Миле не пришлось слишком долго ходить в невестах. К матушкиной радости, с поисками своей половинки у неё всё сложилось как нельзя лучше. Когда матушка полюбопытствовала, не являлись ли ей уже какие-либо знаки о будущем супружестве, Мила ответила:
– Моя судьба приедет верхом и грянется с седла наземь.
Так как дочери Лалады в седле не путешествовали, это могло значить, что суженого следовало ждать с востока – из соседних земель Светлореченского княжества. Набрали цвет яблони в садах, и в эту-то весеннюю пору, ясным прохладным вечером заехал во двор дома всадник – добротно одетый, но смертельно бледный и усталый молодой человек.
– Мир вашему дому… не позволите ли путнику остановиться… – начал он, но вдруг закачался в седле, и, если бы Роговлада с Твердяной его не подхватили, непременно грянулся бы оземь – точь-в-точь по предсказанию Милы. Шапка свалилась с его головы, открыв густые, вьющиеся крупной волной кудри цвета спелой ржи.
Гостя отнесли в дом и уложили в постель, и через некоторое время он открыл глаза и слабым голосом поведал, что звали его Гориславом, и был он сыном купца из Светлореченской земли. Захотелось ему посмотреть Белые горы, и батюшка отпустил его в путешествие, но не одного, а с дядькой, да вот только слуга захворал дорогой и остался в приграничной деревеньке выздоравливать. Горислав отправился дальше один, да промок под дождём, озяб по весенней обманчивой погоде, три дня ехал в лихорадке и полубреду, пока судьба не привела его сюда… При слове «судьба» Роговлада с матушкой Благиней переглянулись, а измученный путешественник снова впал в забытье.
А дальше всё было так, как это обыкновенно и случается в сказаниях о любви: проснувшись, гость увидел склонившуюся над ним прекрасную девушку, которая собиралась напоить его отваром целебных трав, и его ещё немного замутнённый хворью взгляд заволокло хмельком безоглядного восхищения. Эти травки вкупе с целительским даром белогорской девы в считанные дни вернули молодому путешественнику здоровье, но, поправившись, сердце своё он сложил к ногам обладательницы синеяхонтовых глаз и чёрной, как самая непроглядная ночь, косы.
Выпорхнула Мила из родительского дома, как птенец из гнезда, и снова матушка Благиня затосковала. Теперь все её надежды возлагались на Твердяну, которая уж вошла в брачный возраст, да пока не спешила с поисками суженой. Вот уж Мила привезла к бабушке в гости внуков, а Твердяна всё ходила в холостячках. Гуляний не посещала – работала в кузне за троих, стремясь получить звание мастерицы. Да и к чему, думалось ей, ходить на посиделки? Чтобы смущать девушек своими шрамами? Хоть и уменьшились они со временем, став менее заметными, но полностью так и не исчезли.
Немало прошло лет, прежде чем Роговлада наконец сказала ей:
– Нет больше ничего такого, чему я могла бы тебя ещё научить. Ты владеешь всем. Признаю: можешь зваться мастерицей оружейного дела безо всяких оговорок.
По-прежнему любила Твердяна одинокие прогулки в горах, охоту и рыбалку. В облике чёрной кошки она с наслаждением валялась в высокогорном снегу, съезжая со склонов на хвосте, на боку и на спине, а потом каталась по траве, приминая цветы… Так она забавлялась, уверенная, что никто её не видит, пока однажды вдруг не услышала женский смех. От изумления Твердяна даже не заметила, как снова приняла человеческий облик и, нагая, стояла на четвереньках в снегу. «Ха-ха-ха!» – так и звенело у неё в ушах, грудное и густое, заливисто-заразительное… Кто это мог быть и над чем он, а точнее, она смеялась? Может, над тем, как Твердяна только что кубарем скатилась по склону в холодном белом облаке лавины, а потом чихала, крутя перемазанной снегом чёрной мордой? Стряхивая с себя наваждение, она набирала снег пригоршнями и растиралась им, вскрикивала и ёжилась от обжигающего холода, после чего, смущённая и задумчивая, оделась. Больше в тот день она повторять свои кошачьи забавы не решилась.
А спустя какое-то время, уже почти позабыв об этом случае, она снова отправилась в горы, но стоило ей разок прокатиться кверху лапами вниз по сверкающему снежному одеялу, как снова до её слуха донёсся этот смех. Не могла быть его обладательница тоненькой и хрупкой: слишком он был для этого сочным и густым, низким, тягуче-сладким, как тёмный хвойный мёд.
– Эй! – окликнула Твердяна, перекидываясь в человека. – Ты где? А ну, выходи! Сама не выйдешь – всё равно отыщу и… и как поцелую! Будешь знать, как надо мной потешаться!
Сколько ни бегала она, сколько ни искала – никого… Ни следа женской ножки, ни запаха, ни тени присутствия. Померещилось… Или – знак?
– Ну погоди же, хохотушка! – погрозила она в пустоту. – Вот ужо найду я тебя!
А исподволь созрела мысль, что пора бы заняться строительством своего дома. Место она уже присмотрела, оставалось только раздобыть камень… Прочные стены, много комнат, а в кладке – несколько брусочков стали, оплетённых узором «Лалада-Берегиня», чтоб в жару было прохладно, а в стужу – тепло. А как же иначе? Не в родительский же дом жену вести… Колодец свой – обязательно, чтоб хозяюшке близко было воду брать. Да, а женой сделать вот эту невидимую любительницу посмеяться!
Только сперва разыскать бы её… Ну, да за этим дело не станет.
***
Обломки вещего меча отражали кроваво-рыжие отблески огня и играли тревожными багряными сполохами, покоясь на стальном бруске, снабжённом жёлобом по форме клинка. Край к краю, так что и комар носа не подточит, подогнаны они были друг к другу, и места разломов казались волосками на зеркальной поверхности оружия. Внимательная, чуткая ладонь Твердяны скользила в воздухе над обломками, и жар Огуни из сердца оружейницы оживлял узор волшбы на них. «Тук, тук, тук», – стучало сердце, и в такт ему мигала светящаяся сетка завитков на блестящей стальной глади. Она проступала тусклым рисунком, но иначе и быть не могло: разбитому клинку невозможно сиять так же ярко, как целому. С натугой билось сердце, соединённое с жилами узора, с трудом прогоняло по ним свет силы. Обломки были сложены тщательно, так чтобы рисунок сходился жилка в жилку.
– Позволь помочь, – сказала Тихомира.
Твердяна кивнула, принимая помощь своей северной сестры по ремеслу. Она отправила ей по жилам узора сгусток силы, и он прошёл туго: целостность рисунка на разбитом клинке была нарушена. Но не зря они так старательно сложили обломки: жилки от прогона по ним силы восстанавливались, срастаясь, и сияющий жар проходил от сердца к сердцу всё быстрее и свободнее раз за разом. На губах молодой оружейницы проступила улыбка.
– Так-то лучше, – молвила она.
Твердяна была за работой молчалива и сосредоточенно-угрюма, но живой блеск глаз Тихомиры вливал в дело светлую струйку радости. Молодая мастерица относилась к сломанному мечу с нежностью, и в каждом её взгляде, в каждом движении сквозила бережная сострадательность, как будто она перевязывала рану дорогому другу.
– Ничего, ничего, скоро будешь как новенький, – приговаривала она, обращаясь к обломкам.
Внешний слой волшбы восстановился, куски узора срослись в единое целое, и Твердяна положила сверху другой брусок с таким же жёлобом. Удар молота – и половинки намертво сцепились между собой, удерживаемые волшбой.
– Можно мне? – попросила Тихомира.
Твердяна кивнула. Взор молодой северянки сиял такой увлечённостью, таким жаром, страстью и жаждой работы, что не уступить ей было невозможно, и оружейница позволила ей перенести болванку с заключёнными в ней обломками меча в трескучую гущу огня. Сиреневатая синь глаз Тихомиры тлела горячими искрами, зрачки дышали мощью Огуни, а жилы сложенных на рукояти молота рук вздулись в ожидании. Когда брусок раскалился докрасна, Тихомира вынула его из горна голыми руками и бережно уложила на наковальню. По её невредимым ладоням бегали колючие огоньки. Замахнувшись, она обрушила на брусок мощный удар, от которого тот опоясала продольная трещина: половинки разъединились. Твердяна приподняла верхнюю, и взорам обеих оружейниц предстал сияющий узор, покрывавший внутреннюю поверхность желобов. Волшба пристала к пышущей алым жаром болванке, а обломки меча даже не нагрелись. Узор не рвался, а упруго тянулся при размыкании половинок, оставаясь целым, и по его жилам, словно по кровеносным сосудам, текла сияющая сила; пока Твердяна держала крышку стального «гроба», Тихомира доставала обломки клинка, на котором стало на один слой волшбы меньше.
Двенадцать слоёв – двенадцать болванок, и это был только внешний кожух волшебной оплётки меча. Внутренние слои переплетались со слоями стали, и их предстояло соединить потом в точно таком же порядке: каждому слою стали – своя волшба. Малейшая ошибка лишила бы меч его силы.
Оружейницы отделяли по одному слою в день. Сперва описанным выше образом снимали волшбу на стальную болванку, после чего Твердяна, соединившись сердцем с нижележащим узором, пускала в него мощный толчок силы. Дзинь! Слой стали, державшийся на нём, сам отскакивал, открывая под собой рисунок из мерцающих завитков и волн. Его переплавляли в пластинку и укладывали в жёлоб болванки с соответствующей ему волшбой, после чего половинки соединяли, чтобы узор снова врос в сталь.
Работа шла тяжело. Голова гудела, как наковальня, а сердце, один из главных рабочих инструментов, бухало, как молот. Твердяна с Тихомирой трудились по очереди, проверяли и перепроверяли соответствие волшбы слоям стали, ведь одна ошибка – и всё пошло бы насмарку. И вот, последний слой сошёл, открыв сердцевину клинка… Твердяна с изумлением увидела, что завитки узора на ней закручивались в обратную сторону. Это был узор «Лалада» наоборот.
– Что за… – начала она, подключая сердце к странному «неправильному» узору, чтобы услышать его песню. Песня тоже звучала шиворот-навыворот, и её звук отдавался в груди саднящим эхом, ослепительным и оглушительным, сбивающим с ног.
– Что это? – пробормотала не менее удивлённая Тихомира, хмуря золотисто-пшеничные брови.
– Сдаётся мне, что это – узор «Маруша», – глухо проговорила Твердяна.
Узор этот не использовался при изготовлении клинков уже целую бездну времени: когда сёстры-богини разошлись по разным мирам, узор был тоже изгнан из оружейного дела.
– Лалада и Маруша, – пробормотала Тихомира с задумчиво потемневшими глазами. – Кому-то пришло в голову соединить их снова в этом мече! Не кажется ли тебе, Твердяна, что потому этот клинок и вещий? В нём сведено несводимое…
Твердяна, впрочем, не спешила с выводами. Она отсоветовала любопытной Тихомире пытаться воспроизвести запретный узор на стальной пластинке, и не зря: сердцевину меча нельзя было даже взять голыми руками – волшба, казалось, впивалась в ладони ядовитыми шипами. Но Тихомира не послушала: так сильно ей хотелось попробовать и увидеть, что из этого выйдет. Однако, едва взявшись за дело, она схватилась за грудь, с хрипом пошатнулась и рухнула на пол.
– Нет… Сердце не выдюжит, разорвётся, – с кашлем вырвались из её горла слова, когда она немного пришла в себя. – Как же государыня сумела создать такое, когда ковала свой меч? Ума не приложу…
Твердяна не рискнула повторить опыт Тихомиры. С сердцевиной они провозились много дней, сращивая жилы узора: прогон силы по ним изматывал до мертвящего жжения в груди, почти до обморока, и долго работать на грани разрыва сердца не получалось при всём желании. Песня узора надрывала душу: казалось, это кричало от боли небо со всеми звёздами, вся земля и вода…
– Не знаю, как ты, а я больше не могу, – простонала Тихомира. – С ума сойти можно…
– Отдохни пока, а я сама поработаю, – ответила Твердяна.
– Нет, так дело не пойдёт, – устало покачала головой северянка. – Одна ты замертво упадёшь. Отложим до завтра.
День за днём они понемногу выносили эту муку, надрывая себе сердца и оседая на колени около наковальни почти без чувств. Когда они, смертельно измотанные, приползали из кузни домой, Твердяна черпала отдохновение в тревожно-ласковой глубине глаз Крылинки и в хлебном тепле её рук, а Тихомира любила слушать шелест сада. А порой, когда в гости заглядывала Дарёна, она внимала её песням, и при этом её глаза цвета мышиного горошка заволакивались горьковатой дымкой, устремляясь взором к снежным вершинам гор.
– Вот слушаю я, и мнится мне: бьётся моё сердце, покуда она поёт, а едва смолкнет – и сердце остановится, – как-то раз задумчиво призналась она Огнеславе, когда они стояли вдвоём у открытого окна и смотрели в сад, где Дарёна, напевая, помогала матушке Крылинке, Рагне и Зорице полоть грядки.
– Гляди, не влюбись, – усмехнулась княжна-оружейница. – Была б она девица свободная, тогда ещё ничего, а то ведь – чужая жена. Да ещё и с дитём в утробе.
– Сердцу доводы рассудка неведомы, – вздохнула Тихомира, устремляя полный нежной тоски взор в сад и сквозь пшеничный прищур ресниц любуясь присевшей около грядки Дарёной. – Да полно, не беспокойся. Думаешь, я стану к ней в душу вторгаться и покой её рушить? Нет, ни словом, ни взглядом не потревожу. Но слушать её для меня всё равно что воздухом дышать – так же необходимо.
Голос Дарёны весёлой пташкой порхал с ветки на ветку, бабочкой летал в цветнике, солнечным зайчиком беспокоил и щекотал сердца слушательниц. С его звуками в души вливался свет радости, а печаль и тревога высыхали, как роса в полдень, и понемногу около ограды собирались соседки, привлечённые и очарованные песней. Певица, заметив это, застенчиво умолкла, но её стали уговаривать:
– Просим тебя, пой ещё! Любо нам тебя слушать!
Дарёна не могла отказать, и песня целительно заструилась вновь. Расправив крылья, она взмыла в облака, потом камнем упала на дно ручья и устремилась вдаль юркой серебряной рыбкой, разгоняя печаль поникших ив. А певица, ловкими пальцами дёргая пырей и осот, то и дело загоралась смущённым румянцем в перекрестье стольких зачарованных и восхищённых взглядов. И это она ещё не видела глаз цвета мышиного горошка, что с ласковой грустью смотрели на неё из окна…
Наконец все жилки узора на сердцевине вещего меча срослись, и порядком измученные оружейницы смогли заключить её в стальную болванку. Но их ждала новая странность: сколько они ни нагревали её, та оставалась холодной. Вот уже полдня непрерывно полыхал огонь в горне, а болванке хоть бы хны!
– Чудеса в решете! – озадаченно скребя затылок, проговорила Твердяна.
Может, причиной такой зловещей невосприимчивости к теплу стала леденящая сила имени Маруши, заключённая в узоре, а может, и что-то иное, но как бы то ни было, лишь к исходу третьих суток болванка начала понемногу нагреваться. Когда она достаточно раскалилась, её вынули из горна, остудили, и Твердяна взялась за молот сама, готовясь бить. Что-то подсказывало ей, что Тихомиру лучше отстранить, хотя та и рвалась нанести удар, раскалывающий болванку на половинки.