Петр Великий (Том 2) - Сахаров Андрей Николаевич 8 стр.


– Пиши дале, брателко. Тут всё, как день Божий, ясно. И думать нечего:

«…и для строения и работы на те свои загородные огороды жён их и детей посылал работать в неволю, и в деревню прудов копати, и плотин и мельниц делати, и лес чистить, и сено косить…»

Высказав всё, что накопилось на душе, Обросим отошёл в сторону, уступая место Борису Одинцову.

Борис с горячностью замахал руками:

«…и дров сечь, и к Москве на их стрелецких подводах возить заставливал, и для тех своих работ велел им покупай лошадей неволею, бив батоги, И кафтаны цветные с золотыми нашивками, и шапки бархатные, и сапоги жёлтые неволею делать им велел; а из государского жалованья вычитал у них многие деньги и хлеб и теми сборными и остаточными деньгами и хлебом корыстился».

Послом в приказ, с поручением добиться подачи челобитной лично царю, был избран Кузьма Черемной.

Фомка попросил дядьку взять его с собой. Кузьма вначале не соглашался, говорил об опасностях, которые их ожидают в приказе, пугал застенком, но беглый упрямо стоял на своём.

– А коли так, – любовно потрепал стрелец племянника по щеке, – ходи со мною, новый споручник стрелецкий!

И зашагал решительно к городу.

Челобитную принял Иван Языков и, пробежав её глазами, немедленно передал начальнику Михаилу Юрьевичу Долгорукому[30].

– Сызнов мутят? – тараща лягушечьи глаза, смял князь в кулаке челобитную.

– До остатнего распустились, – подтвердил дьяк. – К тому подошло, что и в приказ дерзают хмельными хаживать.

Михаил Юрьевич упёрся ладонями о стол и тяжело поднялся.

– Чего, в толк не возьму, государь терпит доселе бесчинства? Повелел бы выпустить на сарынь[31] сию рейтаров с солдатами, как заспокоил бы их! Стрельцы, мол, сила великая! А что стрельцы перед пушками?

С каждым словом князь всё боле и боле распалялся и под конец неожиданно выскочил в сени к Кузьме.

– Добро! Сотворю, как сам к тому вёл ты! – крикнул он и резко повернулся к почтительно остановившемуся у порога Языкову: – Бить смутьяна кнутом перед всем полком грибоедовским! Вышибить хмель у крамольника!

Остаток дня и всю ночь Черемной просидел в промозглом и мрачном, как вой осеннего ветра, подвале.

Уткнувшись лицом в кислую землю, в углу лежал ни в чём не повинный Фомка.

События дня так взволновали его, что, несмотря на жестокую усталость, он не только не мог заснуть, но едва сдерживался, чтобы не вскочить и не забарабанить головой, руками, ногами по тяжёлой железной двери.

Утром колодников вывели на двор.

– А сей сосунок откель появился? – схватил Языков за ворот Фомку. – Пле-мян-ник? А-а! То дело великое! Ишь ты! Пле-мянник печальника стрельцов разобиженных! Важная птаха!

Он раскачал ногу, приподнял колодника на воздух и так двинул коленом под спину, что тот кубарем покатился к воротам.

И странно: не гнев, не возмущение, а дикая радость охватила неожиданно Фомку.

«Воля!» – вспыхнуло ярким костром в сознании короткое слово.

Он подобрал полы епанчишки и хотел уже было без оглядки побежать прочь от застенка, как вдруг какая-то сила остановила его. «Споручник стрелецкий!» – с непереносимым омерзением к себе вспомнил Фомка прозвище, данное ему накануне дядькой. Едкий, как плесень на стенах подвала, стыд вошёл в него, вытравив без остатка недавнюю бурную радость освобождения.

Тяжело перебирая ногами, в сопровождении двух подьячих шагал, покачиваясь, точно во хмелю, Кузьма Черемной.

Необходимость идти к полку не на шутку беспокоила приказных. «Уж больно круто повернули стрельцы, – опасливо раздумывали они, – как бы лиха не приключилось какого».

И точно стараясь умаслить колодника, принялись наперебой убеждать его вернуться в приказ, выпросить перед Долгоруким прощение.

Кузьма продолжал вышагивать дальше и ни звуком не отвечал подьячим.

У переулочка Фомка загородил дорогу подьячим. Лицо его горело непреклонной волею к подвигу.

– И меня… Ведите и меня с дядькою!

Приказные переглянулись.

– Ходи, коли зудится спина.

На площади, перед выстроившимся грибоедовским полком Кузьму раздели и бросили на козла.

Один из приказных прочитал приговор.

Черемной перекрестился и тупо оглядел стрельцов.

– А не обскажете ли вы, товарищи, не по согласью ли я с вами старался подать челобитную?

Он показал на голую, худенькую спину племянника.

– Поглазейте: юн ещё, токмо в жизнь входит, в мирских делах непонятлив, ан нет же, нутром уразумел, что не можно спокинуть в беде товарища, за мир страдающего.

Глухой рокот прокатился по стрелецким рядам. Черемной оттолкнул ката, приготовившегося связать его, и спрыгнул с козла.

– Пошто же вы дозволяете надругательство надо мною?

Подкравшись к кату Фомка, не сознавая своего поступка, властно подталкиваемый лишь одним непреклонным желанием до конца показать свою преданность дядьке, вырвал кнут и изо всей мочи полоснул им приказного.

Точно разбушевавшаяся в половодье река, хлынули стрельцы к козлу на выручку узникам.

Из избы в избу, из терема в терем, из улицы в улицу прокатилась по одетой в пасхальные перезвоны Москве нежданная весть:

– Стрельцы восстали! Идут стрельцы на начальных людей!

Уже и главная стрелецкая слобода, что в Замоскворечье на полдень от Кремля и слободы в Земляном городу, у святого Пимена в Воротниках, и у святой Софьи, что в Пушкарях, а и у Спаса в Чигасах за Яузой, – все сбираются под знамёна восставшего грибоедовского полка!

Прокатилась весть по избам, по теремам, ударилась о крепкие кремлёвские стены, перевалилась в палаты, рухнула тяжёлой могильной плитой на полумёртвую грудь государя Феодора Алексеевича.

– Молись, государь! – распростёрся ниц перед царёвой постелью окольничий. – Серед стрельцов не осталось верных тебе. Остатний оплот твой, Стремянный полк, и тот побратался с мятежниками!

Глава 9

ЗАГОВОРЩИКИ

В цветные стёкла стрельчатого оконца светлицы царевны Софьи потускневшими крылышками умирающих однодневок немощно бились нечастые капли дождя.

Софья сидела в красном углу под образами. Отблеск огонька серебряной в сердоликовой оправе лампадки лизал золотой в изумрудах венчик над головою княгини Ольги. Опаловыми свитками изъеденного мышами и временем пергамента стлались по расписной подволоке и большому, во весь пол, бухарскому ковру чуть колеблющиеся лучи огня.

Постельница Федора Семёновна, прозванная в народе Родимицей, перебирала в резном поставце тяжёлые мисы, сердоликовые и строфокамилловые[32] кубки, серебряные и золотые кружки, братины, роги для питья, трёхфунтовые ковши, двенадцатифунтовые чары и нежно прижималась к посуде щекой, словно имела дело не с мёртвым металлом, а с живыми и близкими существами.

– Эко силища какова, царевнушка-матушка! – с восхищением, в котором слышалась плохо скрываемая зависть, приподняла она золотую, усыпанную алмазами чару. – Эко ведь могутство какое! – И, привстав на колено, подвинулась к Софье. – А все сие по милости государевой да по премудрому уму твоему так обернулось, что не тоскуют боле ковши в поставцах, но по столу хаживают в светлицах царевниных.

Она поцеловала толстую ногу Софьи.

Царевна милостиво провела рукой по голове Родимицы.

– Погодим малость, Федорушка, и не то ещё будет. Всех девушек-боярышен на волю пустим. Минуло время, когда нашей сестре только и было доли на свете, что из оконца на мир Божий глазеть.

– Дай-то Бог, Алексеевна, дай-то Господи словесам твоим в плоть облечься, царевна моя!

Раскосые щёлки глаз Софьи зло растянулись:

– Только бы сподобила нас царица небесная от Нарышкиных избавиться.

Она набожно перекрестилась и заложила руки за двойной затылок.

– Хоть и тяжко мне мыслить о сём, да верно знаю, что не жилец братец мой серед живых. А приберёт Господь душеньку его херувимскую, великую брань поведу я в те поры с Нарышкиными. Краше погибнуть, чем сызнова в неволю идти, в светлицу под запор вековечный! Да и всех-то нас, Милославских, поразвеют по ветру Нарышкины.

Родимица слезливо заморгала, вытерла подолом сухие глаза:

– А не бывать тому, Алексеевна, чтобы Нарышкины верх одержали! – И запросто, словно равная, приникла к животу Софьи. – Стрельцы чмутят! А и тошнёхонько иным придётся от них!

Царевна, как курица, облитая водой, сердито взъерошилась.

– Долго ль ты думала, дурка, покель додумалась радостями эдакими обрадовать нас!

– Долго, царевна, – смело уставилась Федора на Софью. – А что на радость тебе крамола стрелецкая, тому пригода есть.

Поднявшись с колена, постельница таинственно ткнулась губами в ухо царевны.

– Кровный твой, Милославский Иван Михайлович, сказывает, стрельцы-де во как облютели.

– Ну, и…

– Ну и, царевнушка, мерекает Иван Михайлович, авось не можно ли чужими руками жар загрести, перекинувшись на стрелецкую сторону. – Родимица перекрестилась. – А там видно будет, Ивану ль царевичу, а либо Петру на стол царский сести.

Лицо Софьи смягчилось. Чуть задрожали колючие чёрные тычинки на верхней губе, и на щеках проступили жёлтые пятна румянца. Она сдавила пальцами низенький лобик и крепко о чём-то задумалась…

Разыскав Ивана Михайловича, Родимица метнула ему поклон.

– Обсказала царевне.

– И как?

Федора приложила палец к губам и показала глазами на шагавшего в сенях дозорного.

Запершись с постельницей в тереме, боярин долго о чём-то шептался с ней.

Весь вечер Иван Михайлович просидел в светлице царевны Софья была так возбуждена, что, несмотря на тучность и обычную неподвижность, беспрестанно бегала из угла в угол и так пыхтела, как будто парилась в жарко истопленной бане. Короткая шея её побурела, на затылке проступал крупными каплями пот. Она то и дело всплёскивала руками; неожиданно вспыхивавшая на лице радость так же неожиданно сменялась страхом, сомнениями, безнадёжностью.

– А ежели верх застанется за Нарышкиными? – в сотый раз спрашивала царевна. – Что тогда содеем?

Но с сухого лица Милославского ни на мгновение не сходила глубокая вера в успех его затеи.

– Поглядела бы сама, каково ныне в стрелецких слободах. То ли жительствуют там воины государевы, то ли стан стоит вражий. Так и кипят-бушуют полки зелейным[33] пламенем. Токмо подуй маненько, куда хошь перекинется.

Он спокойно погладил свою серую бородёнку и поймал за руку продолжавшую бегать по терему племянницу.

– Ты присядь—ко сюда.

Софья отдёрнула руку.

– Стан вражеский, сказываешь? – перекосила она лицо – Нам-то от того какие радости? Неужто не можешь уразуметь, что стрельцы, со смердами соединясь, не только Нарышкиных, Кремль с лика земли сотрут! Всех нас изничтожат! Им не мы на столе нужны, а разбойные Стеньки Разины!

Иван Михайлович хитро прищурился.

– Как выйдет, Софьюшка. А мы с Василием Васильевичем другое думаем. Стрельцы – все боле люди, торгом промышляющие. Им вольница крайняя ни к чему.

При упоминании о Голицыне царевна сразу обмякла.

Иван Михайлович ехидно про себя улыбнулся и, чтобы не упустить удобной минуты, с притворной отеческой нежностью засюсюкал:

– За глаголами государственными позапамятовал я, что давно князь Василий в Крестовой сидит.

Тяжёлой волной поднялись и расплескались под шуршащим атласом летника груди царевны.

– А ты бы кликнул его, – застенчиво потупилась она.

Милославский готовно пошёл из терема.

Прижавшись щекой к налою, Голицын сладко дремал.

Иван Михайлович подкрался к нему и больно шлёпнул ладонью по спине.

– Молишься, князь?

Василий Васильевич испуганно приподнял голову и перекрестился.

– Напужал ты меня, Иван Михайлович!

По-шутовски кривляясь, Милославский улыбнулся грязненькой, сальной улыбкой.

– Каешься всё? «Еже бо многоблудлив есьм аз пред тобою, владыко, и ко мнозим жёнам тяготеют телеса мои грешные»? Так, что ли, князюшко?

Но, увидев, что князь сердится, торопливо изменил тон:

– А ты не гневайся. Не по вражеству я, но по дружбе…

Они молча пошли по сырым и тёмным сеням. Голицына бpала оторопь. Ещё несколько мгновений, и – он знал это наверно – Милославский покинет его, оставив наедине с царевной. Нужно будет снова, как вчера, как третьего дня, как долгие уже месяцы, придумывать какие-то ласковые слова о любви, целовать её волосатое, изрытое угрями и оспой лицо, обнимать дряблое, всегда пахнущее едким, как запах псины, потом тело.

Приоткрыв дверь, Иван Михайлович пропустил князя первым в светлицу царевны.

У Голицына точно гора свалилась с плеч: подле Софьи на полу сидела Родимица.

На поклон князя Софья ответила глубоким, по монастырскому чину, поклоном и обдала его восхищённым взглядом, чего он, как часто бывало с ним, не выдержал и уже от души приложился к её руке.

– Ба! И Родимица тут ужо! Нуте-ко, шествуй за мной! Выкладывай вести! – обрадовался Милославский и увёл постельницу в соседний терем.

Софья плотно прикрыла дверь…

– Гоже ли так? – спросила она, неуверенно оглядевшись.

– Как, царевна?

– Так вот: с тобой нам вдвоём оставаться.

Голицын развёл руками.

– Ежели дозорных соромишься, так и неведомо им, что мы тут одни. Шествовал я к тебе не один, а с боярином.

Царевна болезненно стиснула зубы. От этого нижняя губа её оттопырилась, а лицо как бы расплющилось и похудело.

– Не дозорных соромлюсь, но Господа.

Слабая надежда затеплилась в груди Василия Васильевича.

– Велишь уйти?

Он попятился к порогу и незаметно вытер пальцем губы,; на которых ещё оставался солёный след пота с руки царевны.

Из соседнего терема, сквозь щель, постельница подавала князю глазами какие-то отчаянные знаки.

Софья прислонилась к стене. Чуть сутулая спина сиротливо подрагивала, и на лице было написано такое страдание, точно в светлице находился не тот, кого она безответно любила, а кат, готовящийся вздёрнуть её на дыбу.

Голицын опустился перед Софьей на колени и припал к сафьяновому сапожку.

– Не томись, царевна. В том, что имат в себе человек любовь к человеку, нету греха перед Господом.

Софья неожиданно плюхнулась на пол и прижалась к князю.

– Впрямь ли любишь, Василий?

Стараясь сдерживать дыхание, обмахиваясь надушённым платочком, чтобы хоть как-нибудь разогнать тошнотворный запах едкого пота, Голицын поцеловал царевну в щёку.

– Едина ты в сердце моем, и опричь тебя никто не надобен мне до века.

– Едина ли?

– Едина, лапушка моя ненаглядная!

Цяревна приподняла за подбородок голову князя и ревниво заглянула в его глаза.

– А Авдотья Ивановна?

Василий Васильевич вспыхнул.

– Коли б побрачился я с Авдотьей после того, как тебя полюбил, в те поры могла бы ты сомненье иметь. А…

Закрыв ему рукой рот, Софья полуобернулась к образу и тяжело вздохнула.

– Допрежь ли, погодя, все едино творю я грех непрощёный пред Господом, топчу ногами брачный венец. – И прерывающимся голосом, чувствуя, как падает сердце, прибавила: – Слыхивала я, иные жёны боярские, по хотенью мужа, в монастырь идут на постриг…

В груди Голицына закипел гнев. «Тоже додумалась! – чуть не вслух выпалил он – Авдотьюшку в монастырь!»

Царевна ткнулась лбом в высокий лоб князя и напряжённо ждала ответа.

– Бывает, – с трудом выжал он наконец из себя – Кои жены не любы да в грехе уличены, тех иной раз в монастырь отсылают.

Приняв слова Василия Васильевича за готовность избавиться от жены, Софья благодарно поцеловала его в глаза.

– Таково солодко с тобою, светик мой Васенька!

Нога царевны коснулась ноги Голицына. Князь провёл холёными пальцами по затылку Софьи.

Внимательно следивший в щёлку за парочкой, Милославский, довольный поведением князя, прикрыл дверь и лукаво подмигнул расплывшейся в улыбке постельнице:

– А, видно, по мысли пришлась царевне наша мужская ласка.

– Ещё б не по мысли, – щёлкнула Федора двумя пальцами по животу боярина, – коли ваш брат токмо тем и промышляет, что баб в соблазны вводит!

Назад Дальше