Он встал. И по взгляду его, по сомкнутым губам, по резко отчеркнутой линии над бровью матросы уже знали — он принял решение.
— Боцман, — проговорил Черевко негромко, глядя в окошко, поверх голов. — Возьмите у Максименко знамя. Теперь вы заменяете меня. Трое — ты, Гончаренко, ты, Селиванов, и ты, Юрко, — отдайте в лодку одежду. Сами выбирайтесь вплавь. Остальные берите лодку, доски с крыши сорвите, вместо весел… Встреча на бессарабской стороне, у бакенщика Трофима. Дорогу вы знаете, найдете… Да только открытым берегом не идите, — камышами, лозняком.
Однако матросы стояли неподвижно.
— Нет ни одной свободной минуты, — сказал капитан. — Вражеский катер на подходе. Я придержу «гостей»… Три гранаты у нас сохранилось, автомат и два диска к нему. Я буду прикрывать ваш отход…
И опять не двинулись матросы, — в тишине горницы было слышно, как дрожит от ветра стекло.
— Приказываю выполнять, — проговорил капитан отчетливее и громче и отступил от стола, давая понять, что прощание уже закончено, а разъяснять и повторять приказ он не намерен.
Первым из домика вышел усатый боцман, и видели матросы, как его плечи опустились, когда он шел по ступенькам крыльца.
Максименко еще был жив. Обожженные губы его потемнели, прозрачностью неба отсвечивали глаза, руки застыли на грани невидимого обрыва. Но сердце его билось, непокорное, жадное к жизни, как могучая птица, налетевшая в ночи на скалу.
Боцман бережно снял знамя, свернул и спрятал на груди. Когда он возвращался на берег, большой бронекатер немцев выдвинулся из-за дальнего мыса — серый, задымленный, с белым сугробом пены, кипящей у форштевня, с тонкими реями, словно висящими в воздухе.
Лодка стремительно двинулась вниз по течению, к юго-восточной оконечности островка. В последний раз видели матросы своего капитана, стоящим на — крыльце рыбачьего дома. Черевко резким движением снял с плеча автомат.
На катере заметили лодку. Истошно и хрипло завыла сирена, и сразу же в воздухе заныл — прогудел — снаряд. Лодка обогнула короткую, острую косу и вынеслась на пенящуюся водоворотами стремнину. Все дальше уходила она, зарываясь в высокую зыбь, и ждали матросы, что катер с минуты на минуту выметнется из-за мыса, и, налегая на гибкие, несуразные весла, неотрывно смотрели на островок, но катер не появлялся.
С острова донеслось несколько выстрелов, дробная очередь автомата, потом глухой гранатный разрыв. Четыре раза на склоне, у домика, высоко взлетал песок.
Боцман поднялся на ноги и зашатался. Казалось, сейчас он бросится за борт и поплывет обратно. Словно удерживая себя или борясь с удушьем, Иванихин разорвал тельняшку на груди.
— Это они бьют по капитану… Из пушек бьют!..
Не возгласом, не словом — дыханием тяжелым, как стон, ответили матросы; знал он их мысли, по лицам читал, — было бы оружие, не удержать их. Лодка с разгона легко вошла в камыши, в зеленую, душную, с шумом расступившуюся чащу. Где то еще плыли Селиванов и Гончаренко. Черно мелькали их головы на дальнем крутом извороте струй. Но вскоре и они исчезли за светлой кипенью лозняка.
Старый бакенщик Трофим был надежным человеком. Один из повстанцев Татар-Бунара, он сумел запутать свой след здесь, в просторах реки. Его не нашла сигуранца. В маленькой саманной избушке он радостно принял нежданных гостей, темную, влажную бутыль вина вынес из погреба и душистую скумбрию разложил на столе. Но не притронулись матросы к вину. Молча и жадно курили они табак и все смотрели на остров. Ни о чем не допытывался Трофим. Боцман сам рассказал ему, что случилось.
— Про Черевко я слышал, конечно… Лоцманского роду человек, — сказал бакенщик неопределенно. Неторопливый, безразличный к рассказу боцмана, он достал кисет, набил табаком самодельную трубку, в молчании выкурил ее, выбил о край столика пепел и спросил с неожиданной понимающей улыбкой:
— Что же ты медлишь, начальник? Может, не по вкусу вино? Лучшего не сыщешь в самом Измаиле…
— За угощение спасибо, — сказал боцман.
— Для добрых людей… Чем богаты…
— Или ты проверил нашу доброту? Не то для проверки ей надобно…
Трофим только повел лукавыми глазами и спрятал улыбку в курчавой бороде.
— Значит, покрепче специю просишь?
— Оружия прошу, — сказал боцман. — Однако где ты его возьмешь? «Гостей» бы ночью подкараулить — были бы у нас и автоматы, и патронов запас…
— Вон оно что, — проговорил Трофим задумчиво и вдруг спросил удивленно: — А что же ты сразу не сказал? Оружие я достану.
Боцман сорвался с места, вцепился в плечи Трофима и так его встряхнул, что на столе запрыгали стаканы.
— Золотой человек!.. Трофимушка… Неужели достанешь?
— Да погоди ты. Не тряси… Раз сказано — сделано. Есть надежные люди. Издавна к расчету с боярами «гостинцы» берегли. А Гитлер, паскуда, боярина похлеще…
Тогда несколько рук одновременно потянулись к вину, и лица матросов стали светлее.
Утром бакенщик начал собираться в путь. Боцман спросил его: надолго ли? Трофим ответил неопределенно:
— Если не задержат — к вечеру вернусь. Я ведь не сразу на хутор… На Маячном думаю побывать; про судьбу капитана разведать… Теплится искра: а может жив? Ну, потом надо же знать, сколько их там собралось?
— Повесят они тебя, — сказал Иванихин. — Все дело нам спутаешь и сам пропадешь…
Трофим усмехнулся.
— Ну, дудки… Я пятнадцать лет на реке. Я человек ценный. По паспорту я румын. И язык романешту, как свой, знаю. А только дело говоришь — своих они могут прислать сюда, для проверки. Поэтому, как завидите лодку, ступайте, гости милые, в камыши; ручьем идите, чтобы следа не осталось. На меня ты надейся, начальник. Я ведь не ветром занесенный. Я из Татар-Бунара.
Часа через два, может быть, больше, к берегу причалил немецкий моторный бот. Первым на берег сошел Трофим. Человек тридцать солдат окружили избушку, осмотрели сарай и погреб, потом разбрелись по камышам.
Матросы наблюдали за ними с дальнего пригорка, из-за разрытого ветром каменного пласта.
Было уже за полдень, а солдаты бродили в густой чащобе, среди рытвин и кочек болотных, собирались на поляне и снова расползались кто куда. Селиванов предлагал передушить их по одному, но боцман сказал сердито:
— Ерза ты неспокойная… Пустая голова! Простую операцию не разбираешь…
Возвращаясь на остров, «гости» увезли и Трофима. Там он пробыл всю ночь, и почему-то в течение всей этой ночи с острова доносилась стрельба и почти до зари пылали ракеты.
Думал Иванихин, что не вернется Трофим, тяжко вздыхал, говорил сокрушенно:
— Только я виноват… Я — один… Что ж, судите, братцы, как хотите…
Беспокойство боцмана было, однако, напрасным. На заре, едва лишь затлелись облака, — легкий каюк бакенщика показался на реке.
Сначала подумали матросы: бакенщик пьян. Шел он шатаясь и все время оглядывался, смятый соломенный бриль снимал и крестился. И странную историю поведал Трофим, клялся, боясь, что не поверят, бил себя в грудь и снова клялся, — жалко было на него смотреть.
Вот что произошло на Маячном за эти сутки… Оказывается, немцы похоронили трех человек. Бакенщик видел могилы, и новенькие каски на крестах. Были среди них и раненые: ефрейтор, с простреленной рукой; солдат, сплошь обмотанный марлей; какой-то мальчишка с железным крестом, с двумя синячищами под глазами… Сколько было раненых — Трофим не мог точно сказать, то ли семь, то ли восемь… Над могилами стояла виселица, и на ней, на крюке, вбитом меж ребер, висел капитан. Он весь был исхлестан, исполосован, только глаза его да руки уцелели. Глаза были открыты, а руки вытянулись до колен. Страшное было в этих открытых глазах. Они как будто смеялись.
Красноволосый, угреватый майор, тот самый, который допрашивал Трофима и приезжал на берег с обыском и разведкой, весь вечер пил шнапс, ругался, кому-то грозил. Все остальные его боялись. Но, по-видимому, он и сам боялся кого-то. Он затихал вдруг и опускал голову над столом.
— Капут… Фридрих… Фридрих… — Эти слова он повторил, наверное, сотню раз. Капитан ухлопал какую-то важную персону. Вот в чем тут была причина. Все они пили, и все были грустны, а этот, красноволосый, как будто взбесился. Три раза выбегал он из домика, к виселице, и здесь было слышно, как разряжал он в капитана всю обойму пистолета.
Постепенно он допился до чертиков, голову свесил, стал несуразное что-то бормотать, а потом вскочил, будто обжегся, и схватил кухонный нож.
— Глаза… — сказал он очень тихо. — Они смеются… Они надо мной смеются, дьявол! — и выбежал из дома.
Почему-то теперь он долго не возвращался. Маленький ефрейтор, с подвешенной к шее рукой, сказал:
— «Операция», как видно, затянулась… Или, может быть, командир отдыхает? Он много сегодня «взял»…
Денщик зажег фонарь и пошел за майором… Потом… Потом все услышали его крик. Он вбежал в горницу, с размаху ударился о косяк двери и упал.
— Наш майор… — кричал он, — наш добрый майор… Майн гот! Мертвый моряк задушил майора!..
Кто-то из офицеров швырнул в него бутылку.
— Этот идиот пьян…
Но туда, к развалинам маяка, уже бежали солдаты. Загорелись факелы, замелькали фонари. И еще раз поклялся Трофим, что видел он своими глазами два тела, сплетенные в траве. С обрывком веревки, уже оплетенной вокруг шеи, с открытыми, смеющимися глазами, капитан держал в могучих руках рыжего майора.
Не простым, как видно, офицером был этот майор. Важный, холеный, весь в блестках и нашивках, в ленточках, в черепах. Недаром не только солдатня — и офицеры взгляда его страшились. А теперь он распластался, будто громом сраженный, будто стремясь еще укрыться от смеющихся капитановых глаз.
Всю ночь они стреляли, обыскивали остров, жгли ракеты, словно пытались ночь разогнать. Нет, они отгоняли страх. Они ходили группами, стараясь держаться поближе друг к другу, опасаясь каждого вздоха волны, каждого отблеска на гребне.
Смешно подумать, чтобы на этом клочке земли могла укрыться малая пичуга ночная, не то, что человек. Грозен и сумрачен был Дунай в сполохах огня и света. И если нашлись здесь грамотные люди, когда-нибудь читавшие книги, — эти кровавые струи Дуная могли бы им напомнить суворовский Измаил.
Молча выслушал боцман Трофима, брови, нахмурил, жесткий ус закусил:
— Три раза обошел я вокруг света, в ледяных и в жарких краях побывал и разных кудесников видел, а тут очень уж темное дело, старина… Однако у нас своя есть задача. Сколько их на Маячном, говоришь?..
— Человек пятьдесят, не боле.
— Ты можешь доставить пулемет?
— Сегодня привезу, — твердо сказал Трофим. — И винтовок, и патронов достану… Только сам я на Маячный не пойду.
— Ладно, — согласился боцман. — Значит, с полсотни их будет, говоришь? Простимся под вечер, и дашь нам по дружбе, Трофимушка, малость еще винца.
Пулемет, три ленты к нему, ящик патронов и пять винтовок засветло откуда-то из плавней привез Трофим. Неведомый, свой человек, кланялся через бакенщика матросам, сожалел, что важными делами занят, — не может участвовать в добром деле и душевно желал удачи.
Выпили матросы по чарке старого, на редкий праздник сбереженного вина, оружие внимательно осмотрели и синими сумерками двинулись в путь.
Первого часового боцман Иванихин снял сам. Снял он его неслышно и быстро — даже упасть не позволил, на руки подхватил. Тогда убедились матросы, какое это верное дело в налете — пластунское искусство, — трава перед боцманом не шелохнулась, и камень не хрустнул, и чуткий песок не прошуршал, пока не сверкнула сталь.
Был он по-домашнему деловит и все приказы отдавал без слова, одним движением приподнятой руки. В минуту, когда по палаткам, по рыбачьему домику, по катеру из-за могил, от виселицы, грянул пулемет, матросы поднялись и пошли в атаку. Было у них только пять винтовок. Шел Гончаренко в рукопашную с обломком серпа, стиснутым в руке. Сгоряча он первым очутился у крылечка, с прыжка, одним ударом повалил офицера, поднял его, словно полено, и грохнул черепом о крыльцо. Маленький ефрейтор три раза выстрелил в Гончаренко. Руку и плечо прострелил. Но теперь у матроса был кортик, и с этим, с маленьким, да еще подбитым, недолгая была возня…
Тогда кто-то из них крикнул испуганно:
— Он опять поднялся… мертвый моряк!
И все они рванулись на берег, к длинным сходням, перекинутым на палубу катера. Здесь их и накрыл пулемет. С полдесятка солдат бросились к боту, но там, на баке, уже стоял здоровенный детина с багром в руках.
— Молодчина, дружище! — крикнул ему боцман. — Прямо по башкам молоти!..
Катер сорвался с якоря и поплыл по течению, к морю. Утром его заметили матросы на последнем, дальнем, перекате. Видно, крепко, всем днищем, засел он в илистую гряду.
Четыре гитлеровца остались на острове в живых. Они сидели в зарослях дрока, за развалинами маяка. На них случайно натолкнулся Селиванов. Он сразу залег, готовясь открыть огонь, но те поспешно встали и подняли руки. Он привел их к домику и усадил на землю, у крыльца.
— Шабаш, ребята! — скомандовал боцман. Он думал было, что баталия повторится, и уже набивал патронами карманы. Однако Селиванов сказал, что это — последние, — он исходил весь остров вдоль и поперек.
— Жаль, нету с нами Трофима, — заметил Иванихин шутливо. — Тут бы он разобрался в чудесах. Страху вчера такого нагнал, понимаете… Сказано, темный человек…
Но задумчивый Гончаренко, весь опутанный бинтами, сказал:
— Они кричали… Я это слышал… Они кричали: «Мертвый моряк… он опять поднялся…» Да, так они кричали. Я по-немецки разбираюсь. Я в Гамбурге двадцать три раза бывал.
Боцман поморщился. Нахмурил брови.
— Ну, что это за чертовщина опять? А ну-ка приведи одного пленного…
Пленный робко остановился на пороге, и хотя Гончаренко не был знатоком немецкого языка, пленный сразу понял вопрос.
— О, да!.. — забормотал он испуганно. — О, это действительно… Невероятно!
Боцман потрогал веки, незаметно ущипнул себя за руку, оглянулся и сказал решительно:
— Уйдем отсюда. Не все еще понимает слабая человеческая голова. Что же ты задумался, Юрко? К вину не прикоснулся? А я любовался, как ты «работал» на боте. С размаху, багром их по башкам! Бот наш теперь, братцы… Наш! Вон как махнем мы через море, курс — Севастополь… Так держать!
Но Юрко сказал, что на боте он не был. И никто из матросов даже ног не замочил, не то, чтобы по пояс к боту брести.
Озадаченный боцман молча смотрел на пленного. Тот старался держаться спокойно: светлые брови его часто вздрагивали, капельки пота покрывали запыленные щеки и нос. Сначала боцману показалось: пленный корчит гримасу. Тот глупо вытаращил глаза и разинул рот, показывая щербатые зубы. Уже потянулся было Иванихин к увесистой дубинке под столом, но пленный визгливо вскрикнул и отшатнулся, словно ветром смело его с крыльца.
Иванихин медленно обернулся к окошку. Не просто бледным — зеленым стало его лицо. Он сжался в комок, встал и попятился к печи. Вдоль берега, от бота, неторопливо шел капитан.
Был он только в тельняшке и трусах, с пятнисто-красной повязкой на голове. Шел он неторопливо, опираясь на палку, время от времени поглядывая на реку.
И притихли матросы, увидев своего капитана. И стали рядом с боцманом, неотрывно глядя через широко открытую дверь. А он не торопился. На светлом крылечке сначала легла крутая, резко очерченная его тень.
— Не верю, — проговорил боцман глухо. — Это уж, братцы, выше моих сил…
Ступени крылечка заскрипели — в горницу вошел капитан. Он вошел уверенной, твердой походкой, голову выше вскинул и глаза его засияли.
— Боцман!.. Ястребята мои!..
Но боцман отодвинулся еще дальше в угол, глаза его посоловели, и жесткие усы встали торчком.
— Откуда ты явился, бессмертный? — спросил он строго, голосом торжественным и напевным, будто с амвона читал.
Капитан ничего не ответил. Он подошел ближе, сел к столу, взял кружку с вином, жадно отпил половину.
— Да ведь был ты убиен и повешен, — еще торжественнее пробасил боцман.
Теперь капитан закачался от хохота.
— Ну, настоящий псаломщик!.. Да выкинь ты бредни пустые, старина… Они повесили Максименко. Они подумали — он в них стрелял. Видел я, как измывается над прахом Степана этот рыжий, выждал минуту — и задушил, и в мертвые руки Максименко отдал, для страху. То-то был тут переполох!