– Пиши дале, брателко. Тут всё, как день Божий, ясно. И думать нечего:
«…и для строения и работы на те свои загородные огороды жён их и детей посылал работать в неволю, и в деревню прудов копати, и плотин и мельниц делати, и лес чистить, и сено косить…»
Высказав всё, что накопилось на душе, Обросим отошёл в сторону, уступая место Борису Одинцову.
Борис с горячностью замахал руками:
«…и дров сечь, и к Москве на их стрелецких подводах возить заставливал, и для тех своих работ велел им покупай лошадей неволею, бив батоги, И кафтаны цветные с золотыми нашивками, и шапки бархатные, и сапоги жёлтые неволею делать им велел; а из государского жалованья вычитал у них многие деньги и хлеб и теми сборными и остаточными деньгами и хлебом корыстился».
Послом в приказ, с поручением добиться подачи челобитной лично царю, был избран Кузьма Черемной.
Фомка попросил дядьку взять его с собой. Кузьма вначале не соглашался, говорил об опасностях, которые их ожидают в приказе, пугал застенком, но беглый упрямо стоял на своём.
– А коли так, – любовно потрепал стрелец племянника по щеке, – ходи со мною, новый споручник стрелецкий!
И зашагал решительно к городу.
Челобитную принял Иван Языков и, пробежав её глазами, немедленно передал начальнику Михаилу Юрьевичу Долгорукому[30].
– Сызнов мутят? – тараща лягушечьи глаза, смял князь в кулаке челобитную.
– До остатнего распустились, – подтвердил дьяк. – К тому подошло, что и в приказ дерзают хмельными хаживать.
Михаил Юрьевич упёрся ладонями о стол и тяжело поднялся.
– Чего, в толк не возьму, государь терпит доселе бесчинства? Повелел бы выпустить на сарынь[31] сию рейтаров с солдатами, как заспокоил бы их! Стрельцы, мол, сила великая! А что стрельцы перед пушками?
С каждым словом князь всё боле и боле распалялся и под конец неожиданно выскочил в сени к Кузьме.
– Добро! Сотворю, как сам к тому вёл ты! – крикнул он и резко повернулся к почтительно остановившемуся у порога Языкову: – Бить смутьяна кнутом перед всем полком грибоедовским! Вышибить хмель у крамольника!
Остаток дня и всю ночь Черемной просидел в промозглом и мрачном, как вой осеннего ветра, подвале.
Уткнувшись лицом в кислую землю, в углу лежал ни в чём не повинный Фомка.
События дня так взволновали его, что, несмотря на жестокую усталость, он не только не мог заснуть, но едва сдерживался, чтобы не вскочить и не забарабанить головой, руками, ногами по тяжёлой железной двери.
Утром колодников вывели на двор.
– А сей сосунок откель появился? – схватил Языков за ворот Фомку. – Пле-мян-ник? А-а! То дело великое! Ишь ты! Пле-мянник печальника стрельцов разобиженных! Важная птаха!
Он раскачал ногу, приподнял колодника на воздух и так двинул коленом под спину, что тот кубарем покатился к воротам.
И странно: не гнев, не возмущение, а дикая радость охватила неожиданно Фомку.
«Воля!» – вспыхнуло ярким костром в сознании короткое слово.
Он подобрал полы епанчишки и хотел уже было без оглядки побежать прочь от застенка, как вдруг какая-то сила остановила его. «Споручник стрелецкий!» – с непереносимым омерзением к себе вспомнил Фомка прозвище, данное ему накануне дядькой. Едкий, как плесень на стенах подвала, стыд вошёл в него, вытравив без остатка недавнюю бурную радость освобождения.
Тяжело перебирая ногами, в сопровождении двух подьячих шагал, покачиваясь, точно во хмелю, Кузьма Черемной.
Необходимость идти к полку не на шутку беспокоила приказных. «Уж больно круто повернули стрельцы, – опасливо раздумывали они, – как бы лиха не приключилось какого».
И точно стараясь умаслить колодника, принялись наперебой убеждать его вернуться в приказ, выпросить перед Долгоруким прощение.
Кузьма продолжал вышагивать дальше и ни звуком не отвечал подьячим.
У переулочка Фомка загородил дорогу подьячим. Лицо его горело непреклонной волею к подвигу.
– И меня… Ведите и меня с дядькою!
Приказные переглянулись.
– Ходи, коли зудится спина.
На площади, перед выстроившимся грибоедовским полком Кузьму раздели и бросили на козла.
Один из приказных прочитал приговор.
Черемной перекрестился и тупо оглядел стрельцов.
– А не обскажете ли вы, товарищи, не по согласью ли я с вами старался подать челобитную?
Он показал на голую, худенькую спину племянника.
– Поглазейте: юн ещё, токмо в жизнь входит, в мирских делах непонятлив, ан нет же, нутром уразумел, что не можно спокинуть в беде товарища, за мир страдающего.
Глухой рокот прокатился по стрелецким рядам. Черемной оттолкнул ката, приготовившегося связать его, и спрыгнул с козла.
– Пошто же вы дозволяете надругательство надо мною?
Подкравшись к кату Фомка, не сознавая своего поступка, властно подталкиваемый лишь одним непреклонным желанием до конца показать свою преданность дядьке, вырвал кнут и изо всей мочи полоснул им приказного.
Точно разбушевавшаяся в половодье река, хлынули стрельцы к козлу на выручку узникам.
Из избы в избу, из терема в терем, из улицы в улицу прокатилась по одетой в пасхальные перезвоны Москве нежданная весть:
– Стрельцы восстали! Идут стрельцы на начальных людей!
Уже и главная стрелецкая слобода, что в Замоскворечье на полдень от Кремля и слободы в Земляном городу, у святого Пимена в Воротниках, и у святой Софьи, что в Пушкарях, а и у Спаса в Чигасах за Яузой, – все сбираются под знамёна восставшего грибоедовского полка!
Прокатилась весть по избам, по теремам, ударилась о крепкие кремлёвские стены, перевалилась в палаты, рухнула тяжёлой могильной плитой на полумёртвую грудь государя Феодора Алексеевича.
– Молись, государь! – распростёрся ниц перед царёвой постелью окольничий. – Серед стрельцов не осталось верных тебе. Остатний оплот твой, Стремянный полк, и тот побратался с мятежниками!
Глава 9
ЗАГОВОРЩИКИ
В цветные стёкла стрельчатого оконца светлицы царевны Софьи потускневшими крылышками умирающих однодневок немощно бились нечастые капли дождя.
Софья сидела в красном углу под образами. Отблеск огонька серебряной в сердоликовой оправе лампадки лизал золотой в изумрудах венчик над головою княгини Ольги. Опаловыми свитками изъеденного мышами и временем пергамента стлались по расписной подволоке и большому, во весь пол, бухарскому ковру чуть колеблющиеся лучи огня.
Постельница Федора Семёновна, прозванная в народе Родимицей, перебирала в резном поставце тяжёлые мисы, сердоликовые и строфокамилловые[32] кубки, серебряные и золотые кружки, братины, роги для питья, трёхфунтовые ковши, двенадцатифунтовые чары и нежно прижималась к посуде щекой, словно имела дело не с мёртвым металлом, а с живыми и близкими существами.
– Эко силища какова, царевнушка-матушка! – с восхищением, в котором слышалась плохо скрываемая зависть, приподняла она золотую, усыпанную алмазами чару. – Эко ведь могутство какое! – И, привстав на колено, подвинулась к Софье. – А все сие по милости государевой да по премудрому уму твоему так обернулось, что не тоскуют боле ковши в поставцах, но по столу хаживают в светлицах царевниных.
Она поцеловала толстую ногу Софьи.
Царевна милостиво провела рукой по голове Родимицы.
– Погодим малость, Федорушка, и не то ещё будет. Всех девушек-боярышен на волю пустим. Минуло время, когда нашей сестре только и было доли на свете, что из оконца на мир Божий глазеть.
– Дай-то Бог, Алексеевна, дай-то Господи словесам твоим в плоть облечься, царевна моя!
Раскосые щёлки глаз Софьи зло растянулись:
– Только бы сподобила нас царица небесная от Нарышкиных избавиться.
Она набожно перекрестилась и заложила руки за двойной затылок.
– Хоть и тяжко мне мыслить о сём, да верно знаю, что не жилец братец мой серед живых. А приберёт Господь душеньку его херувимскую, великую брань поведу я в те поры с Нарышкиными. Краше погибнуть, чем сызнова в неволю идти, в светлицу под запор вековечный! Да и всех-то нас, Милославских, поразвеют по ветру Нарышкины.
Родимица слезливо заморгала, вытерла подолом сухие глаза:
– А не бывать тому, Алексеевна, чтобы Нарышкины верх одержали! – И запросто, словно равная, приникла к животу Софьи. – Стрельцы чмутят! А и тошнёхонько иным придётся от них!
Царевна, как курица, облитая водой, сердито взъерошилась.
– Долго ль ты думала, дурка, покель додумалась радостями эдакими обрадовать нас!
– Долго, царевна, – смело уставилась Федора на Софью. – А что на радость тебе крамола стрелецкая, тому пригода есть.
Поднявшись с колена, постельница таинственно ткнулась губами в ухо царевны.
– Кровный твой, Милославский Иван Михайлович, сказывает, стрельцы-де во как облютели.
– Ну, и…
– Ну и, царевнушка, мерекает Иван Михайлович, авось не можно ли чужими руками жар загрести, перекинувшись на стрелецкую сторону. – Родимица перекрестилась. – А там видно будет, Ивану ль царевичу, а либо Петру на стол царский сести.
Лицо Софьи смягчилось. Чуть задрожали колючие чёрные тычинки на верхней губе, и на щеках проступили жёлтые пятна румянца. Она сдавила пальцами низенький лобик и крепко о чём-то задумалась…
Разыскав Ивана Михайловича, Родимица метнула ему поклон.
– Обсказала царевне.
– И как?
Федора приложила палец к губам и показала глазами на шагавшего в сенях дозорного.
Запершись с постельницей в тереме, боярин долго о чём-то шептался с ней.
Весь вечер Иван Михайлович просидел в светлице царевны Софья была так возбуждена, что, несмотря на тучность и обычную неподвижность, беспрестанно бегала из угла в угол и так пыхтела, как будто парилась в жарко истопленной бане. Короткая шея её побурела, на затылке проступал крупными каплями пот. Она то и дело всплёскивала руками; неожиданно вспыхивавшая на лице радость так же неожиданно сменялась страхом, сомнениями, безнадёжностью.
– А ежели верх застанется за Нарышкиными? – в сотый раз спрашивала царевна. – Что тогда содеем?
Но с сухого лица Милославского ни на мгновение не сходила глубокая вера в успех его затеи.
– Поглядела бы сама, каково ныне в стрелецких слободах. То ли жительствуют там воины государевы, то ли стан стоит вражий. Так и кипят-бушуют полки зелейным[33] пламенем. Токмо подуй маненько, куда хошь перекинется.
Он спокойно погладил свою серую бородёнку и поймал за руку продолжавшую бегать по терему племянницу.
– Ты присядь—ко сюда.
Софья отдёрнула руку.
– Стан вражеский, сказываешь? – перекосила она лицо – Нам-то от того какие радости? Неужто не можешь уразуметь, что стрельцы, со смердами соединясь, не только Нарышкиных, Кремль с лика земли сотрут! Всех нас изничтожат! Им не мы на столе нужны, а разбойные Стеньки Разины!
Иван Михайлович хитро прищурился.
– Как выйдет, Софьюшка. А мы с Василием Васильевичем другое думаем. Стрельцы – все боле люди, торгом промышляющие. Им вольница крайняя ни к чему.
При упоминании о Голицыне царевна сразу обмякла.
Иван Михайлович ехидно про себя улыбнулся и, чтобы не упустить удобной минуты, с притворной отеческой нежностью засюсюкал:
– За глаголами государственными позапамятовал я, что давно князь Василий в Крестовой сидит.
Тяжёлой волной поднялись и расплескались под шуршащим атласом летника груди царевны.
– А ты бы кликнул его, – застенчиво потупилась она.
Милославский готовно пошёл из терема.
Прижавшись щекой к налою, Голицын сладко дремал.
Иван Михайлович подкрался к нему и больно шлёпнул ладонью по спине.
– Молишься, князь?
Василий Васильевич испуганно приподнял голову и перекрестился.
– Напужал ты меня, Иван Михайлович!
По-шутовски кривляясь, Милославский улыбнулся грязненькой, сальной улыбкой.
– Каешься всё? «Еже бо многоблудлив есьм аз пред тобою, владыко, и ко мнозим жёнам тяготеют телеса мои грешные»? Так, что ли, князюшко?
Но, увидев, что князь сердится, торопливо изменил тон:
– А ты не гневайся. Не по вражеству я, но по дружбе…
Они молча пошли по сырым и тёмным сеням. Голицына бpала оторопь. Ещё несколько мгновений, и – он знал это наверно – Милославский покинет его, оставив наедине с царевной. Нужно будет снова, как вчера, как третьего дня, как долгие уже месяцы, придумывать какие-то ласковые слова о любви, целовать её волосатое, изрытое угрями и оспой лицо, обнимать дряблое, всегда пахнущее едким, как запах псины, потом тело.
Приоткрыв дверь, Иван Михайлович пропустил князя первым в светлицу царевны.
У Голицына точно гора свалилась с плеч: подле Софьи на полу сидела Родимица.
На поклон князя Софья ответила глубоким, по монастырскому чину, поклоном и обдала его восхищённым взглядом, чего он, как часто бывало с ним, не выдержал и уже от души приложился к её руке.
– Ба! И Родимица тут ужо! Нуте-ко, шествуй за мной! Выкладывай вести! – обрадовался Милославский и увёл постельницу в соседний терем.
Софья плотно прикрыла дверь…
– Гоже ли так? – спросила она, неуверенно оглядевшись.
– Как, царевна?
– Так вот: с тобой нам вдвоём оставаться.
Голицын развёл руками.
– Ежели дозорных соромишься, так и неведомо им, что мы тут одни. Шествовал я к тебе не один, а с боярином.
Царевна болезненно стиснула зубы. От этого нижняя губа её оттопырилась, а лицо как бы расплющилось и похудело.
– Не дозорных соромлюсь, но Господа.
Слабая надежда затеплилась в груди Василия Васильевича.
– Велишь уйти?
Он попятился к порогу и незаметно вытер пальцем губы,; на которых ещё оставался солёный след пота с руки царевны.
Из соседнего терема, сквозь щель, постельница подавала князю глазами какие-то отчаянные знаки.
Софья прислонилась к стене. Чуть сутулая спина сиротливо подрагивала, и на лице было написано такое страдание, точно в светлице находился не тот, кого она безответно любила, а кат, готовящийся вздёрнуть её на дыбу.
Голицын опустился перед Софьей на колени и припал к сафьяновому сапожку.
– Не томись, царевна. В том, что имат в себе человек любовь к человеку, нету греха перед Господом.
Софья неожиданно плюхнулась на пол и прижалась к князю.
– Впрямь ли любишь, Василий?
Стараясь сдерживать дыхание, обмахиваясь надушённым платочком, чтобы хоть как-нибудь разогнать тошнотворный запах едкого пота, Голицын поцеловал царевну в щёку.
– Едина ты в сердце моем, и опричь тебя никто не надобен мне до века.
– Едина ли?
– Едина, лапушка моя ненаглядная!
Цяревна приподняла за подбородок голову князя и ревниво заглянула в его глаза.
– А Авдотья Ивановна?
Василий Васильевич вспыхнул.
– Коли б побрачился я с Авдотьей после того, как тебя полюбил, в те поры могла бы ты сомненье иметь. А…
Закрыв ему рукой рот, Софья полуобернулась к образу и тяжело вздохнула.
– Допрежь ли, погодя, все едино творю я грех непрощёный пред Господом, топчу ногами брачный венец. – И прерывающимся голосом, чувствуя, как падает сердце, прибавила: – Слыхивала я, иные жёны боярские, по хотенью мужа, в монастырь идут на постриг…
В груди Голицына закипел гнев. «Тоже додумалась! – чуть не вслух выпалил он – Авдотьюшку в монастырь!»
Царевна ткнулась лбом в высокий лоб князя и напряжённо ждала ответа.
– Бывает, – с трудом выжал он наконец из себя – Кои жены не любы да в грехе уличены, тех иной раз в монастырь отсылают.
Приняв слова Василия Васильевича за готовность избавиться от жены, Софья благодарно поцеловала его в глаза.
– Таково солодко с тобою, светик мой Васенька!
Нога царевны коснулась ноги Голицына. Князь провёл холёными пальцами по затылку Софьи.
Внимательно следивший в щёлку за парочкой, Милославский, довольный поведением князя, прикрыл дверь и лукаво подмигнул расплывшейся в улыбке постельнице:
– А, видно, по мысли пришлась царевне наша мужская ласка.
– Ещё б не по мысли, – щёлкнула Федора двумя пальцами по животу боярина, – коли ваш брат токмо тем и промышляет, что баб в соблазны вводит!