— Пока я до конца не уверен… Вам не приходилось замечать в нем некоторые странности? Что скажете?..
— Ну… — начал я, затрудняясь ответить на вопрос, который явно мог причинить неприятности Ронни, — кто знает? А почему вы спрашиваете? В чем дело?
— На этой неделе лейтенант Биддел три или даже четыре раза приходил ко мне с совершенно необычной жалобой… самой необычной. — Капитан, видимо, колебался, стоит ли продолжать, но потом призвал на помощь всю свою отвагу. — Какой смысл в недомолвках? Он считает, что ему следует навсегда уволиться со службы.
— Что такое? — изумился я.
— Заявляет, что совсем недавно обнаружил… ну… мы с вами взрослые люди, незачем ходить вокруг да около. Не в первый раз слышим подобные жалобы, особенно во время войны, когда люди вырваны из обычной, нормальной жизни и лишены женского общества на долгие годы. — Он помолчал. — Буду с вами откровенен: лейтенант Биддел утверждает, что в настоящее время… чувствует непреодолимое влечение… к мужчинам.
— Ах, — вздохнул я, — бедняга Ронни! Так вот в чем дело! Эта туалетная вода, носовой платочек в рукаве…
— Внешние признаки все это подтверждают, конечно — духи, манера речи и так далее. Но он мне никак не кажется таким типом, хотя в моей практике многое приходилось видеть, так что удивляться ничему не приходится… вы понимаете. В любом случае, по его словам, он сильно опасается, что если и в дальнейшем останется в военной среде… то будет окончательно соблазнен и ему придется совершить… такой акт, больше не таясь. А этот шаг с его стороны, несомненно, приведет к нежелательным для него серьезным последствиям. Поговорил я с приятелями офицерами, конечно, как можно тактичнее, и с его шофером, и все они, кажется, были крайне удивлены моими словами. Слышал, что вы с ним самые близкие друзья, поэтому пришел к вам, надеясь, что вы проясните мне возникшую ситуацию.
— Ну… — я колебался: в какое-то мгновение подумал, не рассказать ли всю его историю, но не решился (может, Ронни в самом деле пора уйти из армии), — я замечал лишь незначительные признаки время от времени. — И добавил для большей откровенности: — По-моему, он сильно истощен войной.
Капитан кивнул.
— А кто нет? — мрачно произнес он и, пожав мне руку, вышел.
На следующий день без всякого предварительного предупреждения мы получили приказ немедленно эвакуироваться из Парижа. В это же время Ронни был отозван из нашей части и переведен в Париж, где, как я полагал, врачу удобнее завершить медицинское обследование. Больше я Ронни не видел и не был в Париже до окончания войны.
Когда я туда вернулся, его там уже не оказалось. Слышал, что, несмотря на все, что с ним случилось, его из армии не уволили, хотя он и просил об этом. Кто-то сообщил мне, что Ронни отправили для дальнейшего прохождения службы назад, в Англию. Однако сказано это было с некоторой долей неуверенности, а я, конечно, не мог провести то единственное расследование, которое многое прояснило бы для меня, не компрометируя при этом Ронни. Нет, это просто невозможно.
Меня отправили на родину, в Америку, прямиком, не через Лондон, и много лет время от времени я печально вспоминал о своем друге, размышляя не без сожаления о том, как сложилась его жизнь в Лондоне в мирное время, и не судил его строго. Не только суточные барражирования в небе или нахождение в боевом строю бесконечными месяцами без отпуска подавляет волю в крепких мужчинах, отбивая охоту продолжать в том же духе. На войне бывают и другие потери, отнюдь не от артиллерийского или ружейного огня. Когда я время от времени встречал мужчину, который шепелявил и одевался слишком крикливо, то начинал задумываться: вероятно, в прошлом, в момент, когда в его жизни наступил кризис, все для него обернулось бы по-другому, стоило кому-то приехать на полчаса раньше или позже.
Ронни поцеловал невесту у алтаря. Оба, повернувшись, последовали вдоль прохода между скамеек, а вслед им неслась музыка — все громче, все слышнее. Вот он поравнялся со мной, крепкий, как бык, с красной, торжествующей, светящейся нежностью физиономией, и подмигнул мне. Я сделал то же в ответ, радуясь: «Разве все это не мило? Не так уж плохо все обернулось с сорок четвертого».
Когда новобрачные выходили из церкви, я подумал: как бы мне получить фамилию и адрес его психиатра — порекомендовал бы одному-двум приятелям.
Отъезд из дома, приезд домой
Констанс сидела как на иголках на своем маленьком стуле в каюте первого класса, время от времени делая глоточки из фужера с шампанским, которое прислал ей Марк. Его вызвали куда-то из города, и он не смог прийти проводить ее, но зато прислал бутылку шампанского. Вообще-то она шампанское не любила, но, коли прислали, куда девать — не выбрасывать же; ничего не остается другого, нужно пить. Отец ее стоял перед иллюминатором и тоже пил. Судя по кислому выражению лица, и ему шампанское не нравится, а может, лишь эта марка и этого урожая или потому, что подарок Марка. Но не исключено, что дело вовсе не в шампанском, а просто отец беспокоится за нее.
Констанс знала — у нее сейчас печальный вид; попыталась даже изменить выражение лица, сделать его более веселым; зато, когда она печальна, выглядит куда моложе, совсем ребенком — не старше шестнадцати-семнадцати. И что ни делай в эту минуту со своим лицом, к каким ухищрениям ни прибегай, все равно оно становится мрачнее. Поскорее бы раздался пароходный гудок и отец сошел с трапа…
— Наверно, там, во Франции, ты будешь злоупотреблять этим вином, — предположил он.
— Я не намерена долго оставаться во Франции. Найду себе место поспокойнее.
Голос прозвучал как у избалованного ребенка, отвечающего из детской, — плаксиво, завывающе, озлобленно. Констанс попыталась улыбнуться отцу. Последние несколько недель между ними то и дело вспыхивали ссоры, и скрытая враждебность вот-вот грозила выплеснуться наружу. Все это она воспринимала болезненно, и вот теперь, за десять минут до отплытия, ей захотелось восстановить прежние, не такие напряженные отношения, насколько это возможно. Поэтому она и попробовала улыбнуться, но тут же поняла, что улыбка вышла холодной, притворной и даже кокетливой. Отец отвернулся и рассеянно глядел через иллюминатор на пристань с тентом. Шел дождь, задувал холодный ветер; матросы на пирсе с самым жалким видом ожидали команды «Отдать концы!».
— Предстоит тяжелая ночь, море неспокойно, — промолвил отец. — Ты захватила с собой драмамин?
Как только она услыхала слово «драмамин», прежняя враждебность к ней вернулась. Надо же, в такой ответственный момент!
— Мне он не понадобится! — резко ответила она и сделала большой глоток шампанского.
Судя по этикетке, оно безупречно, как и все подарки Марка, но кислое, как уксус.
Отец снова повернулся к ней, улыбнулся, а она озлобленно подумала: «В последний раз ему сойдет с рук, что помыкает мной!» Стоит перед ней — крепко сбитый, здоровый, самоуверенный, моложавый — и, по-видимому, забавляется про себя. А что, если она вот сейчас встанет и сойдет на берег с этого драгоценного парохода, — интересно, как ему эта выходка понравится?
— Как я тебе завидую! — заговорил отец. — Кто бы меня отправил в Европу, когда мне было всего двадцать…
«Двадцать», «двадцать», — мысленно повторила Констанс. — «Вечно одна и та же песня».
— Пожалуйста, папа, прекрати все это, прошу тебя! Ну вот я здесь, на пароходе, я уезжаю, все в порядке, но только не нужно этих разговоров о зависти. Пощади меня!
— Всякий раз, как только я напоминаю, что тебе двадцать, — мягко возразил отец, — ты принимаешь это в штыки, словно я тебя оскорбляю.
И опять улыбнулся, довольный, что он так восприимчив, так хорошо понимает дочь, — не из тех отцов, чьи дети безвозвратно покидают их, погружаясь в глубины таинственного современного мира.
— Давай не будем спорить, — откликнулась Констанс глухим, низким голосом.
Как только представлялась возможность, она всегда прибегала к этому трюку. Иногда из-за такого низкого, басистого голоса ее принимали по телефону за сорокалетнюю пожившую даму или даже за мужчину.
— Повеселись как следует, — напутствовал ее отец. — Обязательно посети все самые приятные места. Захочешь остаться подольше — дай мне знать. Может, я тоже приеду и мы вместе проведем несколько недель.
— Ровно через три месяца с этого дня мой пароход войдет в эту гавань, — твердо заявила Констанс.
— Как угодно, дорогая моя.
Когда он ее так называл, «дорогая моя», она понимала, что он просто шутит. Но здесь, в этой отвратительной маленькой каюте, в такую дурную погоду, когда пароход уже готов к отплытию и из соседней каюты доносятся громкие возгласы прощания и веселый смех, — это невыносимо. Будь она в лучших отношениях с отцом, всплакнула бы.
Раздался протяжный гудок — приглашение провожающим сойти на берег. Отец подошел к ней, поцеловал, прижал ее к себе, удержав, может быть, чуть дольше, чем обычно, но и она старалась быть с ним помягче.
Потом он с очень серьезным видом произнес:
— Вот увидишь, ровно через три месяца ты будешь благодарить меня за это.
Констанс оттолкнула его, разгневанная такой несносной самоуверенностью. Обоим было прискорбно, что они, когда-то такие близкие друг другу, теперь перестали быть друзьями.
— До свидания, — выдавила она обычным, не низким голосом. — Слышишь гудок? Прощай!
Взяв шляпу и похлопав дочь по плечу, он направился к двери — но отнюдь не расстроенный. Постояв там в нерешительности несколько мгновений, оказался в коридоре и смешался с толпой провожающих, дружно устремившейся к трапу, а с него — на берег.
Убедившись, что отец в самом деле ее оставил, Констанс постояла на палубе, под ледяным, кусающимся, порывистым дождем, наблюдая, как буксиры тащат судно на середину течения. Пароход медленно пошел в гавань, а оттуда — в открытое море. Она вся дрожала от холода на морозном воздухе и, похваливая себя за проявленное величие духа, думала: «Ну вот, я приближаюсь к континенту, с которым меня ничто не связывает…»
* * *
Констанс крепче прижалась к перекладине подъемника, — он уже приближался к серединной отметке на горе. Еще раз убедилась, что лыжи точно скользят по проложенной колее, выехала на ровный участок утрамбованного снега, где выстроилась небольшая очередь лыжников, спустившихся с вершины сюда, только до середины, и теперь ожидавших момента, чтобы ухватиться за свободный крюк и снова забраться наверх. На этой черте Констанс всегда трусила: если держишься за одну перекладину, а вторая свободна и первый в очереди лыжник ухватится за нее рядом с тобой, подъемник резко усилит тягу — ничего не стоит потерять равновесие и упасть.
Какой-то мужчина ждет места рядом с ней, — она сразу вся напряглась, стремясь не утратить женской грациозности, выпрямилась, чтобы достойно встретить напарника. Тот сделал все ловко, без резких движений, и они двое легко проскользили мимо ожидающих своей очереди. Констанс отдавала себе отчет, что он сбоку поглядывает на нее, но в этот момент нужна особая осторожность — только вперед, себе под ноги и не верти зря головой.
— А я вас знаю, — сообщил он во время благополучного подъема на вершину. — Вы та самая очень серьезная американка.
Впервые Констанс взглянула на него: лицо, коричневое от загара, как у каждого заправского лыжника, но щеки все равно по-детски розоватые, видимо от прилива крови.
— А вы, — ответила она, стараясь не нарушать традиции (здесь, в горах, все без всяких церемоний общались друг с другом), — тот самый веселый англичанин.
— Вы правы, но лишь наполовину, — улыбнулся он. — Нет, по крайней мере, на треть — это точно!
Зовут его Притчард, это она знала — слышала, как обращались в отеле; слышала даже отзыв о нем лыжного инструктора: «Такой бесшабашный — слишком самоуверен! Для высокой скорости техники не хватает».
Бросив на него еще один взгляд, Констанс решила: и впрямь бесшабашный. И нос длинный — такой никогда хорошо не получается на фотографиях, но в общем ничего, сойдет, особенно на продолговатом, тонком лице. Лет двадцать пять — двадцать шесть, не больше, прикинула она.
Притчард прижался грудью к перекладине, не держась за нее руками, снял перчатки, вытащил из одного кармана (их много) пачку сигарет, предложил Констанс:
— Дешевые, «Плейерс», — не обессудьте.
— Нет, спасибо, — поблагодарила она, почему-то уверенная: стоит ей попытаться прикурить сигарету — обязательно выпустит из рук перекладину подъемника и упадет.
Наклонившись и сложив чашечкой ладони, он зажег сигарету. Струйка дыма взмыла вверх у него перед глазами. Говорят, что люди с такими длинными, тонкими руками нервные, легко расстраиваются. Высокий, стройный, на нем, заметила Констанс, потертые лыжные штаны, красный свитер и шарф в клетку — вид истинного денди, который посмеивается над собой. Легко скользит на лыжах, сразу видно — один из тех лыжников, которые не боятся никаких падений.
— Почему я ни разу не видел вас в баре? — Он бросил спичку на снег и снова натянул перчатки.
— Потому что я не пью. — Констанс слегка погрешила против истины.
— У них там есть кока-кола: ведь Швейцария — это сорок девятый штат Америки1.
— Я не люблю кока-колу.
— Знаете, ведь Швейцария когда-то была одной из передовых колоний Великобритании. — Он широко улыбнулся. — Но, увы, мы потеряли ее вместе с Индией. До войны все эти горы были усыпаны англичанами, как эдельвейсами. Чтобы отыскать среди них хоть одного швейцарца в лыжный сезон с первого января по тридцать первое марта, пришлось бы прибегать к помощи ищеек.
— А где вы были до войны? — поинтересовалась Констанс, не скрывая интереса.
— Как «где»? С мамой — она регулярно, каждый год ломала себе ноги.
— А мама тоже здесь с вами?
— Нет, она умерла.
«Нужно быть впредь поосмотрительнее, — остерегла себя Констанс, стараясь не смотреть на него, — нельзя задавать в Европе людям вопросы о их родственниках — ведь многих давно нет в живых».
— Когда-то здесь было очень весело, — продолжал он, — множество отелей, танцы каждый вечер до поздней ночи, все наряжались к обеду, распевали «Боже, храни короля!» на Новый год. Вы предполагали, что здесь такая тишина?
— Да, я навела справки в туристическом бюро в Париже.
— И что же вам там сказали?
— Что здесь катаются только серьезные лыжники и в десять часов все укладываются спать.
Англичанин бросил на нее мимолетный взгляд.
— Вы, конечно, к ним не принадлежите — к серьезным лыжникам?
— Нет. Но принадлежала прежде, два или даже три раза.
— А вы случаем не из тех — хрупких?
— «Хрупких»? — удивилась явно озадаченная его вопросом Констанс. — Что вы имеете в виду?
— Ну, знаете… есть такая реклама: школы для хрупких детей — швейцарский эвфемизм для туберкулезников.
Констанс засмеялась:
— Неужели я похожа на туберкулезницу?
Притчард с самым серьезным видом оглядел ее — полненькая, отнюдь не изможденная, грудь выпирает из-под тесного свитера — и сделал вывод:
— Нет, скорее всего, нет Но ведь на глаз не определишь. Вы когда-нибудь читали «Волшебную гору» Томаса Манна?
— Да, я читала эту книгу. — Она гордилась, что может ему продемонстрировать — не такая уж невежда, хоть и американка и очень молоденькая; вспомнила вдруг, что всегда избегала всяких философских споров и так горько плакала из-за смерти кузины. — А почему вы спрашиваете?
— Потому что описанный в ней санаторий находится неподалеку отсюда, — как-нибудь я покажу вам его, когда будет плохой для катания снег. Не кажется ли вам, что здесь довольно печальное место?
— Нет, — ответила она, снова удивившись его странному вопросу. — Почему вы так думаете?
— Не я, а некоторые люди. Здесь существует противоречие. Прекрасные горы, здоровые крепыши несутся с бешеной скоростью на лыжах с вершин, рискуя жизнью, и чувствуют себя великолепно — и тут же бродят люди с больными легкими, наблюдают за этими лихачами и печально задумываются, а удастся ли им вообще выбраться отсюда живыми.
— Мне это как-то и в голову не приходило, — честно призналась Констанс.