Заговор обезьян - Тина Шамрай 13 стр.


Если бы можно было превратиться в камень, в дерево, в эту сухую землю! Как там: тише воды, ниже травы? Нет, неправильно. Вот тише травы и ниже воды попробуй-ка! Господи, надо же, какие смысловые изыски лезут в несчастную голову, когда над ней нависла/зависла всевидящая птица, а внутри железной птицы охотники за этой головой. Им и спускаться не надо, прямо с неба и откроют прицельный огонь, вот расстрельная стенка за спиной. И ни расщелины, ни провала рядом, и некуда бежать, некуда спрятаться. Но, когда, не выдержав напряжения, он готов был вскочить на ноги, ринуться из укрытия и закричать: «Вот он я!», вертолёт, развернувшись, стал стремительно удаляться на север.

А он так и сидел, сжавшись пружиной, пока вдали не затих гул и не наступила свистящая тишина. Стало так тихо, что собственное хриплое дыхание и ток крови в висках казались шумом работающего механизма. Но что, если вертолёт был простым разведчиком, и скоро коршунами налетят другие птицы? Сейчас он бы дорого дал, чтобы узнать, как там оценили результаты разведки, но пока мог оценить только степень собственного напряга. Мозг уже дал отбой, а тело будто не слышит и не хочет подниматься с земли. Нет, нет, какого-то особого страха не было. Ну, похолодели руки, бухает сердце, но это трепет в пределах человеческой нормы. А он знает, как бывает, когда человека охватывает настоящий страх, сам видел.

Он тогда летел в рейсовом самолёте и, как обычно, изучал какие-то бумаги, делал пометки и не обратил внимания, что с самолётом что-то неладно. Его только раздражало и отвлекало поведение соседа. Молодой парень, собственно, каким в ту пору был он сам, беспокойно крутился в кресле, то и дело толкал его в бок, а потом вдруг вцепился в руку: «Можно, я за тебя подержусь!» И стал сбивчиво объяснять: мол, боится летать, раньше попадал в аварию, и вот теперь самолёт всё заходит и заходит на посадку. Понимаешь, шептал парень, самолёт не может сесть, я это чувствую, чувствую. И будто клещами всё жал и жал руку. А он в ту пору летал беспрерывно и воспринимал самолёт как такси, и страх парня вызвал насмешку. Тогда он ничего не боялся, просто на это не было времени, все мысли занимали грандиозные планы. И он уже, было, приготовился отпустить шутку посолонее, но что-то остановило. Остановил запах, резкий, необычный. Вцепившийся в него человек сидел, закрыв глаза, а его серое становившееся лицо на глазах покрывалось стеклянными капельками пота…

И он крикнул парню: «Что, сердце?», тот не ответил, лишь качнул головой. Посадка прошла благополучно, вот только пришлось самому разжимать цепкие пальцы человека. Позже в машине он, посмеиваясь, рассказал об этом забавном эпизоде встречавшим в аэропорту коллегам. Его с таким же смешком спросили: чем, чем несло от парнишки? И он зачем-то стал уверять: нет, нет, вы не поняли! Он точно знал: парень исходил не чем иным, как благородным авиационным страхом. И долго потом помнил тот острый, влажный запах чужого смертного ужаса.

А что, если бы вертушка приземлилась? Что, что! Пришлось бы выйти навстречу и поздороваться. Ну, ну! Это он сейчас хорохорится, но как там выглядело бы в действительности, кто знает. Может, из этих кустов его пришлось бы выдирать по частям! Да нет, он смог бы держать себя в руках, как держал до сих пор. За время отсидки он считанные разы позволил себе выплеснуть эмоции вовне. В тот день, когда узнал, что компанию, его компанию разорвали на куски. Потом сосед по камере рассказывал, как он метался, как ругался, но он сам этого не помнит. Это то, что видели другие, но сам-то он знает, что терял самообладание не раз и не два. И внимательный взгляд мог разглядеть это в его текстах. Он никогда столько не писал, как в неволе, и сам не знает, что за зуд его одолевал. Нет, отчего же, знает! Не хотелось погружения в тюремный быт, когда только и остается, что следить за регулярной, бесперебойной жизнью организма, не хотел входить в отношения с сокамерниками, не хотел погрязать в мелочах необязательных отношений. И всё искал приемлемую форму подневольной жизни, и такая была: смирение. Смирения не было. И самообладания осталось только на самом донышке.

Но вертолёт не сел, и демонстрировать свою замечательную выдержку некому. И нужно встать и пройти ещё хоть сколько-то километров. Давай, давай, шевелись! Но поднялся с таким трудом, будто вытащил себя за волосы из трясины. И долго топтался на месте, всё оглядывал белёсое небо, всё вслушивался, не появится ли оттуда, с вышины, летучая угроза. Небо было пустым, далеким, надменным. Делать нечего, придётся идти. Только скоро обнаружилось досадное обстоятельство: двигаясь вслед за хребтом, он и не заметил, как скалы подступили с двух сторон. А там, вдалеке, виднелась и третья стена! И если он пойдёт дальше, то скоро окажется в каменном мешке. Хребет втянет его в свою утробу и проглотит без всякого труда. Возвратиться назад — это потерять время! Он и так отошёл от… от того места совсем ничего, может, километров десять-пятнадцать. Но и втянуться в пасть этого чудовища-хребта нельзя. А вдруг это ловушка и никакого выхода — ни расщелины, ни распадка там нет. Нет, придётся вернуться! И вернулся.

И когда обогнул небольшой каменный отрог, всё повторилось, и снова открылась вся ширь даурской степи, и, оказалось, пространство было не таким диким, как это представлялось раньше. Вот, поднимая завесу пыли, проехала одна машина, потом другая и ещё, кажется, мотоцикл. Чёрт, и здесь дорога! Ничего, ничего, он уже научился пересекать эти пыльные колеи как контрольно-следовые полосы. И, приняв все меры предосторожности, перескочил зайцем и оглянулся: видны ли следы кроссовок? И остался доволен: хоть и не коровьи копыта, а вполне загадочно.

Только на сегодня хватит сюрпризов! Надо перевалить эту горку, а там за хребтом ни автобуса с трупами, ни поисковых команд. Пока они не сообразили, куда это беглец девался, он заберётся наверх, потом спустится вниз — и все дела! Да и загореть надо, а то у него, если и появился загар, то цыганский, пыль уже въелась в кожу. И потом там, наверху, наверняка нет мошки. Кстати, его сегодня ещё не кусали — эту нечисть хоть заморозки остановили, но что остановит таких же ненасытных, но двуногих? Да-да, нужно подняться ещё раз! Надо ещё раз осмотреться и понять, что там впереди… Он всё приводил и приводил какие-то нелепые доводы, убеждая себя: по ту сторону скал — безопаснее.

И долго ли, коротко ли, но подходящее место для подъёма нашлось. Склон, правда, был крутоват, и пришлось сотню метров подниматься чуть ли не на четвереньках, и он быстро взмок под свитером, только снять одежду было большой морокой, надо было развязывать чёртову веревочку. Нет, нет, он взберётся и там, наверху, всё снимет. И упрямо карабкался всё дальше по склону, но было так тяжело, так смертельно тяжело, вот уж по-истине: Горе стало! Горы высокие, дебри непроходимые; утес каменной яко стена стоит… Кто стенал такими словами? Не помнит, совершенно не помнит, башка теперь, как решето: информация оседает обрывками.

Но зачем ему память? Сейчас бы альпинистские ботинки или хотя бы треккинговую палку! Их, легкие и прочные, Fizan делает из алюминиевых сплавов. Только век ему не видеть изделий итальянских мастеров, а потому нельзя ныть, надо найти палку здесь! И он обязательно найдёт и доберётся до вершины! Так или почти так, выбиваясь из сил, подбадривал он себя. И, добравшись до зарослей, долго не мог выбрать подходящее дерево. И ходил, соскальзывая и чертыхаясь, от одного к другому без всякой пользы, пока не увидел стоявшее на отшибе большое и ветвистое, как баобаб. Дерево давно высохло, и ствол без коры отливал серым шелком, а голые ветви, как обнажённые руки, были безжизненны и беззащитны. Но беглецу-то ещё хотелось жить, и он стал прыгать, чтоб достать хоть одну серебристую ветку. После нескольких попыток удалось уцепиться за нижнюю, и она рухнула на землю под его тяжестью. Полежав в обнимку с добычей и кое-как обломав сухие отростки, он пошёл дальше вверх по склону, опираясь теперь на сучковатую крепкую палку.

Только всё равно приходилось останавливаться всё чаще и чаще. Он и останавливался и, наклонившись, стоял так, тяжело дыша. Такие длительные и томительные подъёмы в этих местах называют тянигусом, вспомнил он: нашёл в библиотеке потрёпанную книжку. Мог бы читать и внимательнее, запоминать лучше, попенял себе беглец. Да кто же знал, что ему понадобятся подробности забайкальской топографии/географии! Он с юности забил башку всяческой информацией, теперь бы просто жить. Но это такое же невозможное состояние, как и подняться на эту чёртову вершину. Сердце не справлялось с нагрузкой, подгибались ноги, и в глазах красный туман — сможет ли он забраться наверх? Здесь ведь нет и километра! Так, может, не стоит строить из себя альпиниста и остановиться?

И остановился, когда тело уже тряслось от напряжения, а сердце готово было выскочить из груди и упасть сизым дрожащим комком под ноги. И до самого верха оставалось всего-то метров десять, но там, наверху, голо, а здесь деревья, кусты, трава и есть укрытие — большой округлый камень. Там, в тени он хоть на время скроется от жгучего, как доменная печь, солнца. А над камнем ещё какое-то дерево наклонилось, и за этими жёлтыми листьями, за этим серым камнем никто сверху его не увидит. Задыхаясь и обливаясь клейким потом, он был готов заплакать от бессилия, от сознания того, что вряд ли преодолеет сегодня какое-нибудь значительное расстояние…

И, только утихомирив сердцебиение, стал развязывать веревочку на груди и снова долго возился с узлом: чёрт возьми, как надоело! Сбросив поклажу, стянул и мокрый свитер, сбросил кроссовки. Ноги здорово натёрли мелкие камешки, пришлось снять и носки. Хотелось пить и есть, есть и пить. О еде забудь! Забудь о воде! Что оставалась на дне бутылочки — это на крайний случай, совсем на крайний. И нечего так распускаться! «Так вам и надо, — пенял беглец отдельным своим органам, что отказывались подчиняться и капризничали, требуя горючего. — Мозгу тоже хочется сладкого, но он же не ведет себя так разнузданно, как брюхо, как ноги, как руки. Перебьётесь!»

Но как он ни заклинал свой собственный, отдельно от него живущий организм, тот не унимался и требовал: воды, воды, воды! И вспомнилась утренняя роса и крупные, как ягоды, капли. Как ягоды! Здесь наверняка есть какие-то ягоды, стал разглядывать он траву, прикрытую опалыми листьями. И показалось, что справа, под деревьями виднеется что-то красное, и на коленях он ринулся туда и стал ворошить оранжевые листья и зелёную под листьями траву, но никаких признаков ягод или чего другого съедобного не было. Трава и листья сухо и неприязненно шуршали: ну, и зачем трогаешь? А он всё шарил, всё надеялся найти хотя бы сыроежек. Ничего! И раздосадованный вернулся к валуну и, привалившись к прохладной каменной стенке, закрыл глаза.

И увидел поляну совсем в другом лесу. А дело было в Нефтеграде, он тогда давал интервью журналисточке. Девушка была знающа, что всегда привлекало его в людях, ему было с ней интересно. Журналистка и в самом деле и умненькой, насколько умной может быть молодая женщина. Он даже не отвлекался на её физические данные: аристократически продолговатое лицо, красивые руки… Они забирались всё дальше и дальше в высокие сферы и уже заговорили об искусстве, и он пожаловался: вот нет времени ни на чтение, ни фильмы, ни на… И тогда девушка, мило улыбнувшись, спросила: «Вы ведь видели „Земляничную поляну“ Бергмана? Хотите, я покажу вам черничную?» И он зачем-то согласился.

Они поехали на джипе, и всю дорогу болтали, он думал, всё исключительно дружески, пока не попали в лес. Журналистка ориентировалась в зарослях будто в собственной квартире, и охрана, чертыхаясь, продиралась вместе с ними, и скоро действительно вышли на синюю от ягод поляну. Девушка легла на траву и, разбросав руки, стала собирать ягоды вокруг себя, приговаривая: «Ну что же вы? Давайте, пробуйте! Ну?» Пришлось сесть на валежину и сорвать несколько блестящих шариков, руки тотчас стали сине-чёрными… Что было дальше, там, в лесу? Дальше было неинтересно…

Журналистка вдруг, придвинувшись, попросила: «А нельзя сделать так, чтобы ваша охрана вернулась к машине?» и показала на спины четырёх бодигардов. Её порыв был так неуместен, к тому же он, как всякий самоуверенный человек, не любил, когда решали за него. И потом выпутываться из такой ситуации всегда затруднительно, и он по-дурацки спросил: «А разве они мешают?» В чётко выстроенном плане адюльтер в тот день не предусматривался. Потом, вспоминая эту вылазку на природу, он посмеивался: далеко может завести налаживание дружбы с журналистами. В те времена хотелось невозможного: если и платить за статьи, то искренне расположенному человеку. А девушка, и правда, была хороша, и если бы не её торопливость… Тем же вечером кто-то из тогдашней свиты приволок в коттедж несколько больших посудин с этой самой черникой. И он помнит, как брал пригоршнями и ел, и язык потом долго был синим…

Он так растравил себя воспоминаниями, так ясно представил себе эту черничную поляну, что и впрямь почувствовал как во рту стало кисло-сладко. И сглотнул, так натурален был этот вкус. Вот и дожил, вспоминает не красивую женщину, а то, как объелся сочными ягодами. Какие ягоды! Нет их здесь. Под этим испепеляющим солнцем родятся только химеры.

Ну, хорошо, ягод нет, но тогда хоть позагорает. И, стянув пропотевшую тенниску, подставил голую спину под солнце — пусть жжёт. Всего несколько дней назад, после карантина он если и выходил в локалку, то подпирал стену в тени. Там, на огороженном пространстве, не было ничего, на что можно было бы присесть. И зэки птицами на проводах садились вдоль стены барака и коротали время. Совсем молодые пытались резвиться и гоняли то банку, то пустую сигаретную пачку. А он не мог сесть на корточки, не мог при всех снять футболку, стеснялся, что ли? Возраст накладывает свои эстетические ограничения. Да нет, не только это. После нескольких лет тюремного режима он понял, что боится солнца, что в жару уже поднимается давление и не хватает воздуха…

Так он и сидел, борясь с желанием немедленно улечься, спать хотелось до одурения. И когда почувствовал, что спину стало жечь, решил: всё, сеанс закончен! Надо идти! Только вдруг неожиданно для себя опрокинулся на землю и сложился калачиком. Он полежит, немного полежит и встанет… Да, да, только минут пять, не больше… Он ещё повторял эти подбадривающие слова, а его уже кутало пеленой, и туман становился всё гуще и гуще, и он поплыл, поплыл куда-то… Вспоминая потом забайкальские сны, он всё удивлялся их яркости. Почему было так много оранжевого и зелёного? Нереально зелёной была трава, оранжевыми были машины, раскрашены были и лица людей…

Вот и сейчас он мчался куда-то на яркой блестящей машине, и над ним не то сопровождая, не то преследуя, завис маленький жёлтый самолёт. В машине было душно, и он никак не мог опустить стекло, что-то там заклинило. Но по-настоящему испугался, когда самолёт опустился так низко, что, казалось, ещё чуть-чуть — и крыло заденет машину! Он видел и морщины на лице летчика, и пупырышки на его шее, и крапинки пота на носу. И злился, и пытался оторваться от крылатой машины, а она то взмывала вверх, то опускалась до самого до капота. Наконец, голова в шлеме, скосив глаза и оскалив зубы, взмахнула рукой, и самолёт взмыл так высоко, что тут же превратился в чёрную точку. Но только он перевел дух, как чёрная точка стала возвращаться. И, вопреки законам физики, приближаясь, она если и увеличилась, то не намного, до размеров мухи. Это и была муха, а не самолёт. У неё были глаза-окуляры, они переливались сине-зелёным стеклом, и красивые прозрачные крылья были прочерчены ярким и затейливым узором. Она жужжала так пронзительно и так непереносимо, что пришлось остановить машину и закрыть уши. Но звенящее сверло больно и щекотно всё вгрызалось и вгрызалось, и уже казалось, что оно сверлит не ухо — мозг. И теперь он сам, как муха, забился в своей пластиковой коробке и стал стучать кулаком по стеклу, а муха наблюдала за его истерикой, кося весёлым глазом. И сколько бы это длилось, неизвестно, но муха вдруг потеряла к нему всякий интерес и отключила глаза-фары. А потом взмахнула крыльями, и они сделались вдруг большими и чёрными, и это уже не муха, а огромная летучая мышь. И оторвавшись от стекла, она взлетела и понеслась прочь и там, вдалеке, камнем ухнула будто с обрыва куда-то вниз…

Назад Дальше