Сочинения в 2 т. Том 2 - Северов Петр Федорович 6 стр.


Рядом с нами, на камнях, тихо шумел прибой, и глухая, непонятная песня веддов неотрывно звучала в моих ушах. Я думал о человеке, оставшемся на обрыве на берегу. Он был такой же, как и те трое… Но он смеялся — этот человек… И великая истина вдруг открылась передо мной. Больше здесь не было тайны. Он был горд, этот человек. Он умирал смеясь.

Маленькое, гордое «племя стрелков» уходило от власти царей, торговцев, колонизаторов, и этот путь продолжался столетия. Они не могли жить без свободы, как без крови в жилах не может жить человек.

И, может быть, правда, что в прошлую ночь, у леса, над обрывом, меж небом и океаном, пели они об этой извечной жажде своей, что не было в песне слов и что об этом даже невозможно рассказать словами.

Братья

В полночь мы отдали якорь на большом рейде Сингапура. Это был трудный переход. От самого Никобара и до Суматры грохотал девятибалльный шторм. В Малаккском проливе все время кружила путаная пьяная волна. Пена шипела на рифах, на свалах, у черных и крутых берегов. Мы пробирались наощупь, прислушиваясь к свисту течения, к дальним гудкам кораблей.

Белые огни Малакки проплыли у самой боды. Словно крадучись, появлялись и тонули во мгле острова. Но у Сингапура снова проглянули звезды и дымный простор открылся впереди.

Красные фонари нефтяников, неспокойные прожекторы крейсеров, целые груды огней на «пассажирах» — вся огромная гавань дымилась и жила, и дальше начинался город — с надморья до низких туч.

Мы остановились рядом с небольшим суденышком, похожим скорее на паром, таким оно казалось обтрепанным и смешным. Это был малайский «грузовик». Незадолго до нас он пришел с Борнео, из Сандакана. Широкая надпись «Батавия» занимала добрую половину его борта. В этот поздний час на «Батавии» не утихала работа. Матросы мыли палубу и красили надстройки; утром они, наверное, ожидали хозяина и капитан собирался «блеснуть».

Они работали до самого утра. Южная ночь летела над морем, над островами, над глухими прикрытиями фортов. Смутное видение города тонуло в ней; оно растворялось в зыбком течении рассвета, и даже наш маленький сосед словно растаял во мгле. Но матросы по-прежнему перекликались на его борту, они не отдыхали до сих пор.

С рассветом они уезжали вместе с нами на берег отдыхать. Лица их были усталые и сонные. Они ни о чем не говорили до самых причалов. Они сидели на скамье катера тесной семьей и молча курили длинные китайские трубки. Их было тринадцать человек: палубные, механики, кочегары, — весь экипаж, и казалось просто непонятным: кто же остался на корабле?

За большими кварталами набережной, за черной рекой джонок у них были родные и друзья. Они были и на островах, разбросанных в проливе, на дымном Пулау-брани, Пуло-убип, в доках Селетара. Но матросы не оглядывались на берег, и у причала они помедлили еще, пока сошли все пассажиры. Может быть от усталости походка их была медлительна и как бы осторожна здесь, на веселом, шумном берегу. Еще лишь начиналось утро, а город смеялся и жил, большой и цветистый, объятый лазурью со всех сторон, окованный крепким бетоном. Только серые здания банков и контор, тяжелые и слепые, хранили остаток ночи. Они стояли сплошным барьером, словно чужие на этой земле. Мимо их грузных стен шел непрерывный поток автомобилей, троллейбусов и рикш. Гул улицы, движение толпы — ничто не касалось задернутых стальными решетками окон, — они темнели, холодные и чужие.

Рядом, в переулках, было пустынно и тихо. Рослые бородачи с автоматами у груди охраняли эту тишину. Жизнь улицы шла мимо: к базарам, к плантациям Синклап-род, к рабочим предместьям.

Моряки с «Батавии» тоже не пошли через большой квартал. Они повернули налево, мимо ограды набережной, к портовым землякам.

Я шел вслед за ними, не зная, куда пойти, и малайцы вскоре заметили это. Они подождали меня на углу, и мы пошли вместе, ни о чем не спрашивая друг друга, как давние друзья.

За торговыми домами китайских купцов начинался базар — дно океана, где осьминоги, розовые и живые, лениво ворочались под ножами рыбаков, где было все, что дает море. Мы шли дальше, к реке, — шумный город раскрывался все шире, и на каждом шагу мои приятели встречали друзей. Это были матросы, рикши, рыбаки, портовые рабочие и торговцы. Они приглашали к себе, и в тесных, темных лачугах дети смеялись нам, и старики делили с нами табак. Здесь жило чувство родины и мне, дальнему человеку, тоже было радостно и тепло.

Мы долго бродили по Робинзон-род. Солнце уже накалило воздух, и матросы спешили к своим землякам. Вскоре нас осталось трое — этим двум некуда было идти. У памятника Раффльсу, на бульваре, мы молча сидели на скамье, глядя на непрерывно текущую толпу. В просветах улиц, между крышами домов светилось море. Большое дыхание порта, как ветер, шло над толпою — оно давало ей жизнь.

Малайцы сидели рядом со мной — они улыбались моему каждому слову, и, хотя мы не понимали друг друга, нам было хорошо втроем, на этой щедрой и теплой земле. За островами, за морем у них были семьи и кров. Но этот большой солнечный город также был их семьей. Недаром хижины открывались перед ними, и дети смеялись им, как родным. Они ушли с корабля все до одного, только белый капитан остался на вахте. Может быть, и это было условием их труда — уважение и любовь к родине?

Я долго спрашивал их об этом, стараясь найти понятные слова, но они лишь улыбались, качая головами.

Старший малаец, работавший кочегаром на судне, понял. Он удивленно пожал плечами и потом долго о чем-то спорил со своим приятелем, юнгой. Оказывается, они не знали даже, какой груз был на их корабле. Они показывали в сторону порта, все время повторяя одни и те же слова:

— «Батавия»… Капитан… — и в глазах их угадывалась скрытая тревога.

На приколах Сингапура стояли десятки больших кораблей. Черные и пустые, они стали приютом для птиц; одинокие сторожа охраняли эти железные трупы безработных кораблей, брошенных хозяевами и моряками. Все было понятно: мои спутники еще не знали, какая судьба ждет их корабль.

Но они были веселы, эти обветренные люди. Уже через час, на шумной набережной, они словно забыли о своей тревоге и судьбе.

Громко, как дети, они смеялись забавам фокусника с попугаем, тащили билетики в лотерее и у витрин магазинов мечтали о деньгах. Они мечтали иметь много денег, так, чтобы хватило купить и костюм, и ботинки, и даже перчатки, как у англичан, но, намечтавшись, они уходили от витрины без сожаления, только с усмешкой. Они умели смеяться свободно и легко, и простая улыбка человека уже была для них началом дружбы. За эти недолгие часы, проведенные с новыми друзьями, я носил в себе, как ласку и тепло, чувство родины, такое неожиданное здесь, на далеком берегу.

…На причале для катеров мы стояли втроем и смотрели на море. По-прежнему приходили и уходили корабли. Косые крылья парусников качались на взморье, легкий дым оседал над водой.

От маленькой «Батавии», ярко блестевшей на солнце, шел катер, и лодочники торопливо уходили с его пути.

— Лоцман? — спросил юнга, и опить, как недавно в сквере, они удивленно переглянулись и пожали плечами.

Катер шел прямо к причалу, и теперь, по три рядом, на ступенях мы увидели пятерых вооруженных солдат. Это были такие же рослые бородачи, как там, в затаенных переулках у банков. Они ожидали катер. Народ торопливо уходил с причала, и я понял: здесь что-то должно было случиться или уже случилось.

Кочегар и юнга с «Батавии» не двинулись с места; они только теснее прижались к перилам и смотрели на катер не отрываясь, словно стремясь что-то понять.

Медленно развернувшись, катер подошел к причалу. Два военных матроса выбежали на палубу и молча закрепили концы. Солдаты отошли от перил и стали в ряд, слегка приподняв ружья. Лица их были спокойны и черны, удивительно похожие одно на другое; они застыли, как бы в полусне, и только громкая команда из рулевой рубки заставила их вздрогнуть и немного оживиться.

Из трюма на палубу медленно вышел черный полуголый человек. Он был косматый и худой, грязные тряпки едва прикрывали его бедра. Пошатываясь, прижав к груди руки, он сделал несколько шагов и остановился, глядя вверх на солнце.

Так он стоял, наверное, целую минуту, дряхлый старик, с мертвым, неподвижным лицом. Словно лаская, он что-то перебирал прижатыми к груди руками, и присмотревшись, я увидел тонкую, заржавевшую цепь. Кандалы — это забытое слово ударило, как гром. Я оглянулся на моряков. Они молчали, тяжело опустив руки. Это были кандалы, воздух наполнялся их тихим звоном; скованные люди поднимались на палубу вслед за стариком. А он все стоял неподвижно, и солнце тускло блестело в его пустых глазах, и руки, протянувшиеся вперед, были криком его измученного тела. Их было много — этих протянутых рук, глаз, в которых жадно блестело солнце. Но страшный старик по праву шел впереди, и даже солдаты ему уступали дорогу. Кто были эти люди — рабочие плантаций, грузчики, моряки? Я не спрашивал. Все было ясно. Плечи, сгорбленные трудом, ноги, сведенные ревматизмом, лица, казалось, обугленные зноем и тоской.

Торопливо и молча они выходили на причал, становились в ряды по трое, и тихий звон, как эхо страдания, непрерывно несся над головами, над лицами людей, на которых чудился еще трепет огня.

Сонные и как бы слепые, солдаты кольцом сомкнули толпу. Их движения были медлительны и тяжелы, и когда по команде офицера сорок арестантов качнулись, делая первый шаг, солдаты пошли вместе с ними, отставая, словно в недоумении или страхе.

Но этого страха не было в черной толпе. Они улыбались солнцу, синему свету, синему морю — своей мечте о свободе. Они улыбались нам.

Высокий, страшно худой человек, с красной татуировкой якоря на груди, задержался на миг, поднял руки.

— «Батавия»… — сказал он тихо и с изумлением, и вся толпа вдруг повернулась к нам.

— «Батавия»?..

— «Батавия»!..

— «Батавия»…

Солдаты сомкнулись плотнее, и звон железа теперь заглушил голоса.

Матросы с «Батавии» застыли у перил, лица их стали серыми, губы оледенели. Они ничего не знали до сих пор. Страшный живой груз их корабля шел мимо. Это шли братья, преданные обманом. Они смотрели в глаза своим тюремщикам, невольным тюремщикам, которые сами готовы были бы одеть вместо них кандалы. Но они не знали об этом, матросы ничего не успели сказать. Они стояли у перил причала, онемев и не дыша.

Уже давно утих звон, и снова оживились причалы, катер скрылся за большим танкером, а малайцы все стояли на месте. Целая ночь лжи отделяла их от родного корабля.

…В этом веселом городе я видел сотни людей отчаяния, нищих, голодных, калек, растравлявших свои раны, чтобы не потерять сочувствия толпы. Живые мумии. Люди утраченной надежды — жертвы опия и алкоголя. Но то были профессионалы, привыкшие к горю, жившие им. Никогда, наверное, я не видел таких несчастных людей, как эти два моряка с «Батавии», которым сказали в лицо:

— Предатели!..

…Мы вернулись в город и долго бродили по зеленым кварталам окраин, и матросы даже не думали возвращаться на свой корабль.

…С вершины холма было видно море. До самого вечера мы сидели на этом холме, молча глядя вдаль.

Где-то там, за линией горизонта, за блеклой морской синевой, высились горы Борнео. И матери, чья надежда не знает преград, ждали своих сыновей. Мы знали, что в эти самые минуты они стояли на берегу и смотрели сюда в слепой надежде. Но перед громадой пространства мы ничего не могли им сказать. Мы сидели на холме, и земля становилась холодной. И было так тихо, что чудилось слышным шипение небесной ракеты — первой звезды.

Пловец

Ночь… Уже уснул порт. На кораблях тушат огни. Сонная волна тихонько мурлычет у борта.

Но город как будто и не думает спать, он только утихает на время, большой город Осака. Дымное зарево света качается над ним, плывет над берегами, до самого горизонта, белыми точками фонарей перескакивает по нагорью и там, за тусклой ночной синевой, до самого дальнего мыса тянется светлый туман Кобе.

Города Японии и лихорадочны и сонны, В них уживается это противоречие. Жизнь переулков не похожа на жизнь улиц. Они усталы и яростны, эти города, цепляющиеся за скалы, за горные откосы. Но по ночам особенно явственна и тяжела эта усталость.

Мы стоим на вахте у трапа корабля, и товарищ мой, Гриша Степанов, безусый, веселый херсонец, рассказывает мне о Черноморье, о херсонских рыбаках, о своей родине — степном полустанке, о матери на рыбалке у Днепра.

Медленно, словно играя, он перебирает слова. И кажется, что он рассказывает сказку.

— Тополь, — говорит он немного нараспев, и сам слушает, как звучит это слово. — Такие кругом тополя… и степь, степь… Ветер ли подует — мята и чебрец; солнце взойдет, жаворонок в небе заплещет, к речке, бывало, пойдешь по росе. Жирный розовый язь бродит у отмели, глазами сверкает. Закинешь лесу — леса гудит…

Гриша смотрит на берег невидящими глазами. Так он может говорить до утра. Мы как бы возвращаемся домой в эти ночные часы вахты. Мы не замечаем, как идет время, — черная вода залива, берег в светлом тумане и сне — все теперь дышит далекой землей Украины, знакомыми названиями городов, занесенных теперь, как снегом, белой акацией.

Мы очень устали за день. С самого утра мы бродили по улицам города, где рикши снуют между автомобилей, где понурые сыщики бредут за тобой по пятам, где не только товары — каждый камень расцвечен тряпками и выставлен для продажи. Мы видели целые кварталы и улицы желтых домов, где женщины — девушки и матери — продают свою жизнь и счастье. Мы шли все дальше и дальше, вдоль мертвой реки Йодо-Гава до бессонных фабричных корпусов, — нам просто не хотелось верить, что все так живут в Осака.

Опершись на перила, я смотрю на город, угасающий вдали, и сон подкрадывается незаметно. Ветер легкой ладонью треплет мои волосы. Чудесные слова говорит Гриша. Тихо плещет волна. Белый маяк Одессы поднимается из пучины.

Где-то совсем близко раздается громкий плеск. Я открываю глаза — и вижу Степанова внизу, на площадке трапа. Он машет мне рукой.

— Скорее!..

Держась за трос, он наклоняется к самой воде.

Еще не понимая, что случилось, я бегу к нему, но Степанов кричит испуганно:

— Подай конец!

Я возвращаюсь обратно на палубу. Здесь у перил приготовлена выброска — длинный тонкий линь для подачи троса при швартовке. На ходу я развязываю его и бросаю Степанову. И теперь, совсем рядом, вижу голову человека над волной. Кажется, он мертв, невысокая зыбь качает его, медленно несет вдоль борта. В смутном свете люстры, висящей над бортом корабля, мелькнуло бледное лицо.

— Он мертвый, — говорю я Степанову, сбрасывая пиджак. — Надо вытащить…

Но Степанов молча отстраняет меня рукой. Он бросает конец, и человек, бессильно качающийся на зыби, ловит его, неловко барахтаясь, поминутно уходя под воду. Все это происходит молча, нам только слышно тяжелое дыхание пловца. Как большую рыбу, то натягивая, то ослабляя линь, Степанов подводит его к площадке трапа. Человек поднимает руку, но пальцы его скользят, и, почти падая, уже выронив трос, Гриша хватает его за волосы.

С большими усилиями мы вытаскиваем его на трап. Теперь он сидит на решетке, закрыв глаза, встряхиваясь и стуча зубами. Он не может отдышаться. Даже здесь, у самого корабля, мелкая волна захлестывала его. Он очень молод, лет двадцати пяти, не больше, и, видно, очень слаб, — мы просто не верим, что он смог проплыть целые три мили от берега.

— Лодка, наверное, перевернулась, — говорит Гриша, отдуваясь. — Как он только разделся в воде?

Кроме трусов, на японце нет никакой одежды. У самого локтя забинтована правая рука. Смутным пятном синеет на плече татуировка.

— Понесем наверх, — говорю я Грише. Но японец открывает глаза. Он улыбается, он смеется нам и неожиданно говорит по-русски:

— Спасибо… Очень большое спасибо, товарищи…

Назад Дальше