Всколыхнувшаяся было тревога улеглась. Чувствуя себя совершенной дурочкой, я застыла в нерешительности среди зарослей асфоделей, раздумывая уже, не остаться ли здесь.
Миновал полдень, солнце перемещалось на юго-запад, припекая мою маленькую площадку на вершине горы. И вдруг первый предостерегающий сигнал — на цветы упала чья-то тень, казалось, меня словно окутали черной пеленой, желая удушить.
В испуге я взглянула вверх. Со скалы, высившейся рядом с ручьем, с шумом сыпалась галька, слышались шаги, и внезапно грек спрыгнул прямо на мою тропинку.
В какую-то долю секунды все вдруг представилось ясным и понятным. Сама тому еще не веря, я осознала: случилось невозможное и мне грозит опасность. Я увидела его темные глаза, злобные и в то же время настороженные. А в руке он сжимал — что было совсем уж невероятным — острый нож.
Я словно одеревенела, не в силах вспомнить греческие слова, крикнуть ему: «Кто вы? Что вам надо?», не в силах убежать от него, броситься сломя голову вниз по горе. Я не могла даже позвать на помощь в этой безбрежной, оглушающей, необитаемой тиши.
Но конечно же, я попыталась это сделать. Вскрикнув, я повернулась, чтобы убежать.
Наверное, ничего глупее я бы сделать не могла. Он сразу же набросился на меня. Поймал, резко подтянул к себе и крепко стиснул. Свободной рукой зажал мне рот. Он что-то бормотал еле слышно, шепотом, — наверное, проклятия или угрозы, но я ничего не понимала, охваченная ужасом. Я боролась изо всех сил, словно в кошмарном сне. Кажется, я пнула его ногой и ногтями расцарапала ему запястья. Помню стук падающих камней и лязг металла, когда он уронил нож. На мгновение рот мой оказался свободным, и я снова закричала. Но вместо крика у меня вырвалось лишь пронзительное шипение, едва слышное. Да и в любом случае помощи ждать было неоткуда…
Но случилось невероятное — помощь пришла.
Из-за моей спины, со склона горы, на котором не было ни души, вдруг послышался мужской голос. Мужчина что-то резко выкрикнул по-гречески. Я не уловила, что именно, но это возымело немедленное действие на моего обидчика. Он прямо-таки замер на месте. Меня он, однако, не выпустил и снова крепко зажал мне рот.
Повернув голову, он тихо, но с напором проговорил:
— Это девица, иностранка. Шпионит тут вокруг. По-моему, она англичанка.
Я не слышала никакого движения сзади меня, никаких приближающихся шагов. Изо всех сил я выкручивалась, пытаясь вырваться из тисков грека, обернуться, взглянуть на своего спасителя, но грек держал меня по-прежнему крепко, лишь тихо процедил:
— Стой спокойно и не вопи!
И снова послышался чей-то голос, судя по всему с некоторого расстояния:
— Девица? Англичанка? — Наступила непонятная пауза, и потом: — Умоляю, оставь ее в покое и приведи сюда. Ты что, с ума сошел?
Грек заколебался, потом мрачно проговорил, обращаясь ко мне на вполне сносном английском, хотя и с сильным акцентом:
— Пойдем со мной. И больше не пищи. Если издашь еще хоть один звук, я тебя убью. Можешь быть уверена. Терпеть не могу баб.
Я умудрилась кивнуть. Тогда он убрал руку с моего рта и несколько ослабил хватку. Однако не выпустил меня, а просто передвинул руку и стиснул мое запястье.
Нагнувшись, он поднял свой нож и направился к скалам, возвышавшимся сзади нас. Я обернулась. Никого не было видно..
— Иди внутрь, — велел грек, резко мотнув головой в сторону пастушьей хижины.
Мы двинулись по утрамбованной пыли, грек подталкивал меня перед собой, а у наших ног жужжали мухи.
В хижине было очень грязно. Дверной проем устрашающе зиял чернотой.
Сначала я ничего не различала. По контрасту с ярким солнечным светом за моей спиной хижина казалась погруженной в кромешную тьму, но, когда грек протолкнул меня внутрь и поток света хлынул сквозь дверной проем, я смогла отчетливо разглядеть самые укромные закоулки хижины.
В самом дальнем углу на наспех устроенной постели из папоротника или сухого валежника лежал какой-то человек. За исключением этой постели, в хижине не было больше ничего — совсем никакой мебели, если не считать нескольких неотесанных деревянных брусков, лежавших в другом углу и служивших, возможно, составными частями примитивного пресса для изготовления сыра. Пол в хижине был земляной, причем местами сквозь землю проглядывали камни. Если тут и оставался овечий помет, то он давно высох и не издавал никакого душка, однако в воздухе стоял запах болезни.
Когда грек втолкнул меня внутрь хижины, человек на постели приподнял голову, щурясь от яркого света.
Это движение, хотя и едва уловимое, казалось, далось ему с большим трудом. Он был болен, очень болен, и, чтобы понять это, мне даже не обязательно было видеть его левую руку, наспех перевязанную до самого плеча тряпками, задубевшими от высохшей крови. Лицо его с двухдневной щетиной было мертвенно-бледным, скулы резко выступали на фоне ввалившихся щек; под глазами, лихорадочно поблескивавшими, залегли глубокие тени, во взгляде читалось страдание. Кожа на лбу была содрана, рана кровоточила и имела скверный вид. Спутанные волосы над раной были все в запекшейся крови и в пыли.
Что до всего остального, то он был молод, темноволос и голубоглаз, как многие критяне, и, наверное, будь он помыт, побрит и здоров, выглядел бы весьма привлекательным мужчиной с четко очерченным носом, волевым ртом, крупными, умелыми руками и, как я догадывалась, недюжинной физической силы. На нем были темно-серые брюки и рубашка, когда-то белая, теперь же одежда его свисала грязными клочьями. Одеялом ему служили столь же потрепанная, мятая ветровка и еще какая-то старая штуковина цвета хаки, которую больной натянул на себя, словно ему было холодно.
Сощурившись, он взглянул на меня своими блестящими глазами. Казалось, он с трудом осознает происходящее.
— Надеюсь, Ламбис не причинил вам вреда? Вы… кричали?
И тут я вдруг поняла, почему казалось, будто он говорит откуда-то издалека. Хотя голос его звучал ровно и спокойно, чувствовалось, что это стоит ему заметного усилия. Он был очень слаб; создавалось впечатление, что он по крохам собирает свои силы, тем самым расходуя их. Он говорил по-английски, и столь смятенным было мое собственное состояние, что первое, о чем я подумала: до чего же хорошо он говорит по-английски. И лишь потом, испытав нечто вроде потрясения, я вдруг осознала: ведь он и в самом деле англичанин.
Само собой, это и было первым, что я сказала. Я ведь пока еще только разглядывала его — следы крови, свидетельствующие о ранении, провалившиеся щеки, грязную постель. И вот, пристально вглядываясь в него, я тупо произнесла:
— Вы… вы ведь англичанин!
Я едва осознала, что грек, Ламбис, отпустил мою руку. Машинально я стала потирать то место, за которое он держал меня. Потом, наверно, синяк будет.
Запинаясь, я произнесла:
— Но вы ранены! С вами произошло несчастье? Что случилось?
Ламбис протиснулся мимо меня к постели больного и замер там, словно пес, охраняющий свою кость. Во взгляде его по-прежнему читалась настороженность; наверное, он больше не представлял для меня опасности, но нож, однако, из руки не выпускал. Прежде чем больной смог ответить, он поспешно заговорил, словно обороняясь:
— Это ничего. Ничего страшного. Несчастный случай в горах. Когда он отдохнет, я помогу ему спуститься в деревню. Нет никакой необходимости…
— Ты можешь помолчать? — перебил его больной, переходя на греческий. — И убери этот нож. По глупости ты ее, бедняжку, до смерти напугал. Не видишь разве, что она к этому делу не имеет никакого отношения? Тебе не надо было показываться, и она бы спокойно прошла мимо.
— Она меня увидела. К тому же она ведь шла сюда. Вдруг она заглянула бы в хижину и увидела тебя… И растрезвонила бы по всей деревне.
— Ну теперь-то ты это наверняка обеспечил! Лучше помолчи и предоставь это дело мне.
Ламбис метнул на него взгляд, дерзкий и в то же время пристыженный. Нож он убрал, однако от постели по-прежнему не отходил.
Этот диалог на греческом между двумя мужчинами почему-то окончательно успокоил меня, впрочем, успокаиваться я начала — как ни абсурдно это звучит, — определив национальность больного. Но виду не подала. Чисто интуитивно, словно повинуясь инстинкту самосохранения, я решила, что для моего же блага мне не стоит выдавать свое знание греческого, ни к чему это… В какую бы историю я ни влипла, желательно мне как можно скорее из нее выбираться, и совершенно очевидно: чем меньше я буду знать об «этом деле», в чем бы оно ни заключалось, тем вероятнее, что они отпустят меня подобру-поздорову.
— Мне очень жаль. — Англичанин перевел взгляд на меня. — Ламбису не стоило вас так пугать. Со мной… с нами произошел несчастный случай, как он вам и сказал, и Ламбис несколько взвинчен. Ваша рука… он вам сделал очень больно?
— Да нет, ничего страшного. Но что с вами? Вы серьезно ранены?
Про себя же я подумала: наверное, это был очень странный несчастный случай, если из-за него человек набрасывается на незнакомцев таким манером, как Ламбис набросился на меня; но мне казалось вполне естественным проявить любопытство и беспокойство.
— Что же случилось?
— Камень упал и ранил меня. Ламбис подумал, что его по неосторожности столкнул кто-нибудь с вершины горы. Он клялся, что слышал сверху женские голоса. Мы кричали, но никто так и не появился.
— Понятно.
Я успела заметить, как Ламбис бросил на него быстрый удивленный взгляд и тут же опустил глаза. Для экспромта ложь была вполне недурна, если учесть, что придумано это человеком, который в настоящий момент явно лишен возможности ясно мыслить и воспринимать окружающее.
— Что ж, — сказала я, — по крайней мере, это была не я. Я только сегодня приехала в Агиос-Георгиос и еще не…
— Агиос-Георгиос? — На сей раз блеск в его глазах был явно вызван не только высокой температурой. — Вы пришли оттуда пешком?
— Ну да, от мостика.
— И всю дорогу шли по тропинке? Тропинка ведет прямо сюда?
— Думаю, нет. Я дошла по ней до лощины, а потом сошла с нее и направилась к этому источнику. Я…
В разговор вступил Ламбис, голос его прозвучал резко, отрывисто:
— Тропинка ведет прямо сюда? К хижине?
— Нет, — сказала я. — Говорю же вам, что я сошла с тропинки. Но вообще-то здесь все испещрено тропками — их овцы протоптали. Стоит подняться вверх по лощине — и тропинки разветвляются во все стороны. А я оставалась у воды.
— Значит, это не единственный путь к деревне?
— Не знаю, но, думаю, скорей всего нет. Хотя он, наверно, самый простой и удобный, если вы собираетесь спуститься вниз. Вообще-то я не очень обращала на это внимание. — Я раскрыла ладонь, в которой по-прежнему держала смятые сиреневые орхидеи. — Я смотрела на цветы.
— А вы… — На сей раз заговорил англичанин. Он вдруг умолк и несколько секунд выжидал. Его сотрясала дрожь, и он, стиснув зубы, пережидал, пока пройдет приступ. Он натягивал на себя куртку цвета хаки, словно ему было холодно, хотя на его лице выступили капли пота. — Вы никого не встретили по… дороге?
— Нет.
— Совсем никого?
— Ни души.
Наступила пауза. Он закрыл глаза, но почти тут же вновь их открыл.
— А это далеко?
— Деревня? Пожалуй, довольно далеко. Трудно судить о расстоянии, когда идешь в гору. А сами вы как сюда пришли?
— Другой дорогой. — Сказано это было тоном, ясно показывающим, что распространяться на эту тему он не желает. Однако затем, по всей видимости осознав, несмотря на бившую его лихорадку, излишнюю резкость собственных слов, он добавил: — Мы пришли со стороны шоссе. Оно там, дальше, к востоку.
— Но… — начала было я и тут же замолчала.
Пожалуй, сейчас не время рассказывать им, что я абсолютно твердо знаю: никакого шоссе к востоку отсюда нет. Единственное шоссе ведет сюда с запада, затем оно поворачивает на север, огибает перевал и снова возвращается в глубь острова. И на эту вершину Белых гор можно было попасть лишь по тропкам.
Я заметила, что грек пристально смотрит на меня, и поспешно добавила:
— Я отправилась в путь около полудня, но назад, под гору, конечно же, можно добраться быстрее.
Человек на постели болезненно дернулся, словно поврежденная рука не давала ему покоя.
— Эта деревня… Где вы остановились?
— В гостинице. Она там всего одна, ведь деревушка совсем маленькая. Но по правде говоря, я там еще не была. Я ведь и приехала-то сюда только в полдень, меня подвезли из Гераклиона, в деревне меня не ждут, ну вот я… я и отправилась сюда погулять, так просто, захотелось вдруг. Здесь так красиво…
Он закрыл глаза, и я тут же замолчала. Тем самым он давал понять, что не желает больше меня слушать, но не это заставило меня умолкнуть на середине фразы. Я вдруг отчетливо осознала, что главное не в том, что он не хочет меня слышать, — нет, его терзала какая-то затаенная внутренняя боль, гораздо более сильная и нестерпимая, чем та, которую причиняла раненая рука.
И тут, во второй раз за день, я поддалась внезапному порыву. Франсис, бывало, частенько говаривала, что мои порывы когда-нибудь доведут меня до беды. Ну что ж, люди ведь во всем любят убеждаться на собственном опыте.
Я резко повернулась, выбросила смятые и увядшие орхидеи за порог и решительно двинулась к постели больного. Ламбис мгновенно встрепенулся и попытался преградить мне путь, но я оттолкнула его руку, и он отступил. Я опустилась на одно колено возле раненого.
— Послушайте, — твердо сказала я, — вы ранены и больны. Это совершенно очевидно. Уверяю вас, у меня нет ни малейшего желания вмешиваться в дела, которые меня не касаются; вы явно не желаете, чтобы вам задавали какие-нибудь вопросы, да вам и нет нужды что-то мне рассказывать — я ничего не хочу знать. Но вам плохо, и, по-моему, Ламбис очень скверно за вами ухаживает, и если вы не займетесь своим здоровьем, то и в самом деле серьезно заболеете, можете даже умереть. Во-первых, повязка ваша очень грязная, а во-вторых…
— Все в порядке, — заговорил он, по-прежнему не открывая глаз и отвернувшись к стене. — Не беспокойтесь за меня. Меня слегка лихорадит, но скоро все будет хорошо. Вы лучше… держитесь подальше от этих дел, вот и все. Ламбису ни в коем случае не надо было… да ладно, ничего. А за меня не беспокойтесь. Спускайтесь вниз, к своей гостинице, и забудьте об этом… прошу вас. — Он повернул голову и вгляделся в мое лицо, щурясь от яркого света, причинявшего ему боль. — Так будет лучше для вас, я это хотел сказать.
Он пошевелил здоровой рукой, и я протянула ему свою руку. Он крепко сжал ее пальцами: ладонь его на ощупь была сухой, горячей и какой-то безжизненной.
— Но если вы все-таки встретите кого-нибудь, пока будете спускаться… или же в деревне… кого-нибудь, кто…
Ламбис резко перебил его, переходя на греческий:
— Она же говорит, что еще не была в деревне, никого не видела. Какой смысл просить ее? Пусть идет, и молись, чтобы она держала язык за зубами. У всех женщин языки без костей. Ничего больше не говори.
Казалось, англичанин едва его слышит. Я подумала, что греческие слова просто не доходят до него. Он по-прежнему не сводил с меня глаз, но рот его как-то обмяк, дыхание было затруднено — казалось, он совершенно обессилел и не в состоянии совладать с собой. Но его горячие пальцы все так же крепко держали мою руку.
— Может быть, они пошли в сторону деревни… — невнятно бормотал он по-английски. — И если вы туда идете…
— Марк! — Ламбис рванулся вперед, оттесняя меня в сторону. — Ты сошел с ума! Попридержи язык и вели ей уходить! Тебе надо поспать. — И тут же добавил по-гречески: — Я пойду и сам его поищу, как только смогу, обещаю тебе. Вполне вероятно, что он вернулся к яхте и ты понапрасну себя мучаешь. — Потом он обернулся ко мне и сердито сказал: — Ты что, не видишь, что он на грани обморока?
— Ладно, — сказала я. — Но только кричать на меня не надо — не я его убиваю. — Снова прикрыв безвольно обмякшую руку больного курткой, я поднялась и встала перед греком, глядя ему прямо в глаза. — Я сказала вам, что не собираюсь задавать никаких вопросов, но я отсюда не уйду и не брошу его в таком состоянии. Когда это случилось?