как вдруг кто-то вошел и, небрежно бросив на стол пачку писем, удалился…

Для него в пачке было то самое письмо Корнелии. Он читал его и перечитывал много раз и сам не заметил, как начал бормотать себе под нос слова благодарности Богу — ведь только от него одного и приходило к нему спасение. Потом вскочил и, не обращая внимания на удивленные взгляды, подошел к своей тумбочке, надел портупею и ненавистную пилотку и выбежал наружу. Пока Кристоф, спотыкаясь, тащился к крошечной местной почте, представлявшей здесь это проклятое государство, он с замирающим сердцем все повторял и повторял про себя адрес отправителя! Боже, как близко от него она находилась! Письмо было адресовано на его прежний адрес, в сотнях километров к западу, где его утешала близость к матери и помогала держаться надежда на то, что, может быть, иногда, хотя бы на несколько часов, удастся пойти на концерт в гражданском платье. Но теперь-то он оказался совсем рядом с Корнелией, о чем та и не подозревает! Может, и она, так же, как и он, не сможет устоять перед соблазном просто взять и нарушить молчаливый договор не видеться вплоть до дня свадьбы?

Назад Дальше