Отзвуком скорой московской победы явилась новая тверская замятня. Василий Кашинский вновь пошел было ратью на племянников, подступив на сей раз к Микулину, вотчине младшего сыновца своего, Михаила Александровича. Уступивши дяде, Михаил заключил мир. Да и не время было ратиться. На русские княжества неодолимо надвигалась чума.
Миру способствовал и приезд в Тверь владыки Алексия.
ГЛАВА 21
Княжеское застолье в тверском городовом тереме Михаила Святого, в малой столовой палате.
Терем не раз сгорал вместе с городом. И тогда, когда громили Шевкала и осатаневшие горожане жгли княжеский дворец вместе с засевшими в нем татарами; и тогда, когда соединенные татарско-московские рати громили в отместье по наказу Узбека обреченную Тверь и пламя металось над двадцатисаженными валами великого города, а кровь ручьями лилась по скатам, застывая на волжском льду; и позже, в обычных, греха ради, пожарах мирного времени, слизывавших, однако, в одночасье целые ряды расписных теремов, рубленых хором, амбаров, клетей и лабазов.
Но город упрямо вставал. Вновь громоздились магазины и лавки, кипел торг, полнились ремесленным людом улицы, и воскресал дворец, город в городе, обнесенный валами и рвами, и воскресал расписной терем княжеский над Волгой, островерхими кровлями своими, затейливыми гульбищами и вышками взлетающий над стенами княжого двора, выше дубовых костров, почти вровень с главами Спасского собора. И пусть нет уже затейливых новогородских змиев на воротах и наличниках дворца, что заводила некогда великая княгиня Ксения Юрьевна, нет медных, изузоренных пластин на резных столбах крыльца, нет золотого прапора и сине-алых наборных витражей в мелкоплетеных переплетах вышних горниц — многого нет! Но и нынешний дворец все еще величеством своим превосходит многие и многие княжеские хоромы сопредельных княжеств. Дворец не хочет забыть величия гордого города.
И давнюю, многолетнего спора ради кашинского дяди с племянниками Александровичами, неухоженность дворца увидишь только вблизи, когда бросятся в очи подгнившие свесы кровель, зелень мхов на тесинах, полуосыпавшаяся черная бахрома и обрушенные там и сям резные подзоры да бурая гниль, тронувшая по углам великий дворец. Но это только ежели подойдешь вплоть да и сбоку и не станешь восходить по ступеням главного крыльца, заново срубленного и обнесенного узорным тесом три года назад, когда Александровичи получили наконец от дяди Василия отобранную им было у них с благословения московитов тверскую треть, а с нею и родовое гнездо, родовой терем на дворе княжеском.
И вот сейчас они все, собравшись воедино, сидят за столом. Во главе стола — великая княгиня Настасья. Она в домашней, скупо шитой жемчугом головке, в атласном голубом саяне со звончатыми серебряными пуговицами от груди и до подола. Сверх пышносборчатой, тонкого белого полотна рубахи, отороченной по нарукавьям серебряным кружевом, парчовый, густо увитый серебряными цветами и травами коротель. Шею охватывает бисерный наборочник и нитка крупных, медового цвета северных янтарей. Скупыми движениями рук она чуть поправляет тканую скатерть, оглядывает стол, на котором уже выставлены сосуды, бутыли и братины с квасом, медом и виноградным фряжским вином, а также серебряные и поливные, восточной глазури, блюда с заедками.
Кожа на руках у княгини чуть сморщилась и потемнела. Резче обозначились узлы вен. Руки старее лица и не дают ошибиться в возрасте. Полное, с прежними ямочками на щеках, спокойное, чуть усмешливое лицо Настасьи тоже, ежели поглядеть близ, одрябло, опустились щеки, стала рыхлою кожа, набеленная и чуть подрумяненная ради торжественного дня, во рту не хватает нескольких зубов, посеклись и посветлели брови, впрочем, тоже слегка подведенные нынче сурьмой. Линии шеи, когда Настасья поворачивает голову, стали резки и сухи. Шея тоже, как и руки, старше лица. Впрочем, вдова князя Александра не скрывает ни от кого своего возраста и не тщится казаться моложе, чем есть, — не перед кем! Вдовствующей великой княгине шестьдесят лет.
В этом возрасте сердце уже утихает, плотское с его заботами и тревогою отходит посторонь. Золотное шитье, надзор за хозяйством да божественное чтение — вот все дела и заботы великой княгини. Дочери выданы замуж в нарочитые княжеские дома: Ульяна за Ольгерда Литовского, Мария, успевшая овдоветь, за Симеона Гордого. Сыновья выросли. Оженились. Вот они сидят, все четверо, по правую руку от матери: Всеволод, Владимир, Андрей и Михаил. И Настасья, что бы ни случалось с ними, оглядывает рослых, на возрасте сыновей со спокойною материнскою гордостью. Что бы ни случалось и что бы ни случилось впредь — но вот они, все четверо, четыре князя Тверской земли, четыре сына покойного Александра! И мужу сможет она сказать, представ перед ним, что довела, вырастила, сохранила! Хоть и тяжко было порою и ей и им, и более всех — ее несчастливому старшему, Всеволоду…
Всеволод сидит большой и тяжелый, чуть ссутулив плечи и уронив огромные руки на стол. Руки воина, которому во всю жизнь (князю уже перевалило за сорок) так и не довелось повести за собою рати в настоящем сражении. Вся жизнь князя ушла на ненужную и напрасную борьбу с дядьями — сперва с покойным Константином, потом с Василием Кашинским, нынешним великим князем тверским. Было все: безлепая драка в Бездеже, и грабления родовых сел, и бояр лупление, и вечная борьба за тверские доходы, и походы взаимные, всегда кончавшиеся полупримиреньями и уступками, и жалобы к митрополиту и князю Симеону, и поездки в Орду, и нятья, и выдача ханом Бердибеком его, Всеволода, Василию головой, и истомное сиденье в плену в Кашине, да и семейные нестроения с первой женой… Все было! Не было только дела мужеского, ратного, княжеского дела, для коего был рожден и возрос, не было того, что оправдало бы разом жизнь и содеяло славу. Не было, не позволяла Москва! И потому Всеволод сидит так понуро, постаревший не по годам, с сединою в густых курчавых волосах, с набрякшими подглазьями крупного тяжелого лица, и рука его, брошенная на стол, с одиноким на безымянном пальце серебряным перстнем, в котором недобро змеится прихотливо-пестрый восточный камень, — рука его кажется забытою и ненужной хозяину своему.
На Всеволоде дорогая праздничная сряда: расшитый жемчугом цареградский зипун и долгий, поверх зипуна, короткорукавый выходной шелковый травчатый летник, по вишневому полю шитый кругами с золотыми грифонами в них. Но даже и роскошь платья не перебивает мрачной усталости Всеволодова лица. Хозяйка Всеволода, Софья, заботливо взглядывает на мужа через стол, хочет хоть взглядом отворотить от печали.
«С этою невесткою, кажется, повезло наконец!» — думает Настасья, озирая супругов.
Погодки Владимир и Андрей — оба кровь с молоком, оба крупноносые, большеглазые, в отца, — придет пора и им заступить место старшего брата! Тоже в иноземном сукне, парче и шелках. Коротко взглядывают то на мать, то на старшего брата. Жена Андрея Овдотья сидит, как и Софья, супротив мужа. Усмешливо кидает исподлобья тайные взоры супругу. По лицу, живому, трепетному, легкому, пробегают тени улыбок, несказанных слов, задержанных вздохов. Андрей чуть подымает бровь, морщит губы в ответной сдерживаемой улыбке.
«Не натешились еще!» — думает с ласковой нежностью мать, замечая все, даже этот молчаливый переговор супругов, не предназначенный ни для кого постороннего.
Светлоокий кудрявый Михаил — ему тридцать, и жена сидит супротив, преданными глазами ест супруга, но в лице Михаила так и не исчезла озорная живость юношеская, и удаль в глазах бедовая, та, с которой подымают воинов в бой и от которой жонки с погляда теряют и сон и покой, — удаль прямо плещет, переливает через край. Только-только стоял с ратью на полчище у Микулина: дядя вздумал было проучить молодшего племянника, да и жена Олена подначила — нашему-де роду при Михаиле великого княжения не видать! Спохватился! Дивно ли?! Вся Тверь нынче за него, только и слышно на улицах и в торгу: Михайло да Михайло!
«Почто его любят так?» — удивляется мать. Свой, слишком близкий, ласковый, и непонятно сблизи, чем дорог так смердам, ремесленному люду и купцам. Нынче и он заматерел. Ездил к Ольгерду на побыв, заключил мир. Чем-то взял и Ольгерда!
Литовского зятя Настасья не понимает и потому побаивается, особенно теперь, когда надумала ехать в гости к Ульяне в Литву. Зять, впрочем, писал ласково, сам звал тещу к себе в Вильну на побыв.
Нынче Настасья решилась. И потому собрана семья. На поезд. Сидит в застолье и сын «московки» покойной Семен, приглашен по дружбе с Михайлой. Сидят в конце стола избранные бояре: тысяцкий Константин Михалыч, Григорий Садык и Захарий Гнездо — все три брата из рода потомственных тверских тысяцких Шетневых; боярин Микула Дмитрич с супругою, еще двое-трое, немногие, самые близкие, те, кто пережил, те, кто не изменил в тяжелые годы продаж, грабительств и гонений.
Бояре переговаривают вполголоса. Слуги ждут приказа носить блюда. В отверстые окна ветерок наносит волжскую водяную свежесть и пронизанный ароматами трав дух полей — лето на дворе!
Ждут епископа Василия и митрополита Алексия. И потому еще ждут в таком вот застолье одних, почитай, Александровичей, что владыка Алексий едет нынче в Литву к Ольгерду вместе с княгиней Настасьей. Теперь, когда умер Роман, Алексий вновь становится полновластным хозяином западно-русских епархий.
Послы уже сносились между собою. Ольгерд дал согласие на встречу и ждет, хотя и доселе неясно: не повелит ли он схватить русского митрополита опять, как это было тогда, в Киеве? Не утеснят ли его каким иным утеснением? А то и просто не положат ли Алексию лютого зелья в еду?
Алексий задерживается. Он только что отслужил литургию в соборе вместе с тверским епископом (на которой присутствовали скопом все те, кто сейчас сидит за столами), но вереница жадающих получить благословение у самого митрополита русского все тянется и тянется, и сейчас, верно, владыка только-только начал переоблачаться, а тут уже ждут.
И Всеволод, скоса глянув на мать, спрашивает Настасью негромко, с недоброй усмешкою:
— Не поимают его тамо, в Литве?
— Патриарх Каллист ныне за московитов, — раздумчиво отвечает мать и вздыхает. Ежели бы не умер Роман, все бы могло пойти иначе и не Алексия чествовала бы ныне княжеская семья покойного Александра Тверского!
Михаил, что сидит позадь братьев, слышит тихий разговор и, с полугласа понимая, о чем речь, усмешливо подхватывает:
— Ты, мать, его оборонишь тамо!
К Алексию у них у всех отношение сложное, которое можно бы передать словами так: «И умен, да не свой!» Не свой был митрополит! Да и какой он владыка, коли одновременно — наместник московского стола? Но Роман не сумел стать митрополитом залесских епархий, даже и тверское епископство не вышло из воли Москвы, а теперь вот и Волынь с Черною Русью и Киевом вновь отойдут к Алексию! Умная власть вызывает уважение даже у врагов.
Но вот наконец отворяются двери. Алексий входит быстрыми шагами, он в простом светлом летнем облачении с одною лишь владычной панагией и малым крестом на груди. Оглядывает застолье, благословляет строго по чину княжескую семью и бояр. Его и епископа усаживают на почетные кресла. Теперь можно велеть слугам, и в серебряном двоеручном котле под крышкою появляется разварная стерляжья уха.
Истомившиеся гости, едва выслушав молитву, живо ухватывают костяные, рыбьего зуба, серебряные и липовые, тонкой рези, с наведенным узором ложки. Настасья берет свою, тоже серебряную, с драгими каменьями «лжицу» (такие же точно узорные ложки положены митрополиту и епископу).
На чем держится единство культуры и, в конечном счете, единство нации? На сходстве, однотипном характере всех явлений народной жизни. Обряды — едины для всех. Единая, по тому же навычаю ведомая свадьба, пир; одни и те же развлекают простолюдина и князя игрецы-скоморохи (безуспешно запрещаемые церковью), и церковное богослужение совместное и единое для всего народа, и древняя Масленица съединяет все сословия в совокупной раздольной гульбе. И покрой одежды, пусть из разного материала сотворенной, но сходствовал по всему прочему. И устроение хором являлось сходным. Да, богаче, пышнее, но в чем-то основном, главном у простолюдинов и знати жилье было одинаковым вплоть до эпохи Петра. Одинаково здоровались, благодарили, кланялись, встречали и провожали гостя, одаривая пирогами со стола. Одинаково мыли руки под рукомоем (а не в чашке, поставленной на стол, как это было принято на Западе). Рыбу разбирали руками, вытирая пальцы разложенным по столу рушником, и опять же во всех сословиях одинаково, хотя русская знать и начинала уже употреблять в еде вилку, еще незнакомую Западу. Нож обычно использовали свой, благо у всякого он висел на поясе. И даже вот такое нехитрое орудие, как ложка. Ложки те, что делали и делают на Низу, — грубые, большие, с прямой ручкой. В рот их не засунешь, ими хлебают с края, поднося боком ко рту, а при нужде дед бьет такою ложкой по лбу зазевавшегося баловника внука. Но на Новгородском Севере и в Твери употребляли другие ложки, невеликие, изогнутые, с чуть продолговатою небольшой чашечкой и короткою ручкой. Те ложки держат уже не в кулаке, а в пальцах, и, донося до рта, суют в рот, поворачивая к себе. Такою ложкой едят опрятно, не льют на бороду, сидя инако за столом. И ложки эти режут из березы, из липы, из клена (из клена лучше всего), иногда и расписывают, выжигая плетеный узор и закрашивая разноцветною несмываемой вапой. Но можно такую же ложку сотворить и из дорогого кипариса, а можно и из кости, рога, зуба морского зверя и, наконец, из серебра. И тоже невеликую, дабы помещалась в рот, и с гнутою короткою ручкой. А уж по ручке той у княжеской Настасьиной ложки шел сканный узор и камни яхонты любовали в оправе витого серебра, украшая ложечный черен с жемчужной коковкой на нем. Но так же, как и деревянную резную, надо было брать эту лжицу опрятно в пальцы, так же держать и так же есть. И ежели бы пришлось княгине Настасье есть в посадском дому (а приходило, и не раз!), то и тамошнюю деревянную ложку держала бы она тем же навычаем, не отличаясь и не величаясь перед хозяевами иным, несхожим поведением в застолье.
Настасья берет ложку, и по знаку тому председящие принимаются за трапезу. От ухи восходит ароматный пар, и все идет заведенным чином. Сыновья и гости истово едят, митрополит токмо вкушает, но заметно, что ублаготворен и он. Идет неспешная пристойная беседа. Слуги, неслышно появляясь, носят и носят перемены.
Алексий, поглядывая на хозяйку, задает вопросы о внуках, о здоровье — незначащие вопросы, приглядывается. Тверские князья, в свою очередь, приглядываются к нему. С прошлых лет Алексий словно бы чуточку подсох, крепкие морщины лица не разглаживает теперь даже улыбка, но взгляд все так же темно-прозрачен и ясен и полон умом, а порою и сдержанною, спрятанной во глуби зрачков усмешкой.
Всеволод, как большой пес, недовольно отводит глаза от взгляда митрополита. Михаил же и сам смотрит на Алексия с легкою лукавинкой, вопрошает, утих ли князь Дмитрий Костянтиныч или по-прежнему недоволен потерею великого стола.
Епископ Василий с беспокойством взглядывает то на микулинского князя, то на владыку: неподобно прошать о таковом, да еще на пиру!
— Не исповедовал князя, посему не ведаю, — отвечает Алексий, встречною улыбкой возражая дерзости молодого Александровича.
«Как быстро мелькают годы! Отрок сей такожде предерзко состязался некогда с князем Семеном в Новом Городе, а теперь стал муж рати и совета, превзошел, видимо, уже и всех братьев своих, — думает Алексий, глядя на Михаила. — Ныне и отроком не назовешь!»
— Может ли земная власть быть одновременно властию духовною? Ведь «царство мое не от мира сего»! — спрашивает Михаил, и застолье притихает, смущенное столь явным высказываньем того, о чем все ведают, но молчат. Алексий перестает улыбаться, смотрит в лицо микулинскому князю сурово и спокойно.
— Не может! — отвечает он твердо и, дав восчувствовать, повторяет опять: — И паки реку: не может! Но духовная власть, — он подымает указующий перст к иконам, — владычествовать над властию земною и может, и даже должна! Ибо Дух превыше плоти. И тайна исповеди принадлежит токмо иереям, не власти земной! — Алексий, отставивший было тарель, вновь придвигает ее к себе и, зацепивши кусок белорыбицы вилкой, как незначащее, разумеемое само собою, добавляет: — И посему, сыне, митрополит призван судити и оправливати князей земных, а не инако! И ежели земная власть возжаждет заменить собою духовную, что многажды бывало в протекшие века, — изъясняет он попутно, поворачиваясь к прочим гостям, — ни к чему доброму сие не приводило и не приведет, а токмо к суете, огрублению нравов и смердам к докуке вятшей от несытства забывших Бога властителей!