Отречение - Дмитрий Балашов 10 стр.


Бояре, наблюдавшие эту сцену, понимали, что присутствуют при очередном дальнем замысле Алексия, и потому все в очередь почтительно приветствовали одетого в простое суконное дорожное платье и лапти русоволосого инока. Впрочем, молва о Сергии разошлась уже достаточно широко и многие из бояр приветствовали радонежского игумена с почтением неложным.

Дмитрий глядел на рослого сухощавого монаха, который когда-то являлся к ним в княжой терем, с опаскою. Увидел и лапти, и грубый наряд и, достаточно начитанный в «Житиях», заметя к тому же общие знаки внимания, так и решил, что перед ним живой святой, и потому облобызал твердую, мозолистую, задубевшую на ветру руку Сергия истово и прилежно.

Сергий чуть-чуть улыбнулся коренастому, широкому в кости подростку, благословил князя и молча занял предложенное ему место за пиршественным столом, хотя пил только воду и ел только хлеб с вареною рыбою. Дары, содеянные многими боярами во время и после трапезы, распорядил принять своему келарю и троим спутникам, пришедшим вместе с ним, тут же наказав не забыть купить воску и новое напрестольное Евангелие для обители.

Пир и чести были ему в тягость, но он понимал, что все это надобно Алексию, как и прилюдная, ради председящих великих бояр, встреча с князем, коего он уже видел прежде и с большею бы охотою встретил опять в домашней обстановке, а не на княжеском пиру.

В этот вечер Алексий особенно долго стоял на вечернем правиле. Долго молился, а окончив молитву, долго еще стоял на коленях перед иконами, закаменев лицом. И не о Господе думал он, не о словах молитвы. Иной лик стоял пред мысленными очами владыки, и лик тот слегка усмехался ему в полутьме покоя, ибо был то лик покойного крестного, Ивана Данилыча Калиты.

— Здравствуй, крестник! — услышал он тихо-тихо сказанные слова.

— Здравствуй, крестный! — ответил покорно и ощутил позабытое детское волнение во всех членах своих и в глубоком строе души.

— Ну как тебе, крестник, ноша моя? — вкрадчиво вопросил голос. И, не добившись ответа, выговорил опять: — Тяжело тебе, крестник?

— А тебе? — ответил Алексий, с трудом размыкая уста.

— Мне тяжело!

— И мне тяжко! — эхом отозвался Алексий.

— Веришь ты по-прежнему, что ко благу была скверна моя? — вопросил голос.

— Но ведь не свершилось нахождения ратей, ни смерды не погинули, и растет, ширит, мужает великая страна! Погоди! Не отвечай мне! Ведь иначе мы уже теперь были бы под Литвою!

— А цена власти? — вопросил вкрадчивый голос. — В грядущих веках?

— Царство пресвитера Иоанна, Святую Русь, страну, где духовное будет превыше земного, мыслю я сотворить! — ответил сурово Алексий, подымая лик к иконам и вновь ощущая на плечах груз протекших годов.

Свеча совсем потускнела. Все было в лиловом сумраке, и то неясное, что мглилось пред ним, будучи призрачною головою крестного, издало тихий, точно мышь пискнула, неподобный смешок.

— А создаешь, гляди-ко, твердыню земной, княжеской власти! Чем станет твоя Святая Русь, егда восхощут цари земные сокрушить даже и православие само?!

— Ты что, видишь… ведаешь грядущее, крестный? — вопросил смятенно, покрываясь холодным потом, Алексий.

— Я не вижу, не ви-и-ижу-у-у… Не вижу ни-че-го! — пропела голова, и голос теперь был не толще комариного писка. — Мой грех, крестник, неси теперь на себе, мой грех!

Станята, подошедший к наружной двери моленного покоя, дабы позвать наставника ко сну, услышав два голоса, остоялся и вдруг на ослабевших ногах сполз на пол, часто крестясь и беззвучно творя молитву…

ГЛАВА 19

Исстари так ведется у людей, что обмануть недруга, чужака, иноверца кажется допустимее, чем обмануть ближнего своего (хотя обманывают и тех и других достаточно часто). Есть моральные системы (иудейская, например), целиком построенные на исключительности своего племени, внутри которого недопустимы никакие нарушения этических норм, а вне, с иноверцами, «гоями», дозволены и ложь, и клевета, и обман, и предательство, и преступление на том лишь основании, что гои — не люди.

Справедливости ради заметим, что неполноценными людьми, варварами считали окружающих их инородцев и древние китайцы, и эллины, и скифы, и египтяне, и римляне. Словом, всякая нация, добившаяся ощутимых успехов на поприще цивилизации и военного дела, не была свободна в той или иной мере от пренебрежительного взгляда на более «примитивных» соседей, дозволяя относительно их поступки, предосудительные в своей среде.

Мораль подобного сорта, впрочем, спорадически возникает в людских сообществах и доныне, там и здесь, прикрываясь любыми подходящими к случаю объяснениями религиозного, сословного, национального или классового, корпоративного характера. Таковы были едва ли не все тайные организации от ассасинов и тамплиеров до масонов и современных мафий. Представление о принципиальном равенстве несхожих между собою наций, рас и культур и до сих пор еще не стало достоянием большинства.

Что тут сказать! При всем различении ближних и дальних, своих и чужих, различении необходимом и неизбежном, мораль должна быть единой. Для всех. И рыцарь, подавший напиться раненному им в поединке противнику, и полководец, обещавший милость побежденному городу, который открывает ему ворота после долгой осады, надеясь на слово врага (а победитель сдерживает свое слово!), и купец, возвращающий свой долг конкуренту по сгоревшей на пожаре грамоте, и врач, оказывающий медицинскую помощь солдату вражеской армии, и, словом, всякий, в ком есть истинная честь, понимает это достаточно хорошо.

Может ли политика, спросим о том еще раз, как спрашивали уже неоднократно, быть в абсолютном ладу с моралью?

Обман противника на войне диктуется военной необходимостью и входит в понятие стратегии. Но где допустимый предел обмана в дипломатической игре?

Монголы, например, применявшие неисчислимые воинские хитрости, очень твердо хранили закон о дипломатической неприкосновенности послов, не прощая нарушений этого правила ни себе, ни другим, и, кажется, почти выучили в конце концов этому правилу несклонную к нему прежде Европу.

Митрополит Алексий, человек высокой культуры и высокого этического парения, понимал, что он, подписывая договор с Мамаем, нарушает тем самым свой тайный уговор с Мурадом, продавая этого заяицкого хана в руки его недругов, то есть совершая предательство, непростительное уже по одному тому, что поводов к нему хан Мурад Алексию не подавал. Вот почему ему и привиделась на молитве усмехающаяся голова крестного. Князь Иван радовался тихо за гробом, что крестник, взявший на себя его крест, вынужден теперь поступать так, как поступал при жизни сам Калита.

Дьявол — это нежить, бездна, эйнсоф, пустота, сочащаяся в тварном пространстве вселенной. Но движение в тварном мире невозможно без наличия пустоты. И потому всякое действование подстерегает грех. И всякое желание насильно изменить сущее греховно по существу своему.

Александр Невский многие деяния свои оправдывал единою мерою: «Никто же большей жертвы не имат, аще отдавый душу за други своя». Но отдать душу

— не значит ли впасть в грех непростимый?

Нынче митрополиту Алексию приходило воспомнить эти слова. Взяв на рамена крест Калиты, Алексий не устрашился ни греха, ни воздаяния. В Орду были посланы тайные гонцы, и в том, что Мурад был в конце концов убит своим главным эмиром Ильясом, возможно (мы не утверждаем этого), участвовало русское серебро. Впрочем, то же самое русское серебро могло быть получено Ильясом и от Мамая!

ГЛАВА 20

Князь Дмитрий Константинович Суздальский ровно ничего не понял, кроме того, что москвичи лестью и мздою получили у хана ярлык. И потому обрадован был безмерно, когда взбешенный Мурад послал ему в свой черед ярлык на великое княжение владимирское. Ярлык привез посол Иляк note 1 в сопровождении тридцати татаринов и князя Ивана Белозерского, что обивал пороги в Орде, выпрашивая у хана свой удел, отобранный некогда москвичами.

Дмитрий Константиныч взыграл духом и с ближнею дружиною, рассылая гонцов союзным князьям, тотчас устремил в путь.

Уже густо кустились озимые, повсеместно кончали пахать, и птицы оголтелыми стаями вились над серо-бурыми, только-только засеянными полями. Князь мчал скачью, кидая позадь себя комья влажной, еще весенней земли. Дружина едва поспевала следом.

Владимирцы, растерявшись, впустили татар и суздальского князя с дружиной в город. Татарский посол с амвона Успенского собора огласил ханскую грамоту. Московская сторожа не поспела, а затем уже, после возглашения ярлыка, и не посмела что-нибудь содеять противу.

Дмитрий вступил в княжеские палаты, расшвыривая двери и слуг. Это был его звездный час, час мести. Его не озаботило даже и малое число татар, — надобно станет, хан пришлет ему иную ратную помочь! Гонцы устремили в Стародуб, Городец, Нижний, Ярославль, Ростов, Галич — подымать полки на Москву.

От Владимира до Москвы двести с небольшим верст, и о новом вокняжении Дмитрия Константиныча в Кремнике узнали назавтра. Запаленный гонец, загнавший в пути неведомо которую лошадь, ворвался прямо во двор Вельяминовых. Василий Василич только что прискакал из деревни, с Пахры, и был еще в высоких, заляпанных грязью сапогах. Он даже не стал разуваться, ни собирать думы — велел нарочным оповестить всех бояр и собирать по дворам ратников, кто уже отсеялся, а за прочими тут же наряжали скорых гонцов.

Княжичей, всех троих — Митю, что пытался уже распоряжаться, пыжил грудь и покрикивал звонким мальчишечьим тенором на оружных холопов, испуганного Ивана и ухватистого немногословного Владимира, двоюродника московского князя (будущего великого полководца) — Василий Василич отправил с дружиною к Переяславлю. Наспех собранный коломенский полк еще через два дня уходил прямою дорогою на Владимир. Ржевской рати велено было идти на Дмитров, а оттуда прямиком на Ростов.

Полки, стянутые со всех рубежей, подходили и подходили, и каждую новую рать великий тысяцкий Москвы отсылал вперед, не сожидая запоздавших. Припоздалые ратники, загоняя коней, догоняли свои полки. Важно было не дать времени суздальскому князю собрать рати и получить татарскую помочь.

Василий Василич спал с лица, почернел от недосыпа загнал себя, сыновей, бояр и молодших, но уже к концу первой недели, собранные со всех концов княжества тянулись по дорогам на Владимир московские рати, подходили аж с литовского рубежа снятые останние полки, и Никита Федоров, прискакавший в Москву напоследях, не нашел в городе уже никого из владычных кметей. Полк выступил еще позавчера, сказали ему.

Он скакал, держа в поводу запасного коня, поминутно обгоняя трусивших то шагом, то рысью оружных всадников; где-то под Переяславлем уже нагнал и обогнал ходко идущий разгонистым дорожным шагом пеший полк думая хоть в Переяславле застать своих, но в городе, полном ратными (дружины все проходили и проходили, устремляясь кто к Ростову, кто к Юрьеву), ему даже не сразу могли повестить, куда двинулись владычные кмети, и уже в самом Горицком монастыре у эконома вызнал он, что его полк выступил к Ростову перенимать тамошнего князя Константина Василича.

По дороге сквозь городские ворота безостановочно шли, шли и шли московские войска. Проходили потные до самых глаз в дорожной пыли пешцы. Жадно опорожнив крынку молока у сердобольной бабы, вышедшей к обочине, или ковш воды у молодайки, что уже принималась за второе ведро, поднося и поднося хрустальную влагу ратникам, бегом возвращались в строй и, зажевывая на ходу ломоть ржаного хлеба, торопливо нагоняли товарищей. Вереницы ратных то рысью, то в скок обгоняли по обочинам пешие полки. Подрагивали притороченные к седлам копья, бились над рядами конных кметей боевые хоругви.

Никита с трудом выбрался из толчеи у вторых ворот и, сметя дело, поскакал, спрямляя путь, полевою, ведомою ему одному дорогою. Разом исчезла пыль, стало мочно вздохнуть полною грудью, ощутить аромат земли и травы и рассмеяться невесть чему.

Владычный полк он нагнал уже под Ростовом, ночью. Его едва не приняли за суздальца, но, к счастью, случился знакомый кметь, признавший Никиту. К городу подступили на ранней заре вместе со ржевцами, которых привели князь Иван Ржевский и Андрей, племянник ростовского князя. В Ростове заполошно названивали колокола с заборол стреляли, но не густо и как-то без толку. Ратные уже подтаскивали бревно к воротам, раздобывали лестницы. Но тут кто-то изнутри отворил водяные ворота, против которых стоял ржевский полк, и все устремились туда. Кто-то дрался, кого-то имали, крутили руки. У стены сидел с белым лицом залитый кровью ратник, но Никита, ворвавшийся в город вслед за прочими, боя уже не застал. Вал бегущих, грозно уставя копья, ржевских кметей с ревом повернул к княжому терему. Никита, сошедший, как и многие, с коня, бежал вместе с ними. Он с площади видел, как лезли на крыльцо княжого терема, как кого-то в разорванной шелковой рубахе кидали вниз на копья и крик его потонул в общем гаме, и уже сам пробился ко крыльцу и полез в толпе по ступеням, когда вверху отворились двери и ратные подались в растерянности назад. На крыльцо вышла княгиня Марья и, не дрогнув от двух-трех стрел, вонзившихся в дверной косяк над ее головою, стала, скрестив руки.

Первым поняв, что перед ним дочерь Ивана Калиты, Никита стал оттаскивать от княгини настырных ратных, близко увидя ее расширенные, обведенные тенью глаза и закушенные побелевшие губы.

Снизу шел по лестнице, расталкивая кметей, боярин. За ним торопился князь Андрей.

— Дяди твоего нету в городи! — негромко сказала ему княгиня Марья и, не разжимая скрещенных рук, поворотила к нему спиною и ушла в терем. Князь, махнувши рукой ратным, вбросил в ножны саблю и, расстегивая шелом, двинулся следом за ней. Боярин тут же хлопотливо начал наряжать сторожу.

Никита спустился с крыльца, выбрался из толпы и, глянув на величавую громаду собора, с гордым пренебрежением взирающего на беснующееся у подножия своего человеческое скопище, пошел разыскивать своих.

К вечеру они уже выступали из Ростова по дороге на Владимир, в сугон за дружинами отступавших суздальцев.

Дмитрий Константиныч просидел в этот раз на великом столе всего лишь чуть больше недели. Когда стало ясно, что и Ростов и Стародуб захвачены и полки московлян со всех сторон идут к Владимиру, он, не принявши боя, отступил опять в Суздаль, рассчитывая отсидеться в родном городе.

С той же стрельницы городовой стены, с высокого берега наблюдал князь, как движутся, окружая город, все новые и новые московские полки, как подымаются над кровлями деревень дымы пожаров, слышал гомон ратей и мычание угоняемой скотины и, кажется, начинал понимать наконец, что дело вовсе не в ханском ярлыке.

Суздальский тысяцкий тяжело поднялся по рассохшейся деревянной лестнице, стал рядом с князем. Молчал. Шел четвертый день осады. Горели деревни, и помедлить еще — значило узреть полное разорение родного края.

— А на приступ полезут — и не устоять нам, поди! — высказал, как припечатал, боярин.

Старший сын князя Василий, прозванный по-мордовски Кирдяпою, взбежал на глядень. Жарко дыша, бросил:

— Дозволь, батюшка, окровавить саблю!

Глаза у него сверкали, лик то бледнел, то краснел.

— Погинешь, сын! — ответил Дмитрий, пробормотав с горечью: — Все даром… — Он неотрывно глядел вдаль, в поля. Вымолвил наконец: — Надобно посылать послов!

Василий Кирдяпа поднял саблю, не вынимая ее из ножен, и изо всей силы треснул по бревенчатому устою двускатной дощатой кровли. Стремглав скатился по ступеням вниз. Дмитрий Константиныч долгим взором проводил взбешенного сына, вздохнул и, оборотя лик к тысяцкому, выговорил:

— Что ж! Посылай к московиту о мире! И верно, не устоять…

Ярлык со срамом пришлось варотить московскому племяннику.

Заключив мир, Дмитрий Константиныч вскоре уехал из разоренного стольного города к старшему брату в Нижний. Туда же потянулись выгнанные со своих уделов князья Дмитрий Галицкий и Иван Федорович Стародубский, «скорбяще о княжениях своих», как не без яду записал впоследствии владимирский владычный летописец. Константин Василич Ростовский бежал на Устюг.

Назад Дальше