Полное собрание рассказов. 1957-1973 - Ирвин Шоу 21 стр.


— Конечно! — ободрил его я.

— Просто уму непостижимо…

— Да, пожалуй, — согласился я.

— Мои тетки будут просто поражены.

— В самом деле? — Я старался ничем не выдать своего естественного любопытства.

— Но ведь есть ребята, которые занимаются этим каждый день всю жизнь, а?

— Да, я тоже слышал.

— Поразительно! — Он покачал головой и с волнением поинтересовался: — Сколько сейчас времени на твоих?

— Без десяти семь.

Он с беспокойством посмотрел на свои часы.

— На моих — без тринадцати. Как ты думаешь, мои отстают?

— По-моему, мои чуть спешат.

Он поднес часы к уху и внимательно прислушался к их тиканью.

— Нет, лучше завтра узнаю точное время и уж поставлю как надо. Приказал Уоткинсу быть возле отеля ровно в три. Знаешь, по-моему, он взволнован куда больше, чем я. — Губы его дрогнули в улыбке при мысли о том, как верен ему капрал Уоткинс.

— Скажи-ка мне, старик, — он вдруг слегка зарделся, — что мне нужно для этого знать?

— Ты о чем это? — переспросил я, удивленный его вопросом.

— Ну, я имею в виду… что-нибудь такое… особенное.

Я колебался, не зная, стоит ли ему что-то говорить. Потом решил, что для подробностей слишком мало времени.

— Да нет, ничего особенного.

— Поразительно… — повторил он.

Мы посидели молча, глядя друг на друга.

— Очень странно… — промолвил он.

— Что странно?

— В январе следующего года мне стукнет двадцать девять.

Я встал, надел галстук.

— Ну, я иду обедать. Пойдешь со мной в столовую?

— Нет, только не сегодня, старик. Сегодня мне кусок в горло не полезет.

Я кивнул ему, выражая свое сочувствие, — притворялся куда более чувствительным, чем был на самом деле, — и отправился в столовую. А Ронни вернулся в свой номер, писать письмо теткам — это он неизменно делал каждую неделю.

На следующее утро я дежурил, а мой сменщик все не приходил, явился только после двух. После ланча в офицерской столовой — уже стоял солнечный, жаркий день — я лениво направился к своему отелю, часто останавливаясь, чтобы полюбоваться ярко освещенными сентябрьским солнцем старинными зданиями и тихими улочками. Радовался, что опаздываю и не увижу, как Ронни отправится осуществлять свою любовную авантюру. Вряд ли ведь сумею сдержаться и не выпалить ненароком что-нибудь не то в столь важный для него момент, не испортить неловкой оговоркой или не сдержанной вовремя улыбкой великий, кульминационный час его любви.

Двадцать минут четвертого я оказался уже у отеля и только собрался войти, как вдруг из распахнутой двери навстречу мне вылетел Ронни. Весь в поту, в прекрасно отутюженной полевой форме, с красной физиономией, глаза, казалось, вот-вот выкатятся из орбит, а нижняя челюсть отвисла, — по-видимому, чтобы удобнее мычать. Схватив меня за руки, он смял мне рубашку, — в руках его чувствовалась какая-то безумная мощь.

— Где Уоткинс? — заорал он.

Я-то все прекрасно слышал, так как его лицо отделяло от моего каких-нибудь шесть дюймов.

— Что такое? — глупейшим образом пробормотал я.

— Ты видел Уоткинса? — Ронни орал еще громче и тряс меня изо всех сил. — Да я убью этого негодяя!

— Что случилось, Ронни?

— У тебя есть джип? — заревел он. — Я его отдам под трибунал!

— Ты же знаешь, Ронни, что у меня нет джипа.

Выпустив из своей железной хватки мои руки, он в два прыжка очутился посередине пустынной улицы, — при этом неистово вертел головой по сторонам, крутился на каблуках и смешно размахивал руками.

— Черт подери, никакого транспорта! Никакого проклятого транспорта! — Посмотрел на часы. — Двадцать пять минут четвертого.

Эти цифры донеслись до меня через глухое рыдание.

— Я добьюсь перевода в пехоту этой свиньи! — И, в два прыжка оказавшись вновь на тротуаре, принялся отплясывать нечто вроде степа, короткими шажками бегая взад и вперед перед входом в отель. — Уже десять минут, как я должен быть там!

— Ты звонил в гараж, Ронни? — осведомился я участливо.

— Он торчал там все утро, — заорал Ронни, — мыл свой проклятый грузовик! Час назад куда-то уехал… Скорее всего, веселиться! Раскатывает в Булонском лесу1 со своими дружками с этого гнусного черного рынка!

Такое обвинение, брошенное в адрес шофера, показалось мне несправедливым — обширные знакомства Уоткинса на черном рынке появились, лишь когда он стал служить у Ронни, — не хотелось в такой момент восстанавливать попранную справедливость, отстаивая репутацию отсутствующего водителя.

Ронни снова посмотрел на часы и застонал, как от острой боли.

— Возит меня вот уже полтора года, — вопил Ронни, — никогда не опаздывал ни на минуту — и вот тебе на! Именно в этот день! Другого не мог выбрать! Не знаешь, есть у кого из офицеров джип?

— Ну, — отвечал я с сомнением, — может, и сумею тебе его достать, если дашь мне час или больше.

— «Час или больше»! — Ронни дико захохотал — просто ужасным смехом. — Разве ты не знаешь, что к ней придут гости в четыре тридцать?! «Час или больше»! — Дико озираясь, он переводил взгляд с одного равнодушного фасада здания на другой, на тихую, безлюдную улицу. — Боже, что за народ! Ни тебе метро, ни автобусов, ни такси! Послушай, не знаешь ли кого-нибудь, у кого есть велосипед?

— Боюсь, что нет, Ронни. Мне так хотелось бы тебе помочь… выручить…

— «Помочь»… «выручить»… — повторил он, с рычанием поворачиваясь ко мне. — Не верю я тебе! Не верю ни одной минуты!

— Ронни, что ты… — упрекнул я его.

За все время нашего знакомства он произнес первое недружеское слово по отношению ко мне.

— Всем на все плевать! — орал он. — Тебе меня не одурачить!

Пот ручьями катился с него, лицо еще сильнее покраснело, прямо накалилось.

— Пошли вы все к чертовой матери! Ладно, ладно! — орал он бессвязно, энергично размахивая руками. — Я пойду к ней пешком!

— На это понадобится самое меньшее полчаса, — отрезвил я его.

— Сорок пять минут! — отрезал Ронни. — Но какая теперь разница? Если этот проклятый шофер явится — скажи, пусть едет следом за мной, ищет меня на улице. Дорогу он знает.

— Хорошо, — примирительно согласился я. — Желаю удачи!

Устремив на меня невидящий взор и тяжело дыша, он бросил в мою сторону короткое ругательство и побежал прочь. Я наблюдал, как он бежал — с трудом, шумно пыхтя — вниз по залитой солнцем улице, мимо закрытых ставнями окон: крепко сбитая фигура в хаки удалялась, становилась все меньше, а стук тяжелых ботинок по мостовой — все глуше, замирал вдали, растворялся в направлении Монмартра… Вот он завернул за угол, и улица снова обезлюдела, стало тихо, все замерло в яркой воскресной тишине…

У меня возникло вдруг ощущение вины, словно я мог сделать что-то для Ронни, но из-за душевной черствости и равнодушия ничего не сделал. Стоял перед отелем, курил, ожидая, не появится ли вот-вот Уоткинс на своем грузовичке. Наконец, в десять минут пятого увидел — выезжает из-за угла на улицу. Грузовичок тщательно вымыт, нет, надраен до блеска, — теперь по его опрятному виду никак не скажешь, что он принимал участие в военной кампании с самого ее начала и приехал в Париж с песчаных пляжей Нормандии.

С первого взгляда на восседавшего за рулем Уоткинса я понял, что он потрудился немало и над самим собой. Основательно, видимо, помучившись, так гладко выбрился, что даже ссадил розоватую кожу на лице; волосы под фуражкой напомажены и тщательно причесаны, на губах блуждает хитроватая, доброжелательная, многообещающая улыбка. С необычной лихостью подкатил он к отелю и остановился; на сиденье рядом с ним красовался громадный букет цветов.

Ловко выскочив из машины, Уоткинс молодцевато отдал мне честь, все еще добродушно улыбаясь.

— Ну вот, я приехал чуть раньше, но в такой день, как этот, лейтенант наверняка нервничает. Я-то думал, он уже вышел и ожидает меня здесь, на улице.

— Где, черт тебя побери, тебя носило, Уоткинс? — Меня все больше раздражало, что этот человек нравится самому себе и получает от этого идиотское удовольствие.

— Где я был? — Он недоумевал. — Как — где?..

— Час назад лейтенант звонил в гараж, ему сообщили, что ты уехал.

— Видите ли, я подумал, что свиданию лейтенанта придаст приятный, сентиментальный оттенок, если он привезет своей даме букет цветов, и я совершил небольшую поездку, чтобы отыскать их. Вот, полюбуйтесь, — гвоздики! — довольный, указал рукой на цветы. — С ума сойдете, когда узнаете, во что мне этот букетик обошелся…

— Уоткинс, — я старался оставаться спокойным, — ты опоздал на целый час!

— Что-что? — Челюсть у него вмиг отвисла; он посмотрел на часы. — Лейтенант сказал, чтобы я приехал ровно в три, но я ухитрился приехать даже чуть раньше — ведь сейчас только без десяти.

— Сейчас десять минут пятого, Уоткинс! — строго поправил я.

— Что-что? — И закрыл глаза, словно не в силах выносить моей физиономии.

— Десять минут пятого, — повторил я. — Разве тебе не сказали, что с полуночи все часы переводятся на час вперед, чтобы наше время совпадало с французским?

— Боже! — прошептал пораженный Уоткинс. — Ах, бедный я, несчастный! — В лице у него не стало ни кровинки, оно все обмякло, как у пациента после анестезии. — Что-то я слышал на этой неделе, но сегодня ночью на квартире не был, а утром… у меня отгул, вот никто в гараже и не удосужился мне сообщить. Ах, бедный я, несчастный я… Мамочка! Где сейчас лейтенант?

— В данную минуту, вероятно, где-то в районе собора Парижской богоматери, выбивается из последних сил.

Уоткинс медленно повернулся, словно боксер, который получил сильнейший удар, но все еще бессмысленно цепляется за канаты, чтобы не упасть, и уперся лбом в металлическую дверцу машины. Когда вскинул голову, я увидел в его глазах слезы. Так и застыл передо мной, со своими кривыми, по-кавалерийски изогнутыми ногами, ссутулясь в аккуратно отглаженной форме; его худое, жестоко выбритое лицо типичного кокни исказилось ужасной гримасой от мысли, что вот сейчас лейтенант Ронни, тяжело пыхтя, напрасно взбирается по склону Монмартра…

— Что же мне делать, — проговорил он упавшим голосом. — Что, черт подери, мне делать?..

— Ну, по крайней мере, ехать туда и ждать его, чтобы ему не пришлось возвращаться пешком и домой, — посоветовал я ему.

Машинально, словно отключившись, он кивнул, влез в кабину грузовика, небрежным жестом сбросил с сиденья вниз букет гвоздик и поехал.

Ронни вернулся в отель в шесть часов. Услышав, как грузовичок подъехал к отелю, и выглянув из окна, я наблюдал, как он лениво вылез из машины и, не сказав ни слова Уоткинсу, устало, словно вконец измочаленный, зашагал к входу. Миновав свой номер, без стука вошел ко мне и безмолвно опустился на стул, не снимая фуражки. На воротнике у него я заметил два больших пятна от пота, глаза глубоко ввалились, как будто он не спал несколько недель.

Налив виски, я вложил стакан ему в руку. Он даже не удостоил меня взглядом, а так и сидел молча — сразу уменьшившаяся в размерах, потрепанная фигура, — уставившись невидящим взглядом в грязную, всю в пятнах стену над кроватью.

— Ты слышал? — наконец вымолвил он.

— Слышал.

— Армия, — тихо констатировал он. — Если со мной должно произойти что-то приятное, обязательно вмешивается армия.

В фуражке, съежившись на стуле, он размышлял, очевидно, об объявлении войны в 1939 году, о военной катастрофе в Бельгии менее чем год спустя; горестно покачал головой, сделал большой, долгий глоток, процедил сквозь зубы:

— Французское время, черт бы его побрал!

Я долил виски в его стакан.

— Как же это я опростоволосился? — сокрушался он. — Ведь давно воюю…

— Что произошло? — поинтересовался я, надеясь, что рассказ поможет ему прийти наконец в себя.

— Ничего. — Он фыркнул. — Пришел я к ней пять минут пятого. Уоткинс догнал меня за квартал от ее дома. Ты видел эти цветы?

— Да, видел.

— Как предусмотрительно с его стороны, не находишь?

— Да, конечно.

— Она готовила канапе1 для гостей, с сардинами, — все пальцы в масле.

— Рассердилась?

— Не совсем так… Рассказываю, что случилось, — хохочет! Так, что я стал уже опасаться, как бы не задохнулась. Никогда в жизни не слышал у женщины такого хохота.

— Ладно, Ронни, — мне не хотелось бередить его рану, — расскажешь как-нибудь в другой раз.

Ронни упрямо замотал головой.

— Нет-нет, сейчас! Наконец, сладила с диким приступом хохота, поцеловала меня в лоб. «Что поделаешь, дорогой, против судьбы не попрешь. Останемся хорошими друзьями» — вот ее слова. Ну что сказать на это? Налил я себе виски, и сидели мы молча.

— Потом попросила меня помочь ей с бутербродами, — вдруг снова заговорил Ронни. — Открывал пару банок тушенки — порезал палец. — И протянул мне правую руку: противный, зазубренный порез, с запекшейся кровью. — Вот сколько крови потерял за всю эту проклятую войну — просто смешно. Ее друзья явились раньше — в четыре пятнадцать. Сожрали все, до последней корки! Пришлось открывать еще три банки тушенки. Поглощали бутерброды, а сами все осуждали американскую армию. Эмиль тоже пришел раньше — в четыре тридцать пять.

Ронни называл время точно, как заправский машинист.

— Его средневик выиграл, — с горечью сообщил он, как будто это последнее событие ему труднее всего вынести. — Нокаутом в первом раунде. Эмиль выпил три стакана виски подряд — отмечал победу своего любимца — и все похлопывал меня по спине, называл «mon petit Anglais» и пытался продемонстрировать передо мной, как проходил бой. «Три удара левой, „mon petit Anglais“, быстрые, как молнии, и все в нюхалку, и прямой правой — прямо в челюсть! Это похуже снаряда. Его противник не мог прийти в себя целых десять минут». Эмиль, в хорошем расположении духа, даже позволил Виржини попрощаться со мной наедине в прихожей. — Ронни с трудом улыбнулся. — Она измазала мне маслом от сардин всю форму. И еще поделилась со мной кое-какой информацией: что испытывает угрызения совести, ей не по себе и пришло время поговорить откровенно. При этом как-то странно себя вела: мне все время казалось — с трудом сдерживается, чтобы снова не расхохотаться. Сказала, что знакома с Эмилем с тридцать седьмого года, что не жила в семье с пятнадцати лет — семья ее в Ницце, они никогда и не бывали в Париже. А Эмиль никогда не был в Сопротивлении — я узнал об этом от ее друзей. Всю войну занимался контрабандой масла из Нормандии.

Ронни медленно, как будто это доставляло ему острую боль, поднялся со стула, словно человек, у которого ноют все кости.

— Мне нужно уйти. Мне просто нужно сейчас уйти. — Повернувшись ко мне, долго в упор глядел на меня, мрачно о чем-то размышляя, потом объявил каким-то таинственным тоном: — Не удивляйся ничему, что бы ты обо мне ни услышал. — И, еле передвигаясь, удалился, — казалось, кости отказывались повиноваться ему под упитанной плотью — куда девалась воинская выправка. Я слышал, как он вошел в свой номер, как скрипнули пружины, когда он всем своим весом бросился на кровать.

На следующий день я заметил в Ронни перемену. Где бы он ни появился, от него исходил сильный запах особой, сладкой туалетной воды; у него появилась привычка засовывать в рукав носовой платок. И ходить он стал как-то странно — семенить маленькими шажками, — а в речи вдруг появилась шепелявость, что, несомненно, не могло не раздражать, особенно в человеке, который, судя по его внешности, мог командовать полком. Встреч со мной он теперь избегал; кончились долгие дружеские, приятные беседы у меня в номере. Когда я приглашал его пообедать вместе, начинал как-то нервно хихикать и утверждал, что никак не может, так как все эти дни ужасно занят.

Неделю спустя ко мне зашел английский медик — унылый, седеющий капитан, специалист, как выяснилось, по психическим расстройствам и случаям боевой усталости.

— Скажите, лейтенант, не могли бы вы мне помочь? — спросил он, после того как я ему сообщил, что знаком с Ронни почти год. — Меня очень интересует ваш друг, лейтенант Биддел.

— А что с ним? — осторожно поинтересовался я, удивляясь, почему Ронни ничего мне не сообщил.

Назад Дальше