Оставшись один, Анциферов задумчиво снял кепку с пуговкой, пригладил седые волосы и медленно вернулся к саням.
— Поехали, — буркнул он вознице, натягивая рывком кепку.
Разговора их Гурилев не слышал, он молча сидел, пытаясь согреться думой о скором тепле, тревожась неизвестностью, что ждет его в Рубежном. Лошадь тронулась, и ветерок донес до него запах конского пота, сдутый с тощего мосластого крупа…
* * *
До Рубежного добрались к сумеркам. Село тянулось вдоль тракта, тылом прижавшись к лесу. Стояло особняком, в стороне от военных дорог, прежде считалось центральной усадьбой колхоза. Пять дней назад в Рубежном еще была дивизионная медслужба немцев. Убегали они отсюда быстро, может, потому село и уцелело.
У встречной бабы Анциферов узнал, где хата председателя сельсовета. Подъехали. Громыхнув сапогами по доскам высокого крыльца, Анциферов толкнул дверь. Следом шагнул Гурилев. В темных сенях пахло давним рассолом, куриным пометом, запаренными картофельными очистками. Было темно. Но Анциферов безошибочно ухватил дверную скобу.
В горнице у окна сидела немолодая женщина в длинной юбке, прикрывавшей сапоги, и штопала цыганской иглой шерстяной носок. Не торопясь поднялась, отложила на стол работу. И показалось Гурилеву, что неторопливость ее намеренна — слышала их шаги на крыльце и в сенях, ждала. Была она высокой, полной, может, от свободной, с широкими рукавами, кофты. Лицо смуглое, гладкое, темные большие глаза смотрели спокойно.
— Добрый день, хозяйка! Принимай гостей, — сказал Анциферов, усаживаясь на лавку.
— Гостям всегда рады. — Она повязала голову косынкой, лежавшей на плечах.
— Ольга Лукинична Доценко? — сказал Анциферов.
— Догадливый вы, — чуть прищурилась она.
— Ты председатель сельсовета? — спросил Анциферов.
— Четыре дня как выбрали.
— Я — Анциферов. Представитель райнаркомзага. — Он поднялся. — А это — Гурилев Антон Борисович. Мой помощник.
— Да вы сидите. Представитель — он и сидячий представитель, — чуть дернулась ее губа. — С чем бог послал?
— Не бог. Власть, Ольга Лукинична. Скот дают нашей области, а значит, и району. Корма нужны. Заготовки. Слышала такое слово? Или отвыкла?
— Отвыкать нам ни к чему. Власть нашей была. Нашей и вернулась. Вы, видать, и не признали меня. Мы ведь до войны на разных совещаниях районных встречались. Директором мельницы вы работали.
— Узнать-то узнал. А вот насчет признать — дело покажет, как справишься. — Анциферов качнул седой шевелюрой.
— Ну, коли узнал да на «ты» меня по старому знакомству зовешь, то и я тебя, Анциферов, обижать не стану, — нажала она на слово «тебя». — Так оно дружней… Может, с чаю разговор начнем? Небось, замерзли в дороге с товарищем, — посмотрела она на Гурилева, устало сидевшего на лавке и улавливавшего какое-то напряжение в их разговоре.
— Чай потом. Сперва дело, — отказался Анциферов. — Посоветуй, где у вас разместить временный приемный пункт. Возить будем из окрестных сел сюда. Это раз. А еще мне нужен подворный список всех хозяйств. Фамилии, состав семьи. Может, у кого надел свой появился при немцах. Так сколько соток или гектаров, — ухмыльнулся Анциферов. — Поняла?
— Поняла. Исполню. Корма временно свозить можно в мастерские бывшей МТС. Там подпол удобный.
— Далеко отсюда?
— Версты три.
— Хорошо… На постой Антона Борисовича примешь, — посмотрев он на Гурилева. — А я с мальчонкой где-нибудь по соседству. Пацан совсем квелый, в соплях весь… Значит, вы, Антон Борисович, располагайтесь. А я на разведочку схожу. Чтоб — врасплох, — хлопнул Анциферов ладонью по столу, будто что-то накрыл ею, глянул на Доценко. — А уж сюда вернусь с полной информацией… Вот так, — кашлянул он, зыркнул за окно, где уже стемнело, и, не оглянувшись, шкрабанув огромными сапогами по половицам, шагнул к двери.
Гурилев ждал, что Доценко скажет сейчас что-то об ушедшем, но она молча убрала в сундук недоштопанный носок, зажгла керосиновую лампу.
— Городской будете? — спросила.
— Да.
— И откуда же?
— Сейчас из Средней Азии. — Он выжидательно посмотрел на нее.
— Ну и как там, в Азии? Тепло, сытно?
— Тепло… А прочее — как всюду. Конечно, освобожденные места в сравнение не идут: разорение, пепелища.
— Нас еще бог миловал, уцелели. Дотянули кое-как…
В сенях послышались шаги.
— Володя Семерикин, наверное. — Доценко поднялась.
В хату вошел коренастый парень в военном, но шинель не подпоясана, без погон. Сняв у порога фуражку с черным околышем, он пошевелил широкой ладонью высокий русый чуб, поздоровался.
— Знакомься, Володя. — Доценко кивнула на Гурилева. — Это товарищ из района.
Парень повернулся к Гурилеву, и тот увидел его лицо: правая сторона чистая, светлая, с тихим румянцем, с живым карим глазом, а левая — неприятно розовая, со стянутой ожогом кожей, с багрово-красными спекшимися веками вместо второго глаза.
— Был я там, тетя Оля. — Володя швырнул фуражку на лавку. — Не трактор, а пугало. Все ржавчиной объело. Еле головку блока снял. Подшипники менять надо. Одним словом — капремонт.
— Надо, Володя. На бабах все не вспашем. Особливо за рекой, где уклон. Там и трактор еле тянет, чернозем. А клин тот — самый родючий. Под сортовое распашем… Нужен трактор. Баба хоть и доброе тягло, да всему мера есть.
— Это понятно… Что если к армейскому начальству съездить, поклониться? Тут недалеко автобат. Может, помогут с ремонтом?
— Съезди. От такого поклона голова не отскочит… Ты-то как устроился?
— У Крайнюковых пока.
— Свою печь когда затопишь? Чего у соседей углы обтирать?
— Лесу надо, инструмент… Да еще бы пару рук. Плотник из меня слабоватый. Конечно, хату в порядок приводить пора — родительская. Хожу мимо — душа болит. Родился ведь в ней… Вчера на кладбище был, могилку обровнял, кресты подправил. Весной дерном обложу. — Он достал кисет, скрутил цигарку и, подняв фитиль, прикурил, густо выдохнув дым первой, дерущей глотку затяжки. — От Лизы нет вестей? — тихо спросил, глядя в окне.
— Найдется, — как-то горько сказала Доценко. — Иди, Володя, дела еще у меня, — встала она, вроде не желая больше ни о чем говорить.
Он взял с лавки фуражку.
— Хорошо, тетя Оля, — посмотрел на Гурилева и вышел.
Какое-то время Ольга Лукинична задумчиво ходила от печи к полке с посудой, отодвигала дверцу-дощечку, что-то трогала, переставляла, словно позабыв о Гурилеве. Потом вернулась к столу:
— Я постелю вам… Может, чаю сперва?
— Нет, благодарю вас. Устал очень. Часок бы отдохнуть.
— Как хотите. — Она ушла за занавеску в другую половину.
Вернулась скоро.
— Идите, почивайте, — приподняла занавеску.
— Спасибо. — Гурилев прошел.
В комнате было темно. У окна стояла большая деревянная кровать, старый шифоньер и пустая этажерка, лишь на одной ее полке высилась стопка белья. На стене висела географическая карта — два полушария. Пахло сухим теплом, какой-то травой, от побеленной печи тянуло жаром.
Гурилев сел на скрипнувший стул, с облегчением снял ботинки. Посмотрел на белую постель с высокими подушками. Лоскутное одеяло было заботливо откинуто. Он подумал, что, давно не мытый, провонявший всем, что существует в долгом вокзальном и вагонном житье, не может он забраться в эту чужую чистую постель, к которой люди приходят отдыхать, приготовившись к ночи, не смея осквернять дневным потом и грязью ни саму белизну постели, ни свой отдых… Он накрыл одеялом простыню, улегся поверх, чуть ли не поперек, едва касаясь головой края подушки, подставив под ноги стул.
Усталость волнами ходила по его телу, он с наслаждением смежил веки, но уснуть не мог. Слышал, как выходила Доценко, что-то делала в сенях, слышал ее шаги на крыльце и на улице, потом она возвращалась в хату, кто-то к ней приходил, произносились слова «председатель», «подворный список», «корма»… И уснул.
Спал чутко, вроде плыл поверх сна. А очнулся опять от голосов и какой-то миг не мог понять: то ли еще вечер, ночь, то ли уже следующий день и вот-вот начнет светать.
На этот раз разговаривали двое. Голос Ольги Лукиничны Гурилев узнал сразу. Второй же был молодой, и звучали в нем то робость, то безразличие, то надрыв и непонимание.
— Мама, я…
— Покаяться пришла? — спросила Ольга Лукинична.
— Мне не в чем каяться, мама!
— Значит, брешут люди, что у немцев работала?
— Работала. Да знали бы вы, как и почему!
— Расскажи, Лизавета, расскажи. А я послушаю.
— Не надо так, мама… Вы неправы…
— Вот даже как!
— В Неметчину меня хотели угнать… Из Росточина почти всю молодежь угнали… Дядя Гнат помог мне… Устроил на работу в немецкую прачечную… С утра до ночи. Руки до крови стерла… Вот карта моя рабочая.
— Ну, а что видели тебя в кабинке немецкой машины… С их солдатом. Тоже брешут? Тебя кто в курвы определил? Тоже Гнат? Иль сама пошла?
— Тот солдат — шофер, мама… В лазарете на санитарной работал… И не немец он… Румын…
— Для меня все они немцы! Ироды!.. Чего слезы пускаешь? Разжалобить пришла? Позор мой отмыть своими слезами?
— Нет, — всхлипнула дочь. — Не за этим… Нету на мне и на вас позора… Он другой… Любили мы друг друга… Дезертировал он потом… Чтоб к партизанам перейти… Мы после всего пожениться хотели…
— Хорошего зятя нашла мне, дочка… Спасибо тебе… Отец бы покойный тоже тебя отблагодарил бы батогом поперек спины… Жениться, значит, хотел… А ты, дура, тут же ему хотелку свою и подставила?! Перестань реветь! Собирай вещи и уходи из села… Чтобы люди тебе в лицо не плевали!..
— Нету уже Стелиана, мама! — крикнула дочь. — Повесили немцы его… Поймали и повесили… Не добежал до партизан… Некуда мне идти… Беременная я…
— Господи!.. Что же ты наделала, Лизка?! Боже ж ты мой!.. Как жить-то дальше будешь?
— Не знаю…
— Иди к бабке Крайнюковой…
— Нет, мама, — вдруг жестко и спокойно сказала дочь. — Не будет этого. Жизнь Стелиана уже во мне живет… И второй раз убить его не позволю… Даже вам!..
Потом наступила долгая тишина. И Гурилев представил, как они сидят друг против друга — глаза в глаза.
— Нельзя тебе, Лиза, в селе… пока… — вдруг жалостно сказала Ольга Лукинична. — Нельзя… Не поймут люди, если узнают… Уехать тебе надо… Поезжай в область… Руки сейчас всюду нужны… Разруха какая… Поезжай, пройдет время — видно будет… — И, вздохнув, сказала: — Поживи пару деньков и поезжай. Так лучше…
— Хорошо, мама. Я уеду.
— Ты знаешь, кто здесь? — погодя спросила Ольга Лукинична.
— Кто?
— Володя Семерикин. Танкист он… Два дня, как вернулся. Без глаза. С ним как встретишься? Не боишься? Родню его всю постреляли…
— Не боюсь. Никаких обещаний ему не давала. Дружили в школе. Что с того?
— Ты уж постарайся не встретиться с ним, Лиза.
— Хорошо, мама, постараюсь.
— Ох ты, горюшко мое… Спать полезай под стреху, там перина есть. Рядно в сундуке… А у меня приезжий, не выгонишь…
Гурилев встал, натянул ботинки. Выходить сразу не решился, какое-то время побыл в темноте, поправил постель, старательно разгладил ладонями одеяло. Погромче шаркнул ботинком, кашлянул, чтоб услышали, что не спит уже.
Лиза примостилась в углу на лавке. Щуплая, плоскогрудая, совсем девочка. И только по узкому лицу, желтому от света керосиновой лампы, по горестно приподнятым тонким бровям с морщинкой меж ними можно было угадать, что ей за двадцать. Она сидела, нервно вжав меж колен смятые в кулачок пальцы, заплетя под лавкой ноги в девчоночьих — в рубчик — чулках, вовсе не похожая на мать — беловолосая и тонкая в кости.
Гурилев кивнул ей.
— Дочка моя, Лиза, — познакомила Ольга Лукинична. — Повечеряем. — Она сняла с загнетка чугунок с картошкой.
На тарелке уже лежали две синие луковицы, в блюдечке — подсолнечное масло, в миске с рассолом — крутые желтобрюхие огурцы.
— Хлеб, правда, с отрубями, но все же хлеб, — сказала она, оглядывая стол. — Ну вот, хоть маленькая рыбка, да лучше большого таракана. А потом и чайку морковного попьем.
Гурилев вытащил из своего мешка полкирпича зачерствелого хлеба, два куска рафинада и американскую колбасу в банке с ключиком, припаянным сбоку.
— Ишь, как придумали, чтоб не потерялся, — повертела Ольга Лукинична банку.
Сели к столу.
— А ты чего? — оглянулась Доценко на Лизу. — Особого приглашения ждешь? Не в президиум зовут. Или еда не по тебе, там слаще кормили? Так, что пухнуть начала…
Лиза послушно подсела. Гурилев вскрыл банку, отрезал три пласта красноватого мяса и, разложив по хлебным ломтям, придвинул к себе один, остальные оставил на тарелке:
— Ешьте, пожалуйста.
Лиза осторожно жевала бутерброд, закусывала огурцом. Ольга Лукинична сперва макала лук и картофелину в масло, затем в блюдечко с серой комковатой солью, ела аккуратно, иногда утирая согнутым пальцем уголки губ…
Потом пили чай. Доценко разлила горячую коричневатую бурду в кружки.
— Мама, я пойду? — поднялась вскоре Лиза.
— Рядно не забудь, — наказала мать.
Сунув ноги в маленькие ботинки и не зашнуровав их, Лиза вышла. Ольга Лукинична стала собирать посуду. Двигалась она плавно, от длинной широкой юбки отлетал ветерок. Гурилеву казалось, что уже глубокая ночь, — таким долгим и полным был еще не отстоявшийся день. Однако жестяной маятник старых ходиков передвинул стрелки чуть за восемь…
Около девяти заявился Анциферов. Вошел так же, не постучавшись, шумно. Снял кепку с пуговкой, изможденно опустился на лавку, вытянул ноги. Лицо его было серым, изъеденным усталостью, на костяного цвета виске судорожно дергалась жилка, обострив скулы, ушли в подлобье глаза. Он прикрыл их, но веки дрожали, будто боролся со сном. Только сейчас Гурилев заметил, что Анциферов, пожалуй, его ровесник.
Словно стыдясь своей слабости, не в силах одолеть эту дрожь в сомкнутых веках, боясь ею унизить себя, Анциферов открыл глаза, блеснул взглядом по лицам Гурилева и Доценко: мол, все в порядке со мной, не думайте.
— Сколько верст до хутора Бабкина? — спросил он.
— Четыре.
— Сходить туда, что ли? — вроде себя спросил.
— Может, завтра? — усомнилась Доценко, видя, как он безмерно устал. — Ты же вон, как выдоенное вымя.
— Меня всего не выдоишь, Доценко, — усмехнулся.
— Поел бы чего.
— Сыт, — глянул он на ходики. — Не врут?
— Семнадцать лет по ним живу.
— Отдохнули? — Он повернулся к Гурилеву.
— Вполне. Вам бы тоже не мешало, Петр Федорович.
— Некогда. Успею после войны. Если такие, как я, сейчас отдыхать станут, фронт без мяса и молока останется. — Он почти без усилия встал, натянул свою кепку с пуговкой. — Ночевать я буду у Лещуков. Вместе с пацаном… Значит, до завтра. — Он вышел.
— Его энергии позавидуешь, — сказал Гурилев.
— Свету только мало от энергии этой, — вдруг ответила Доценко. — Купили мы колхозом до войны движок, чтобы электричество давал. Работал с утра до ночи. Весь ходуном ходил. А свету — на копейку. Одно слово, что энергию посылал. На двадцать хат едва хватало. Керосиновая лампа и та потеплей горела.
— Положение его, наверное, такое, — сказал неуверенно Гурилев.
— У всех у нас теперь положение… Хлеб — вот кто всему начальник. Народ наш не может без хлеба, — крутила она в пальцах бахрому платка. — Немцы — те для блезиру хлебом пользуются. А для нас он — все… В сороковом в область на совещание животноводов ездила. Кормились в ресторане. Уж на что дома хорошо и вкусно ели, но и в ресторане этом, скажу вам, не откажешься: и рыба всякая соленая, салаты разные, ветчина городская. Потом, помню, борщ подали. Красивый, жирком светится, кусочки сала плавают. Как домашний, как сама делала. А вот хлеб официантка подать забыла. Сижу, жду. Все наши уже отобедали, а я все смотрю на еду, дожидаюсь хлеба, борщ стынет. Обидно, холодный борщ — сами знаете. А позвать девушку, напомнить стесняюсь. Перерыв кончается, одна я осталась. Попробовала несколько ложек борща. Вкусный, пахучий, а без хлеба не идет: то укусить надо, то под ложку подставить, чтоб не капало… Так, не поевши, и ушла. Вот что оно — хлеб! Жили перед войной, конечно, что и говорить… Хлеб ко всему шел… Да что вспоминать, — вздохнула она. —