Лунные пряхи - Стюарт Мэри 28 стр.


— Безлунная ночь, — задумчиво повторил Тони. — До чего интересно! Такую ночь мой драгоценный старикан называл ночью Князя тьмы.

Я вскинула брови в изумлении.

— Довольно эксцентричное выражение для викария.

— Для кого? — Несколько мгновений Тони пребывал в замешательстве. Затем взгляд его оживился. — Ах да. Признаться, мой папаша вообще был довольно эксцентричным викарием, радость моя. Что ж, надеюсь, ваши возлияния подействуют. Сегодня будет безлунная ночь. Достаточно темная, — весело добавил он, — чтобы спрятать что угодно. И кого угодно.

Франсис сидела в саду, но дверь в холл была открыта, так что, едва мы с Тони переступили порог гостиницы, она сразу же увидела нас и поспешила навстречу.

— Милочка моя! А я уж собиралась организовывать поисковую партию! Тони был уверен, что ты валяешься где-нибудь со сломанной ногой, в окружении хищников, но я убедила его, что с тобой все будет в порядке! Хорошо погуляла?

— Замечательно! Прости, если заставила тебя поволноваться, но я решила прогуляться до развалин византийской церкви, о которой я тебе рассказывала, а это оказалось так далеко! Но я чудесно провела время!

Тони задержался было понаблюдать за нашей встречей, но затем проскользнул в дверь, расположенную позади столика администратора. Дверь он оставил приоткрытой. До меня донесся голос Стратоса, он тихо сказал что-то по-гречески, слов я не разобрала.

Франсис не отрываясь смотрела на меня, тревожно и вопросительно. Должно быть, я заметно отличалась от того угнетенного посыльного, которого она сегодня утром провожала в путь.

— Это мне?

Она, как и я, помнила о приоткрытой двери.

— Да… Если б ты только поднялась чуть повыше! Я нашла ту самую штуковину, которую мы искали! И доставила ее в целости и сохранности. Вот, посмотри, «лэнглиэнсис хирсута» собственной персоной.

Я вытащила из букета обыкновенную ястребинку и протянула ей. Лицо ее дернулось и тут же озарилось пониманием. Я кивнула, с трудом сдерживая победную улыбку, но все же справилась с собой. Глаза Франсис засветились.

— Все в порядке? — спросила я, дотрагиваясь до желтых лепестков. — Цветок совсем свежий и ничуть не помялся.

— Дорогая, — отозвалась Франсис, — это просто сокровище. Прямо сейчас пойду и поставлю его в воду. Поднимусь с тобой.

Я поспешно покачала головой. Лучше не возбуждать подозрений, не подавать виду, что нам не терпится уединиться.

— Не беспокойся, я все тебе сюда принесу, когда переоденусь. Подержи пока остальные цветы. Вряд ли среди них найдется что-то ценное, но у меня было мало времени. Будь добра, закажи для меня «цикутию», хорошо? А я сейчас быстренько. Ох, скорей бы ужин, я умираю с голоду!

Я взбежала по ступенькам в свою комнату. Последние лучи заходящего солнца все еще задержались на стенах, отдавая им остатки своего тепла. Тени от виноградника стали совсем размытыми, вот-вот готовые окончательно исчезнуть, раствориться в сгущающихся сумерках.

Я сняла холщовую куртку и бросила ее на кровать, потом скинула запылившиеся туфли. Только теперь я стала осознавать, как смертельно устала. Ноги гудели, все в пыли, просочившейся сквозь парусиновые туфли. Ступив босиком на тонкую соломенную циновку, я с благодарностью ощутила, до чего она гладкая и прохладная. Стянув через голову платье и отбросив его вслед за курткой, я подошла к окну, широко его распахнула и, облокотившись на прохладный каменный подоконник, выглянула наружу.

Вдалеке высились черные как смоль утесы с золотистой окантовкой у основания. А под ними простиралось ярко-синее море, местами — там, где лучи солнца все еще касались его, — согретое до мерцающего темно-фиолетового оттенка. Неподалеку от гостиницы в лучах заходящего солнца белели, словно цветки анемонов, безжизненные скалы. Лепестки маргариток свернулись в трубочки, а листья, неровными ковриками покрывавшие скалы, казались темными, как морские водоросли. К вечеру ветер переменился, и сейчас легкий бриз дул с берега, от чего вода покрылась рябью. В бухте плавали чайки, чьи неясные силуэты можно было узнать лишь благодаря их протяжному горестному крику.

Я перевела взгляд на открытое море. Какая-то лодка отправлялась на ночную рыбалку, следом за ней гуськом тянулись маленькие Лодочки, словно выводок утят за мамой-уткой; рыбаков буксировали на подходящие для рыбной ловли места. Вскоре огни рассеются вдали, станут покачиваться на воде, словно фосфоресцирующие точки. Я наблюдала за ними, задаваясь вопросом, не «Эрос» ли выступает в роли мамы-лодки; напрягая глаза, вглядывалась в даль — не мелькнет ли на фоне тускнеющего моря силуэт другой лодки-незнакомки, скользящей по волнам с потушенными огнями.

Потом я взяла себя в руки. Так дело не пойдет. Если я собираюсь разыгрывать из себя святую невинность, значит, должна гнать прочь все мысли о них. В любом случае сейчас я их все равно не увижу. Яхта Ламбиса проскользнет мимо в темноте, держа курс на Дельфинью бухту, а три человека на ее борту, возможно, уже и думать забыли обо мне, озабоченные лишь тем, как бы скорей попасть в Афины и положить конец своему приключению. А между тем я, усталая, голодная, вся в пыли, попусту теряю время. Ах, если бы можно было принять горячую ванну…

Оказалось, можно. Я быстро помылась, вернулась к себе в комнату, торопливо натянула свежее платье, наскоро подкрасилась и причесалась. Звонок к ужину прозвучал, когда я уже влезала в сандалии. Схватив сумочку, я выбежала из комнаты и на лестничной площадке чуть не столкнулась с Софьей.

Я извинилась, улыбнулась, поинтересовалась, как у нее дела, и только потом меня пронзила мысль, вызвав состояние, близкое к шоку, что сегодня я видела могилу ее мужа. От мысли этой я едва не потеряла дар речи, запинаясь, промямлила какие-то глупости, но она, казалось, ничего не заметила. Говорила она все с той же степенной обходительностью, только теперь, вглядываясь в ее лицо, я заметила напряженные складки на лбу и щеках, а под глазами мешки, вызванные бессонной ночью и непрестанным страхом.

Она посмотрела мимо меня сквозь открытую дверь на мою комнату.

— Извините, что не прибрала там, — торопливо проговорила я, — но я только-только пришла, и звонок уже… А в ванной я все убрала.

— Ну что вы, не беспокойтесь. Это мои заботы. — Она шагнула в мою комнату и наклонилась, чтобы поднять с пола туфли. — Заберу их вниз и почищу. Они очень грязные. Далеко вы ходили после того, как мы с вами расстались у мельницы?

— Да, очень далеко, аж до старой церкви, о которой мне рассказал ваш брат. Послушайте, да бросьте вы это старье…

— Нет-нет. Их обязательно надо почистить. Мне это совсем не трудно. Вы кого-нибудь встретили… там, наверху?

Интересно, о ком она беспокоится: о Джозефе или о Колине? Я покачала головой:

— Нет, никого.

Держа мои туфли в руках, она поворачивала их так и сяк, словно изучая. Это были парусиновые туфли цвета морской волны, окраской весьма сходные с теми, что носил Колин. Я вдруг вспомнила, как он поддел ногой ту кошмарную могилу. У меня вырвалось чуть ли не раздраженно:

— Право же, не стоит из-за них беспокоиться.

— Я приведу их в порядок. И никакого тут беспокойства.

При этих словах она улыбнулась мне, и улыбка эта, как ни странно, скорее подчеркнула, нежели скрыла внутреннее напряжение. Лицо ее казалось желтой восковой маской. Мне вдруг вспомнился сияющий от счастья Колин; Марк, словно внезапно оживший; вспомнилось, как оба они беззаботно дурачились, потешаясь над Ламбисом. И всем этим мы обязаны Софье. Если б только, ах, если б только Джозеф и вправду был такой грубой скотиной и смерть его никого не могла опечалить… Если б это было правдой, что она его ненавидела… Но можно ли по-настоящему, неподдельно ненавидеть мужчину, с которым делила ложе и от которого когда-то родила ребенка? Я считала, что нет, но ведь по-другому в двадцать два года и не думают…

Я помедлила еще мгновение, мучимая чувством вины, хотя, собственно, ни в чем не была виновата, затем, неловко пробормотав: «Спасибо», — повернулась, торопливо сбежала вниз по наружной лестнице и скользнула за угол гостиницы, где меня поджидала Франсис с вермутом для себя и «цикутией» для меня.

— Как ты только можешь пить эту пакость! Отвратительное пойло.

— Все истинные проэллины ценят этот вкус. Ох, как хорошо.

Я откинулась на спинку стула и понемногу потягивала напиток. Подняв бокал, я наконец-то позволила себе не таясь торжествующе улыбнуться.

— Это был чудесный день, — сказала я, — замечательный день. Выпьем за нас… и за наших отсутствующих друзей.

Мы выпили. Франсис с улыбкой смотрела на меня.

— Хочу тебе еще кое-что сообщить, невежественная дикарка. Среди этих первоклассных сорняков, которые ты мне притащила, оказалась — уверена, по чистой случайности — штуковина, которая в самом деле представляет интерес.

— Всемогущий Зевс! Какая же я умница! Имеешь в виду волосатую ястребинку?

— Ни в коем случае. Вот, погляди-ка. — Возле нее в стакане с водой стояли несколько растений. Она осторожно взяла одно из них и протянула мне. — И ты очень разумно поступила, что принесла его вместе с корнем. Осторожней, осторожней.

У растения этого были круглые листья, покрытые белым пушком, и пурпурные стелющиеся стебли, смутно показавшиеся мне знакомыми.

— И что же это такое?

— Origanum dictamnus, — торжественно произнесла Франсис.

— Вот как?

— Немудрено, что тебе это ни о чем не говорит. Иными словами, это ясенец белый, разновидность майорана. Возможно, ты даже встречала его в Англии, хотя и не обращала внимания; порой он попадается в горных садах.

— Он редко встречается или что-то в этом роде?

— Да нет, просто любопытно, что ты нашла его здесь. Родина его — Крит, отсюда и название. Dictamnus означает, что впервые это растение было обнаружено на этом самом месте, на горе Дикте.

— На Дикте! Там, где родился Зевс! Франсис, вот здорово!

— A Origanum переводится как «горная радость». Не потому, что растение это очень уж красиво, а из-за его свойств. Греки и римляне использовали его как лекарственную траву, а еще в качестве красителя и для ароматизации. Они также называли его «травой счастья», плели из него венки и украшали головы своих возлюбленных. Мило, не правда ли?

— Прелестно. Ты специально проштудировала литературу, чтобы произвести на меня впечатление?

— Само собой. — Она рассмеялась и взяла в руки книгу, лежавшую на столе рядом с ней. — Это справочник по греческим полевым цветам, и тут можно вычитать весьма любопытные вещи. Здесь имеется довольно длинный отрывок об Origanum, позаимствованный из книги по медицине, написанной в первом веке нашей эры неким греком по имени Диоскоридес. Текст приводится в переводе — очень удачном, кстати, — сделанном в семнадцатом веке. Слушай.

Она перевернула страницу и отыскала нужное место.

— «Dictamnus, который некоторые называют Pulegium sylvestre (а некоторые Embactron, или Beluocas, или Artemidion, или Creticus, или Ephemeron, или Еldian, или Belotocos, или Dorcidium, или Elbunium, а римляне — Ustilago rustica) — это критское растение, похожее на Pulegium. Но листья у него крупнее, мягкие и будто пушистые; растение не приносит ни цветов, ни плодов, однако обладает всеми теми же свойствами, что и Sative pulegium, и даже еще в большей степени, поскольку его можно не только заваривать и пить, но и прикладывать к ранам, а при окуривании оно способствует изгнанию мертвого плода. На Крите также говорят, что если подстреленного козла накормить этой травкой, то стрелы изгоняются, а раны заживают… А корень его горячит кровь, так говорят те, кто его пробовал; а еще он ускоряет течение родов, также сок его, если выпить его вместе с вином, помогает при укусах змей… Но если сок его капнуть на рану, она немедленно заживает». Что это ты так на меня смотришь?

— Да так. Просто я раздумывала, используют ли его критяне до сих пор как целебное средство. В смысле, как панацею от всех бед — от выкидышей до укусов змей…

— Весьма вероятно. Такие знания обычно передают из поколения в поколение. Итак, это «горная радость». — Она забрала у меня растение и снова поставила его в воду. — В общем-то ничего особенного, но было бы очень интересно поглядеть, как оно растет. Ты помнишь, где нашла его?

— Точно я тебе не скажу. — Мы с Ламбисом, образно выражаясь, паслись на ходу, словно преследуемые олени. — Но примерно сориентируюсь, где-то с точностью до пары квадратных миль. Однако пройти там очень нелегко, — добавила я, — дорога идет отвесно, порой даже почти перпендикулярно. А ты в самом деле хотела бы сходить туда и посмотреть на него?

В голове моей гудел похоронным звоном план Марка в отношении нашего отъезда. Бедняжка Франсис — кажется, она здорово расстроится. И какая опасность, ну какая вообще нам может грозить опасность?

— Вообще-то хотела бы.

Франсис наблюдала за мной с несколько озадаченным видом.

— Я… я постараюсь припомнить, где нашла его, — сказала я.

Еще мгновение она смотрела на меня, затем порывисто вскочила.

— Ладно, пойдем-ка поедим. Ты, наверное, устала как собака. Тони посулил нам осьминога, который, по его словам, представляет собой деликатес, неизвестный даже в лучших ресторанах Лондона.

— А-а…

— Ну, дорогая, в жизни все надо попробовать, — изрекла Франсис. — Слушай, дай-ка мне, пожалуйста, полиэтиленовые мешочки. Бог с ними, с остальными травками, но Origanum я хочу надежно укрыть. А разгляжу его позже.

— О господи, а я и забыла о мешочках. Забрала их из твоей комнаты, а потом бросила в карман своей куртки и забыла ее надеть. Сейчас принесу.

— Да ладно, не беспокойся, ты и так за сегодня находилась. Это дело может подождать.

— Да брось ты, я мигом.

Когда мы пересекали коридор, я мельком заметила Софью — держа в руках мои туфли, она проскользнула за дверь кабинета Стратоса. Должно быть, она уже закончила уборку наверху; значит, с радостью подумала я, мне не придется больше с ней сталкиваться. Невзирая на протесты Франсис, я оставила ее у входа в ресторан, а сама побежала наверх, в свою комнату.

Софья навела там полный порядок: куртка моя висела за дверью, сброшенное платье было аккуратно перекинуто через спинку стула, полотенца тщательно сложены, а покрывало снято с кровати. Полиэтиленовых мешочков не оказалось в первом кармане, в который я залезла, — да и когда мне удавалось что-либо отыскать с первого раза? — но я нашла их в другом и снова сбежала вниз.

Ужин прошел очень весело. Даже осьминог, которого мы умяли под неусыпным надзором Тони, оказался вполне съедобным. Последовавший за ним барашек был изумителен, хотя я до сих пор не могу спокойно есть нежное мясо совсем молоденьких барашков.

— Их просто не могут дольше держать на подножном корму, — успокаивала я Франсис, заметив, что та пригорюнилась. — Здесь не хватает пастбищ, чтобы выращивать их до больших размеров. А если ты собираешься задержаться в Греции на празднование Пасхи, боюсь, что тебе придется привыкнуть к зрелищу, когда пасхальный барашек торжественно входит в дом вместе со всей семьей, чтобы быть там съеденным. Дети пестуют его, играют с ним и обожают его; потом ему перерезают горло, всей семьей оплакивают и наконец радостно пируют.

— Какой ужас! Но это же предательство!

— Что ж, такова традиция. И это символично.

— Да, наверное. Но разве они не могут использовать иные символы, например, хлеб с вином?

— О, их они тоже используют. Но сама подумай, жертвоприношение к Пасхе в их собственных домах… Раньше я считала так же, как и ты, да и сейчас не могу спокойно смотреть, как на страстную пятницу барашки и телята бредут домой на заклание. Но по-моему, это в миллион раз лучше, чем то, что проделываем мы у себя дома и при этом прикидываемся гуманистами. Здесь барашек растет обласканный, счастливый и ни о чем не подозревает — порой видишь, как он резвится с детишками, словно маленький песик. И пока ему не всадят в горло нож, он даже не догадывается, что скоро умрет. Разве это не лучше, чем наши омерзительные, битком набитые животными грузовики, которые по понедельникам и четвергам, громыхая, устремляются на бойни, где бедные животные вдыхают запах крови и в атмосфере, насквозь пропитанной страхом и смертью, покорно дожидаются своей очереди? И в чем тут гуманизм?

Назад Дальше