– Извините, Ева. – Женя поднялась из кресла одним свободным, легким движением. – Мне действительно пора идти. Сейчас вода закипит, чаю выпьете вдвоем. У нас одна ведущая заболела, так что я сегодня вне графика днем работаю, – объяснила она. – Очень жаль, когда у нас с Юрой выходные не совпадают. Но увидимся ведь еще, правда?
Она кивнула Еве, еще раз улыбнулась все той же непроницаемой улыбкой и вышла в прихожую. Юра вышел тоже, подал ей длинный светлый плащ. Через открытую дверь комнаты Ева заметила, как он задержал руки на Жениных плечах, а она чуть повернула голову и прижалась щекой к его щеке. Но даже этот мгновенный жест, в котором так ясно промелькнуло связывающее их чувство, почему-то не обрадовал Еву. Наоборот, она с удивлением ощутила легкий и странный укол где-то у себя внутри, хотя и не успела понять, что же это значит.
Хлопнула входная дверь, загудел на лестничной площадке лифт. Юра вернулся в комнату.
– Не понравилась она тебе, – произнес он, садясь в кресло, в котором только что сидела Женя.
– Кто тебе сказал? – Ева изо всех сил постаралась изобразить удивление.
– А кто мне должен говорить, я и сам вижу, – усмехнулся он. – И тебе тоже не понравилась… Что ж, придется обойтись без этого.
Ева никогда не слышала, чтобы ее брат говорил таким жестким, не допускающим возражений тоном. И вдруг она поняла: а ведь именно так он, наверное, говорит в той своей жизни, которой они совсем не знают и которая обозначается для них всех словами «Юрина работа»…
– Юрочка, ну что ты, в самом деле… – начала было Ева.
Но Юра остановил ее – на этот раз не жесткостью интонаций, а знакомой любимой улыбкой.
– Хватит об этом, рыбка. Что обо мне говорить? Ты о себе лучше расскажи. С тобой-то что же случилось?
– Случилось? – медленно переспросила она. – Да ничего, в общем-то, и не случилось… Жила, как все живут. Даже лучше многих. Ты знаешь, я думала, так легко будет рассказать – маме, папе, тебе. И вдруг оказывается, что ничего я рассказать об этом не могу. Вчера папе что-то пыталась, с мамой сегодня говорили, но…
– И мне не можешь? – Юра смотрел на нее прямым взглядом, свет из окна падал ему в лицо, но, кажется, он этого не замечал; только в глазах светлела синева. – Думаешь, мне надо что-то объяснять?
– Что значит «надо»? – покачала головой Ева. – А маме разве надо, а папе? Как будто мне кто-то скажет, чтобы я немедленно возвращалась к законному супругу! Не в этом же дело. Просто я думала, мне легко сразу станет, как только я вас увижу, а…
– А не становится, – закончил он. – Да выросли мы просто, рыбка моя золотая. Помнишь, «Домой возврата нет» читали когда-то? То есть тянет, конечно, домой, но навсегда уже ведь не вернешься, родную дверь за собой наглухо не закроешь.
– Да есть ли оно вообще, возвращение? – тихо спросила Ева. – Получается, что и нету.
– Есть, есть, – едва заметно улыбнулся Юра – глаза вспыхнули ярче – и, помолчав, спросил: – Ты ведь что-то недоговариваешь?
Ева почувствовала, что краснеет.
– Да и не говори, – заметив это, пожал плечами Юра. – Не хочешь ты с Горейно жить – какие еще нужны резоны? По-моему, вполне достаточно.
– Ты совсем как папа, – улыбнулась Ева. – Он то же самое сказал.
– Да? – удивился Юра. – Надо же, а я, дурак, гордился самостоятельно выведенным философским законом: «не хочется» – единственное честное объяснение человеческих поступков, все остальное потом выдумывается, для окружающих. Еще в Склифе, помню, догадался…
– Чего же это тебе так сильно не хотелось в Склифе? – заинтересовалась Ева. – Нет, Юрочка, я просто представить не могу!
– Да чего… В Москве, например, не хотелось сидеть, когда землетрясение случилось в Армении, – объяснил он.
Ева засмеялась.
– Да-а, братик, твой эгоизм не знает пределов! – И тут же сказала, помолчав: – Я ведь думала, Юра, что все у меня теперь пойдет по-человечески. Вот как у всех людей идет жизнь, пусть так и у меня идет, ничего мне больше не надо. Пусть даже скучно, обыденно – неважно! Не девчонка же я, чтобы романтики искать. Да мне ее и в юности не надо было. А Лева – он же воплощение нормы, разве ты не заметил? – И, не дождавшись от брата хотя бы кивка в подтверждение своих слов, Ева продолжала: – И даже это для меня оказалось невозможно, даже это! Обыкновенная жизнь с обыкновенным мужем, без всякой там неземной любви, без особенной даже страсти, какая к Денису у меня была. Что же мне теперь о себе думать, Юра? Мужчине, которого я любила, я оказалась не нужна. А который меня любит…
– А с чего ты взяла, что Горейно тебя любит? – вдруг перебил ее Юра. – Это он тебе говорил?
– Нет, – невольно улыбнулась Ева. – Он, правда, говорил, что жить без меня не может. Я понимаю, это не совсем одно и то же, но все-таки… Мне бы и этого хватило! Честное слово, я всего и хотела только, что жить с простым порядочным человеком, ребенка родить. И как же мне дальше жить, если даже это невозможно? Просто рок какой-то.
– Что – невозможно? – быстро переспросил Юра. – Ты родить, что ли, не можешь? А это ты с чего взяла?
– Врач сказал, – ответила Ева, опустив глаза; даже маме она об этом не говорила. – Еще в Вене. Сказал, что у меня, наверное, что-то с трубами.
– Хорошенькое дело – «наверное»! – возмутился Юра. – А провериться как следует, а мужа проверить, к другому врачу, в конце концов, сходить – этого ты не могла? Ева, да ведь тебе и правда не шестнадцать лет, не аборт же ты делать собираешься тайком от мамы!
– А зачем все это, Юра? – еще тише произнесла она. – Я не рожу ребенка от Льва Александровича, он этого не хочет. Да и я теперь уже не хочу.
– Да почему обязательно от Льва Александровича? – Когда Юра сердился или радовался, синие искры в его глазах вспыхивали одинаково. – Почему от него-то?! Свет тебе на нем клином сошелся?
– Господи, Юрочка, кому ты все это говоришь?! – Ева почувствовала, что слезы щекочут ей горло. – Ты посмотри на меня! Мне тридцать пять лет. Что мне, объявление в газету давать? Я в университете училась, в школе прекрасной работала, в Вене год прожила, и никому…
И тут, впервые за все время в Москве, Ева вспомнила Вернера. Как он смотрел на нее насмешливыми, глубоко посаженными глазами, и как исчезла вдруг ироническая улыбка у его губ, и как дрогнул его голос в залитой солнцем мастерской… Зачем же она теперь пытается внушить брату, будто никому не нужна? Разве в этом дело, разве теперь она страдает от своей ненужности?
Кажется, Юра почувствовал ее замешательство.
– Что же ты замолчала? – спросил он. – Нет, пожалуйста, не хочешь – не говори, ты не на допросе. Но ты же самой себе недоговариваешь, Ева! Ищешь какие-то экзистенциальные причины там, где все гораздо проще.
– Как – проще? – Она почувствовала, что слезы все-таки проливаются из глаз. – И каких же мне искать причин, и где, если не в себе?
– Ну перестань, рыбка, перестань. – Голос у Юры переменился, как только он заметил ее слезы. – Вот я дурак! Жизни решил тебя поучить! Кто б меня научил… – Он быстро поднялся, обошел круглый столик и присел на корточки перед сестрой, взяв ее руки в свои. – Ты лучше совсем об этом не думай, а? Домой вернулась – и хорошо! – сказал он, забыв, что говорил пять минут назад. И добавил, улыбнувшись: – Поживи немного просто так, без великих мыслей. По Москве погуляй, она же у нас… ничего, хороший город. Я по ней знаешь как скучал на Сахалине? Ходил потом, ходил… Даже сейчас с Женей, бывает, бродим как студенты, честное слово. Она ко мне иногда на работу заходит к тому времени, когда я дежурство сдаю, и идем потом по Бережковской набережной.
Ева улыбнулась сквозь слезы его уговорам. Точно так Юрка успокаивал сестру в детстве, когда ее обижали близнецы Чешковы из деревни рядом с кратовской дачей. Только тогда это кончалось обычно серьезной дракой, а теперь… От кого ее защищать теперь? Не от кого. Даже на Дениса Баташова Юра еще мог сердиться, мог в чем-то его обвинять. Теперь жизнь окончательно доказала, что никто не виноват в несчастьях его сестры, кроме нее самой.
– Я пойду, Юрочка, – вытирая слезы, сказала Ева. – Так ты мне ничего о себе и не рассказал. Ты хотя бы счастлив?
Юра едва заметно улыбнулся ее вопросу и тут же придал своему лицу серьезное выражение. Только синие искорки в глазах выдавали его.
– Ответственный вопрос, рыбка, – сказал он задумчивым тоном. – По всей видимости, счастлив. Почти как Чук и Гек! Но как-нибудь я обдумаю эту проблему всесторонне. С разных, так сказать, точек зрения, хорошо? И немедленно сообщу тебе результат своих раздумий.
Похоже, он и дразнил ее для того, чтобы отвлечь от невеселых мыслей. Во всяком случае, на душе у Евы стало как-то полегче.
Два месяца прошло после того разговора. И единственное, что изменилось за это время в Евиной душе, – еще больше стало сомнений. Нет, она не сомневалась, правильно ли сделала, уехав от мужа. Но вопрос, сразу заданный мамой: «Что ты дальше будешь делать?» – все чаще вставал перед нею. И другие подобные вопросы… Как сгустки силы и сгустки усталости на картине графа де Ферваля.
Только силуэты улиц были теперь московские.
Глава 2
Выставка в Пушкинском музее именовалась заманчиво: «Чувственный мир в картинках». Ева узнала о ней из рекламного плаката, наклеенного в вагоне метро, и сразу решила пойти.
«Как переменилось все! – думала она, бродя по знакомым залам. – За один год…»
Она не перечислила бы конкретно и последовательно, в чем заключаются перемены, произошедшие за год ее отсутствия в Москве. Ева чувствовала любые перемены – погоды, времени, ритма жизни – как-то необъяснимо, интуитивно. Но при этом почти не ошибалась. Время, во всяком случае, определяла с точностью до минуты.
И теперь, оказавшись в знакомом с детства музее, она понимала почему-то, что такой выставки прежде здесь быть не могло. Даже после того как не стало идеологии, все равно не могло. Было что-то слишком неустоявшееся, слишком неакадемическое в самом замысле этого действа: наглядно объяснить, как устроена жизнь. Правда, Ян Коменский, у которого устроители позаимствовали идею, уже пытался это сделать два века назад, издав что-то вроде школьного учебника. Но нынешний большой проект, в котором участвовали художники, скульпторы, фотографы, писатели, – это было совсем другое.
Вот это – движение, а это – сон, а это – страх, а это – волнение… Ева поднималась и спускалась по лестницам, переходила от картин к фотографиям, от сложных конструкций из металла к примитивистским скульптурам, читала тексты, развешанные по стенам.
Одна из фотографических серий с издалека заметной надписью называлась «Эротика». Ева ожидала увидеть очередное собрание «ню», которых на выставке было немало. А как еще можно объяснить человеку, что такое эротика?
Но, подойдя поближе, она увидела нечто совсем другое. На большинстве мастерски сделанных фотографий изображены были растения.
Дыня, из которой неровный кусок вырезан так, что открывается влажная, в бахромчатом углублении, сердцевина.
Очищенный и разрезанный вдоль банан, внутри которого до мельчайших подробностей видны изогнутые каналы и прожилки.
Красные розы – увядшие, потемневшие и ставшие в своем увядании только тяжелой, обвисшей багровой плотью.
Эти фотографии, на которых не было даже краешка обнаженного тела, объясняли, что такое эротика, более наглядно, чем если бы перед зрителями крутили порнофильм. Потрясающая, ничем не заслоненная чувственность дышала в них, вызывая, по правде говоря, шоковое ощущение.
Ева подошла поближе, чтобы прочитать фамилию автора, как вдруг услышала у себя за спиной:
– Здравствуйте, Ева Валентиновна!
Голос был знакомый, и все-таки Ева его не узнала.
Обернувшись, она увидела в нескольких шагах от себя молодого человека. В его внешности тоже было что-то несомненно знакомое, и тоже не узнаваемое сразу. Молодой человек внимательно смотрел на нее, и в его взгляде, во всем его облике Ева почувствовала ожидание.
– Не узнаете меня? – спросил он. – А вы совсем не изменились…
И тут, внимательнее всмотревшись в него, Ева наконец узнала.
– Извините, Артем, – сказала она, делая шаг ему навстречу. – Вы переменились, вас трудно узнать!
Перед нею стоял ее прошлогодний выпускник Артем Клементов.
Первым чувством при виде его была радость. Ева вообще любила своих учеников, а тут она сразу вспомнила, как легко ей когда-то было разговаривать с этим мальчиком, как внимательно он слушал ее и, кажется, понимал даже то, что мгновенно приходило ей в голову, еще не успев принять завершенную форму.
Именно так – вне завершенных форм – они разговаривали однажды осенью, стоя вдвоем на берегу маленькой речки Вори в Абрамцеве, куда Ева привезла школьников на экскурсию. О каких-то неуловимых вещах – о времени, с которым может не совпадать человек, о репинской иконе Спаса Нерукотворного в абрамцевской церкви, о которой Артем сказал: «Как жить на свете с такими глазами?»
Вторым же чувством, охватившим Еву при виде Клементова, было смущение, почти стыд.
Конечно, он бывает в школе, как бывают все выпускники, и, конечно, сейчас спросит, куда она подевалась, почему больше не работает. И что она ответит? То есть ответить-то проще простого: вышла замуж, живу с мужем в Вене. Но Еве не хотелось говорить об этом с Артемом, да и ни с кем не хотелось говорить. Поэтому она постаралась придать своему лицу оживленное выражение, естественное при встрече учительницы с бывшим учеником, когда сами собою задаются обычные вопросы: где вы учитесь, чем занимаетесь и так далее и тому подобное.
И вдруг – непонятно только, почему не сразу – она вспомнила и все остальное, что было связано с Артемом Клементовым…
«Остальным» был главным образом разговор с его мамой, состоявшийся незадолго до того, как мальчик окончил школу. Это был невообразимый, потрясший Еву разговор…
Она вспомнила женщину с блеклыми чертами когда-то красивого удлиненного лица, ее нервные пальцы, теребящие пуговицу на плаще, ее слова: «Вы говорите со мной так, как должна говорить с мамашей учительница. А я в данном случае вижу в вас не учительницу, а женщину, в которую влюблен мой сын, из-за которой он готов поломать свою жизнь!» И свою тогдашнюю растерянность вспомнила: «Быть этого не может, безумие какое-то, да была бы я хотя бы молодой учительницей, после института, но ведь я же старше его чуть не вдвое!..»
Каким тревожным это казалось тогда, как занимало ее мысли! А теперь, всего год спустя, Ева вдруг поняла, что вспоминает все это с чувством, похожим на нежность. С тем же чувством, с которым вспоминает все, связанное со школой: директора Мафусаила, свой кабинет русской литературы с портретами писателей на стенах, даже историка Дениса Баташова, который был ведь не только ее любовником, но, кстати, и любимым учителем всех старшеклассников, главой турклуба и «Исторических чаепитий» по пятницам, на которые сходилась вся школа…
– Как ваши дела, Артем? – спросила Ева, улыбаясь своему ученику. – Я ведь недавно приехала, даже в школе еще не была. Где вы учитесь?
– Спасибо, все в порядке, – кивнул он, не отводя от нее глаз. – Нигде не учусь. Из армии только что вернулся.
Ева вспомнила еще, как ей почему-то показалось однажды, что у этого мальчика серебряный взгляд.
«Насколько же у мужчин все по-другому, – подумала она тогда. – Вот у Артема глаза светлые и волосы светлые, совсем как у меня. А получается не серый цвет, а серебряный, и очень красиво».
Волосы у него теперь стали темнее. Или это только кажется из-за короткой армейской стрижки? И черты лица, пожалуй, стали тверже – или тоже кажется? Но уже не из-за стрижки кажется, а из-за того спокойного внимания, которое неуловимо исходит от этого молодого повзрослевшего человека.
– Разве вы были в армии? – удивилась Ева. – Я не знала. Но почему, Артем? Вы так хорошо учились, неужели не поступили никуда?
Действительно, было чему удивляться. Клементов окончил без троек, а после их гимназии даже троечники обычно поступали с первого захода.