И тут же она засмеялась – счастливо, едва слышно. Тем самым смехом, которого Юра уже не чаял больше услышать.
– Что ты? – спросил он, наклоняясь к ее лицу.
– А как ты думаешь?
Женя открыла глаза. Что угодно он ожидал в них увидеть, кроме счастливого удивления, которым они светились, лучились, сияли!
– Ничего я не думаю, Женечка. – Наверное, улыбка у него сейчас была как у младенца. – Думаешь, можно думать, когда… Не очень хорошо тебе было, да?
Она засмеялась громче и, кажется, еще счастливее. Потом слегка отвернула голову – как будто для того, чтобы он так и не разгадал причины ее смеха.
– Да что же ты?
Свободной от колечек рукой Юра опять повернул к себе ее голову, всмотрелся в глаза. За несколько секунд глаза изменились так, как только у нее могли меняться. Теперь в них светилось уже не удивление, не затаенный вопрос, а что-то совсем другое – веселое, дразнящее.
– А я просто вспомнила, как тогда все это было, – наконец ответила Женя, обнимая его за шею и снизу заглядывая в лицо. – Так и было, Юра! Тоже сразу, и тоже очень быстро… И точно так ты боялся, что я не успела, помнишь? И волосы так же перебирал потом у меня на лбу.
– Видишь, какой однообразный, – улыбнулся он, нанизывая еще одно колечко на безымянный палец. – Соскучишься со мной.
– Хорошо бы. – Женя притянула к себе его голову, поцеловала в нос. – Хорошо бы мне, Юрочка, дожить до того дня, когда я с тобой соскучусь. Буду я тогда старушка – ста-аренькая, стра-ашненькая, от одного вида с души воротит, вот какая! Хочешь?
– Хочу! – Он зажмурился, словно предвкушая это немыслимое время. – Я тебя, знаешь, вообще очень хочу. Даже прямо сейчас, не через сто лет.
– Ну и не переживай о пустяках! – засмеялась она. – Быстро, медленно, успела, не успела… Ты куда-нибудь торопишься?
Никуда он не торопился – куда ему было торопиться от нее?
Глава 14
Впервые за все время после Сахалина Юра радовался тому, что работает только в отряде и не все его время занято работой, как это бывало раньше.
Он давно уже мог бы устроиться дежурантом в больницу или на «Скорую». Многие в отряде, у кого было медицинское образование, так и сделали. Но какое-то неясное чувство удерживало его от этого. Хотя – разве такое уж неясное? Скорее самолюбивое…
Но теперь он ни о чем таком вообще не думал.
Поздним вечером того дождливого зимнего дня они с Женей все-таки встали с кровати и выбрались на кухню.
– Что это ты говорила про поесть? – вспомнил Юра. – Ты есть хочешь?
– Я говорила, что ты есть хочешь! – засмеялась она. – Ты только при мне часов десять не ел, и ночью ведь работал. А хорошо мне тебя уговаривать, Юра, да? Загляни-ка, милый, в холодильник – может, найдешь чего…
Вернувшись в Москву, Юра не стал жить с родителями, как до отъезда. Отвык… Да они и не настаивали, как и вообще не настаивали никогда, чтобы он делал то или это, жил так или этак.
С самого Юриного детства мама знала – или только чувствовала, догадывалась? – впрочем, для нее это всегда было одно и то же: уговорить сына сделать то, что он не считает нужным делать, – невозможно. Не потому, что он упрям – совсем по другой причине, определить которую она не могла, да и не пыталась.
И Юра, и Полинка с рождения были такие, несмотря на то что мотивы их поведения разнились очень сильно.
Надя до сих пор помнила, как, едва научившись говорить, на требование сию секунду вылезти из лужи ее младшая дочь заявила: «Мама, не мешай, мне так надо!»
А Юра даже и так длинно не объяснял. Не хочу – и все.
Это могло не понравиться кому угодно, кроме Нади. При ее внешнем спокойствии, при том, что все, к чему она прикасалась, сразу приобретало отчетливые черты внутренней стройности, в Наде с юности горел какой-то глубокий огонек. Как только она чувствовала, что с нею начинает происходить то, что и должно происходить в ее жизни, этот огонек разгорался, вспыхивал, превращался в неудержимое пламя. И в таких случаях Надя никогда не спрашивала себя, почему это происходит именно теперь, именно с нею, именно так, а не иначе.
С чего же она стала бы спрашивать об этом своих детей?
У одной только Евы все складывалось по-другому… Знала ли она вообще такие – безошибочные, не нуждающиеся в объяснениях – минуты?
За наполнением Юриного холодильника следила мама. Да это было и нетрудно: всего-то пройти через двор к другому подъезду, в котором находилась бабушкина – а уже десять лет после ее смерти Юрина – гарсоньерка.
Он достал из холодильника кастрюльку с борщом, прикрытую тарелкой миску с котлетами. Женя сидела за столом, подперев ладонями подбородок, и смотрела на него каким-то странным взглядом – вопросительным, удивленным? На ней была Юрина синяя в тонкую светлую полоску рубашка, рукава которой она немного закатала. Рукава были ей не только длинны, но и широки, поэтому, когда она вот так сидела, поставив локти на стол, они соскальзывали, открывая ее руки.
– Что ты? – спросил Юра, поймав ее непонятный взгляд. – Ты о чем думаешь?
– Нет, ничего. – Она тряхнула головой, попыталась улыбнуться, это ей не удалось, и взгляд ее снова переменился: стал просительным, ожидающим. – Юра… Я не хочу от тебя уходить. Нет, не то что не хочу – просто не могу!..
Он вздрогнул от ее слов, но, кажется, совсем незаметно.
– А ты… хотела уйти? – спросил он, вглядываясь в Женино лицо.
– Я не знаю, – опустив глаза, ответила она. – Я не знаю, Юра, могу ли остаться.
Он не понял, говорит она так потому, что это зависит от его решения, или…
– Можешь, – сказал он, сглотнув вставший в горле ком. – То есть я очень хотел бы.
Слова «очень хотел бы» так мало говорили о происходящем в его душе, что совсем ничего, в Юрином понимании, не значили. Но Женино лицо мгновенно просияло, и он вообще забыл о словах.
– Ты знаешь, – сказала она, теперь уже не отводя глаз от его лица, всматриваясь так пристально, как будто от этого зависела ее жизнь, – я когда с тобою, мне кажется, ничего больше нет. И меня нет – такой, какая я со всеми, какая всегда. Совсем как там, в тумане было, на заливе! Помнишь, я тебе тогда говорила: невозможно представить, что есть какая-то от тебя отдельная жизнь, и я…
Тут она осеклась, лицо застыло, даже губы побелели, как от холода.
– Не помню, – сказал Юра. – Давай лучше пообедаем. Или поужинаем?
– Позавтракаем!
Ему показалось, что улыбается она с трудом. Но бледность все-таки отхлынула от ее лица, в глазах вспыхнул знакомый свет – веселый и далекий, словно от звезд идущий свет.
– Давай я хоть разогрею, – сказала Женя, вставая. – Да-а, мой хороший, большой приз ты выиграл у жизни!
– Думаешь, мне от жизни нужен приз? – усмехнулся Юра, глядя, как скрываются под рукавами его рубашки маленькие ямочки у Жениных локтей.
Появление женщины в жизни сына родители встретили спокойно. Даже, пожалуй, немного слишком спокойно. Это могло бы насторожить Юру, если бы он склонен был обращать внимание на то, как оцениваются его поступки.
К тому же для родительской настороженности, наверное, и в самом деле были на этот раз основания.
Когда он почти шесть лет назад объявил им, что придет домой с женой, и уже назавтра появилась Сона, легкий шок возник у родителей сразу, но почти так же сразу и прошел. Тогда все было ясно, как на ладони. Юрочке двадцать шесть лет, закончил мединститут, второй год работает в Склифе, полюбил девушку, которую вытащил из-под развалин в Ленинакане, решил на ней жениться.
Так же ясно было родителям – по крайней мере, маме, – что жить ему с этой девушкой невыносимо тяжело. Слишком страшным, ломающим, необратимым было то, что случилось с Соной: потеря всех родных, потеря дома, потеря привычной, очень отличной от московской, жизни… И потеря профессии: об игре на рояле после ее травмы пришлось забыть; хорошо, что пальцы вообще хоть немного двигались.
И когда, несмотря на все это, Сона стала оживать, отогреваться рядом с Юрой, никто поверить не мог, что это все-таки произошло. А потом появился Тигран, ее считавшийся погибшим жених, и она уехала с ним навсегда.
Юра долго помнил Сонины слова при прощании: «Раньше я сказала бы ему: нет, я люблю другого. А теперь нельзя так ему сказать… Мы с ним оба остались как обломки. Заставить его уехать, одного оставить – все равно что убить, ты понимаешь, да?»
Он вообще долго помнил Сону. Оля оказалась первой женщиной, с которой он ее забыл…
С существованием Оли и была связана нынешняя родительская настороженность, это Юра понимал. Они ничего не знали о ней – знали только, что на Сахалине сын женился на восемнадцатилетней корейской девочке, медсестре из областной больницы. Он сообщил об этом по телефону как о свершившемся факте и пообещал приехать наконец в отпуск, теперь уже с женой. А через две недели приехал один – неузнаваемый, погруженный в какое-то безысходное отчаяние.
Не могли же родители знать о том, что произошло за это время в рыбацкой избушке на берегу залива Мордвинова! А Юра не мог говорить об этом – ни с ними, ни с кем другим. Ни сразу не мог говорить, ни потом, когда вернулся в Москву окончательно.
Как теперь складываются Юрины отношения с этой неведомой Ким Ок Хи, что теперь значит штамп в его паспорте, родители не знали. Может быть, они даже обижались на него: не понимали, почему сын не хочет поговорить с ними об этом. Как будто они не поняли бы его, что бы ни случилось, как будто когда-нибудь они надоедали ему непрошеными советами!
И вот на фоне этой недоговоренности появляется женщина, и Юра с нею такой, каким никто никогда его не видел. Это при его-то сдержанности, при всегдашнем его нежелании – а может быть, и неумении? – давать волю чувствам!
Ева даже обижалась в детстве, когда играла с братом в гляделки. Ну как у Юры выиграть – сколько ни смотри ему в глаза, ни за что не догадаешься, о чем он думает! Правда, Юра обычно жалел сестру, у которой все чувства дрожали в глазах, как в прозрачной воде. Он незаметно улыбался и начинал смотреть так, что Ева сразу угадывала, о чем он думает, – и выигрывала, ужасно при этом радуясь. Она всегда казалась ему не старшей, а младшей сестрой, даже когда ему три года было, а ей пять.
Но вообще-то Ева была права: ни о чем нельзя было догадаться по Юриному лицу, если сам он этого не хотел.
И вот теперь он смотрит на эту красивую женщину с утонченной, холодноватой внешностью так, как будто жизнь его оборвется, если она исчезнет.
То, что Женя Стивенс, так неожиданно и так властно вошедшая в жизнь их сына, еще и телеведущая, которую они почти каждый день видят на экране, едва ли значило для старших Гриневых больше, чем для Юры. И совсем не с этим была связана некоторая скованность, с которой они встретили Женю, когда Юра впервые пришел с нею в родительский дом.
Правда, со стороны никто и не заметил бы скованности. Валентин Юрьевич вообще был не слишком разговорчив, и его не в чем было упрекнуть: он говорил с Женей даже чуть больше и оживленнее, чем обычно. А Надя была, как всегда, внимательна к гостье и, как всегда, просто поддерживала разговор – ни о чем не пыталась выспросить, выведать, не бросала многозначительных взглядов.
Но Юра-то знал их не как гость, не как Женя, которая, кажется, вообще ничего не заметила!
Он видел, что ни разу не появилась на отцовском лице улыбка – та, от которой у него до сих пор, как в детстве, легче становилось на сердце: взгляд чуть исподлобья – и вдруг расцветает…
Он видел, что родители принимают Женю так, как вежливые люди принимают постороннего, ничем не близкого человека: и отталкивать его вроде не за что, и душевного порыва к нему нет никакого.
Разве что Полинка отнеслась к Юриной подруге так же, как относилась ко всем, кто появлялся в радиусе ее жизни, – без всяких церемоний.
Пока старший брат так отдельно жил на своем Сахалине, ее жизнь шла своим, домашним не слишком понятным чередом. Да Полинка с детства не очень была им всем понятна, хотя и неизменно любима. То глубокое, рано проявившееся, что было в ней и что называлось талантом, словно отделяло ее незримой стеной ото всех, даже от самых близких людей.
Хотя и по внешности Полинкиной, и по всему поведению трудно было заподозрить в ней талант. Как он мог уместиться в ее голове – в этом рыжем вихре стремительных затей, бесшабашных выходок и неожиданных желаний? Топать ногой по луже, потому что «мне так надо», было еще из самых невинных…
Рисовать Полина начала едва ли не сразу, как только научилась держать в руках карандаш. В ее младенческих каракулях на обоях уже проглядывали какие-то необычные контуры. Когда ей исполнилось шесть лет, рисунками был завален весь дом. Даже на салфетке в только что распечатанной пачке можно было обнаружить картинку к сказке, которую месяц назад читала ей мама или Ева.
Когда Полине было десять, а Юре девятнадцать, она любила показывать свои рисунки именно ему. Хотя Ева, наверное, понимала их лучше, а уж любила рыжую сестричку точно ничуть не меньше, чем брат. Но Полина никогда не объясняла, что ею движет, а Юра не спрашивал.
Ему особенно нравились ее рисунки пером – даже больше, чем акварели, хотя чувство цвета было у нее очень развито. Но в Полинкиной графике Юра более отчетливо видел то, что было в ней самой: стремительную легкость, неожиданные повороты линий.
А потом он уехал.
Как ни странно, никто не связывал с Полиной ощущения, которое всегда рождает в близких людях талант – хрупкости, ранимости дарования, да еще такого раннего. Почему-то при одном взгляде на нее думалось: кто-кто, а эта девочка сумеет за себя постоять. За свое право рисовать как ей хочется и точно так же жить.
Просто удивления было достойно: мама меньше беспокоилась, когда трехлетняя Полинка играла одна во дворе, чем когда тридцатилетняя Ева уходила на встречу с Денисом Баташовым!
В Строгановское Полина поступила, по ее выражению, «пулей»; правда, этому никто не удивился. Только Надя на всякий случай сходила в училище, посмотрела списки принятых: мало ли что могла учудить ее младшая дочь… Надя сама собиралась поступать в Строгановское сразу после школы, но судьба ее повернулась тогда иначе. Поэтому она с особым волнением ждала окончания дочкиных экзаменов.
Едва закончились вступительные, результат которых привел домашних в умиление, Полина поспешила их из этого благостного состояния вывести: отправилась с целой оравой никому не знакомых художников «бродить по степям, как Велимир Хлебников». Так, во всяком случае, она объяснила дома свою поездку на мыс Казантип, которая длилась все лето.
Когда через год она, слова никому не сказав, бросила Строгановское, объяснение последовало еще более исчерпывающее.
– Потому что надоело мне все это, – сказала Полина, глядя на маму чуть раскосыми, как у отца, черными глазами. – Надоело эту чертову натуру натурату крутить-вертеть туда-сюда. И что все заранее все знают, только руку пришли набить, – тоже надоело.
И понимай как хочешь! Может быть, поняла бы это объяснение Ева, но к тому времени она уже уехала со своим Горейно в Вену. А Юра был на Сахалине, а… А может быть, все равно не понял бы никто.
В день первого Жениного визита Полинка, как обычно, явилась домой ближе к полуночи. Весь год после ухода из Строгановского она вела образ жизни свободной художницы и, кажется, вполне была этим довольна. Маму Полинкино свободолюбие тревожило, хотя, как обычно, она этого не показывала. Надя вообще считала, что таким людям, как ее младшая дочь, необходимы житейские рамки – чтобы не развеялся по ветру талант. Но как их установить не для «таких людей» вообще, а для вполне конкретной Полины Гриневой, которая слишком многое делает в жизни потому, что ей «так надо», – этого Надя не знала.
– О! – воскликнула Полина, заглядывая в комнату. – А у вас гости! Это твоя подружка, Юр?
– Надеюсь, – не сдержав улыбки при виде своей бесцеремонной сестры, кивнул Юра. – Зовут Женей. Познакомься, мадемуазель Полин.