…Бессмертной славой покрыто имя Васко да Гамы, хотя черные лоцманы указывали ему Путь. Забвением покрыты имена первых лоцманов южного океана. Только легендой сохранен Синдбад-мореход. Но кто знает о мужестве его отважных потомков сегодня, как столетие назад, на кораблях, еще более ветхих, чем каравеллы, идущих по древнему пути?
Когда мы даем этим людям хлеб и табак и берем на буксир их разбитую шхуну, с изумлением они узнают в нас друзей, и слезы текут по их обветренным лицам.
— Мы очень бедны, — волнуясь, объясняет их капитан. — Груз выброшен за борт… — И он показывает свои покрытые мозолями ладони, и горькая усмешка не сходит с его губ. Мы понимаем, он говорит, что честное мужество никогда не бывает богатым.
Штурман Загоруйко долго подыскивает ответ. Он пробует английские, малайские, китайские слова. Но кто-то из матросов приносит карту и обводит рукой пашу страну.
— Москов! — восхищенно кричат арабы. — Москов! — И каждый из них, словно к земле самой родины, прикасается ладонью к этой карте. Больше им ничего не нужно объяснять. Это слишком много для человека — неожиданно найти родину здесь, в синем одиночестве океана.
Три дня, до самого Коломбо, арабы едут на нашем корабле. Днем они помогают матросам, работа кипит в их руках. По вечерам они молятся и поют песню. Похоже, песня эта без слов. Она печальна и длинна. Зной пустыни и глухой говор волны слышится в ней. И в тусклых отсветах южной ночи, как призрак древности, маленький полуразрушенный парусник взлетает и падает за нашей кормой. Когда сложена эта песня? Сколько столетий назад? Не слышал ли ее Васко да Гама на этой самой широте?
В непрерывном шуме муссона, на палубе, в полусвете огней, мы сидим и слушаем чужую далекую песню. Голоса арабов тихи. Они поют, как один человек. Закрыть глаза — и видишь его на берегу, перед огромным простором. Море ли это? Жизнь? Мечта? Арабы поют, раскачиваясь, и лица их становятся теплее, и одно знакомое слово мы угадываем в песне:
— Москов…
Теперь мы понимаем, что здесь же, среди нас, они слагают песню о надежде и мечте, и, может быть, это самая светлая песня.
Зеленым пламенем вспыхивают высокие гребни впереди. Со свистом проходят они вдоль борта. Большие, близкие звезды юга указывают нам путь…
Ведды
В Коломбо мне впервые рассказали о веддах. Все это было похоже на сказку: люди, уходящие все дальше в лес. Древнее, темное «племя стрелков». Они уходили от шоссейных дорог, от электричества и автомобилей.
Я знал еще раньше, что есть такие племена. На Формозе я слышал об алтайолах. Те тоже бежали в дебри от японских плантаций и рудников. Но ведды запомнились мне особенно сильно, может быть, потому, что был я один в эти дни лихорадки и скуки.
Я лежал в лазарете у скованного решеткой окна. Был август 1933 года… Пернатая тень пальмы качалась на стене. Сквозь темную листву, сквозь ветви и железную ограду синел океан. В комнате было тихо и светло. В полдень и вечером, регулярно в одни и те же часы, приходил врач-англичанин. Молча он выслушивал пульс и что-то записывал в своем блокноте. Казалось, он был немым — за целую неделю я не услышал от него ни одного слова. Эта бесконечная тишина была невыносима. Я очень радовался, когда ко мне приходил Кунанда, пожилой сингалез, называвший себя португальцем. Худой, черноволосый, с высоким гребнем в прическе, в коротком саронге и тяжелых ботинках, он присаживался поодаль, в углу, и начинал рассказывать новости порта.
Я понимал очень мало. Кунанда говорил на непостижимом морском арго: русские, английские, китайские слова — все путалось у него, и гость мой не очень заботился о смысле. Все же я узнавал, какие пришли суда, какие уходят, какие ожидаются в порту. Постепенно я с большей легкостью научился его понимать.
Там, за жесткой листвой, за железной оградой шумела жизнь. Здесь, в белой клетке, было только одиночество и тишина. Считая минуты, я ожидал прихода Кунанда и долго не отпускал его от себя. Человек этот знал весь остров, он исходил его вдоль и поперек, от Адамовой горы до развалин Ражагири, от Коломбо до Веддарат — лесной страны веддов. Он рассказывал мне об этих людях лесных трущоб неохотно и с удивлением, как рассказывают о страшном сне.
— Ведды — это якхо, — сказал он. — Здесь все уверены в этом. Ведды — дьяволы. Зачем человеку прятаться, если он человек? Что они делают у себя там в лесу — знают одни черти.
Кунанда был бюргхером. На окраине Коломбо, в Бамбалапатии, многие бюргхеры, в чьих жилах есть примесь португальской крови, чувствуют себя аристократами среди сингалезов. Я не удивился поэтому его тону. Было удивительно другое: люди, бегущие от городов. Нашествие буддизма, власть португальцев, власть англичан — машины, плантации, банки, спекулянты и миссионеры, — ничто не тронуло «племени стрелков». Только часть их кое-где удержалась у морских берегов, но они позабыли и язык свой и дедов.
Кунанда ничего не мог объяснить.
— Они совсем глупы, — сказал он смеясь. — Они даже не любят денег. У одного из них я видел на палке золотое кольцо. Он отдал его за кусок жареной рыбы. Дикари.
Я почти не верил Кунанда, я уже знал бюргхеров — в Бамбалапатии не было, наверное, ни одного человека, который не зарабатывал бы на «европейцах». Кстати, гость мой не скрывал назначения своих визитов. С фанатизмом коллекционера он собирал рекомендации наших моряков для того, чтобы открыть торговлю на советских пароходах. Можно было не верить и рассказам о веддах, и я не поверил сначала, но это лишь разожгло Кунанда.
Был август — месяц муссонов, дождей и духоты, когда невозможно понять, спит или бодрствует этот тропический город. Я вышел из лазарета и подолгу бродил вдоль пестрых улиц, залитых теплыми запахами трав. На рейде дымили чужие корабли. У морского вокзала кричали и плакали рикши. Дорога идет вдоль моря. У памятника королеве Виктории, где по вечерам сплошным синим пламенем вспыхивал прибой, какие-то сонные люди — туристы ли, чиновники — бесцельно блуждали на машинах. Невидимой стеной был замкнут город — зной, деньги, исступление торговцев, монахи и тишина. Только в порту, куда приходили все новые суда, легче дышалось и свободней жилось. Здесь был выход из круга, большие далекие пути, и чудилось: ветер с моря — ветер родной земли.
Мы сидели на камне и молча смотрели вдаль. Легкий дымок поднимался на горизонте, приближался, вырастал. Правее, на западе, уже совсем утонули высокие мачты лесовоза. Синяя живая гора океана рождала и вновь поглощала корабли. Бесконечен и безначален, как время, был этот синий текучий простор.
Мы сидели на камнях или бродили по городу, по Гэлл-фейс-род и Марадану, где, похоже, каждый знал Кунанда — черные пришельцы из Мадраса, бенгальцы и афганцы, каждый рикша и полисмен.
Я жил в маленькой комнате при лазарете в ожидании корабля. В одно раннее утро, еще светало, Кунанда постучал в дверь. Он очень спешил, и я сначала не понял ни одного слова. Размахивая руками, он торопился что-то рассказать. Кое-как я усадил его на койку и упросил говорить спокойней. Он звал меня на какую-то шхуну, где оказывается устроился… капитаном. Это, впрочем, было не удивительно, он все мог — если бы предложили, он сегодня же стал бы оперным певцом.
— Мы идем на восток, — сказал Кунанда. — Ты можешь увидеть веддов. Там они кое-где встречаются на берегу.
Я согласился с радостью, и уже через час мы были на борту «шхуны». Она стояла в дальней части порта, среди баркасов и катеров, и только громкое название «Молния» выделяло ее из всей древней морской рухляди, собранной у причала. Шхуна была одним из тех «гробов», на которых отказываются плавать моряки и которые эксплуатируются купцами, что называется, до последней заклепки.
Включая самого «капитана», команда состояла из трех человек. Но зато как держал себя капитан! Он сразу обратился в морского волка, даже охрипнуть успел. Раскрыв от удивления рты, матросы заслушались отборной руганью своего капитана. Все делалось здесь как бы шутя, дикая команда кричала и суетилась, но работы не было никакой.
В полдень все же мы вышли за стенку мола… Дул слабый ветер, потрепанный парус отчаянно «полоскал», медленно плыл низкий, пологий берег. Кунанда сидел на корме, у руля, снисходительно улыбаясь матросам.
— Через два дня доплывем, — говорил он весело, поминутно раскуривая старую английскую трубку, — Привезем рыбу, и тогда хозяин — плати!
Совершенно серьезно он поглядывал на небо.
— Будет, пожалуй, шторм. Интересно испытать «Молнию» в шторме…
Было сомнительно, однако, выдержит ли она эту легкую зыбь.
Мы шли мимо берега, окаймленного белым прибоем, вдоль черных деревень, раскинувшихся на холмах. С дальних отрогов к морю спускался лес, густой и дымный от синевы.
К вечеру ветер закрепчал, и наша старая развалина пошла быстрее. Черные матросы смеялись, жизнь снова наладилась — скоро будут деньги, пиво и табак. Склонив головы, они тихо говорили о чем-то своем, о городе, где остались их жены. Уже зажглись Центавры и Южный Крест, последние отсветы заката угасли на горизонте.
Ночью, поблескивая единственным тусклым фонарем, мимо нас близко прошла рыбачья шхуна. Почти мгновенно она утонула в ночи, дальше снова лежала пустыня, и только берег, подобно туче, высился в стороне. Океан был усеян звездами, как золотые водоросли, плыли они по воде, дымчатой, нереальной, словно не по морю, а в небе мы шли между звезд.
За мысом, черной тенью упавшим в океан, простор открылся еще шире и светлее. Но берег стал круче. Мы шли в двух милях от него. Глухие, темные массивы гор уходили в небо. Кунанда перешел на нос шхуны. У руля остался оборванный матрос, все время жевавший бетель. Сидя рядом со мной, свесив за борт ноги (капитану все можно!), Кунанда рассказывал мне об этих краях. Он рассказывал о якхо — цейлонских демонах, в которых, как в Будду и отчасти в Христа, как и в деревянных идолов, верят сингалезы.
— Все леса полны якхо, — говорил он смеясь, так как не особенно доверял этим басням. — Но только ведды с ними дружат.
Незаметно проходила быстрая южная ночь. Легонько покачивала волна, ветер был свежий и чистый. Я вскоре заснул на полубаке и проснулся только на заре. Совсем близко от нас был обрывистый берег. До рыбалки, на которую мы шли, оставалось еще восемьдесят миль — путь для нашей шхуны очень далекий.
Берег по-прежнему был пустынен и глух, уже давно куда-то в горы повернула дорога.
Вечером за выступом, на крутом обрыве, мы увидели огонь. Кто-то развел костер, слабое пламя вспыхивало и гасло.
— Это рыбаки, — сказал Кунанда. — Может быть, наши? Мы подойдем.
Шхуна повернула влево, и вскоре под килем громко заскрипел песок. Здесь тянулась длинная отмель; чтобы подняться к обрыву, нам пришлось еще долго брести по воде. На крутом склоне мы не нашли тропинки, все поросло кустарником и густо сплетенной травой. Цепляясь за ветви, Кунанда начал пробираться вверх. Я шел за ним, поминутно путаясь в ползучих стеблях. Склон был очень высок и заканчивался обрывом. Кое-как мы нашли овражек и вышли на уступ.
В десятке саженей от нас горел костер. Три человека неподвижно сидели у огня, положив головы на колени. Они были голы, красные отсветы пламени текли по их телам. Сразу же за костром начинался лес, высокой черной стеной поднимались деревья. Казалось, вершины их касаются звезд.
Кунанда остановился, поднял руку.
— Вот они, ведды, — сказал он тихо. — Это они.
Люди неподвижно сидели у костра. Неспокойное пламя трепетало перед ними. Непрерывно, как море, шумел лес. Несколько минут мы стояли за кустарником, глядя на них. Совсем близко отсюда были шоссейные дороги, пароходы, электричество, города. Седые профессора изучали древние надписи на буддийских чаитьях — воздвигнутых над прахом «святых», спорили о корнях санскрита и пали. Но здесь, перед нами, как тысячелетия назад, как самые далекие предки, сидели нетронутые временем первые обитатели Львиного острова — Синхала-двина. Нетронутым остался и лес, лес баобабов, их возраст на Цейлоне достигает тысячелетий. У этих самых деревьев, может быть, над морем, и также у костра, сидели древние ведды — племя, покрытое тайной.
Осторожно шагая, Кунанда подошел к огню. Ведды не слышали. Кажется, они спали. Кунанда что-то сказал им, и вдруг, одним движением, все они вскочили с земли. Невысокие, стройные, с резко очерченными, выпуклыми губами, с волосами, пучком завязанными на головах, они смотрели на нас молча и равнодушно. Они только отступили на несколько шагов.
У костра лежали топоры и небольшая лопата. Комья свежей земли были рассыпаны в траве.
Самый старший стрелок, заросший черной бородой, что-то сказал, показывая на море. Кунанда кивнул головой. Ведды заговорили одновременно, у них были глухие, хриплые голоса. Лица их оставались равнодушными — ни удивления, ни улыбки.
Мы сели к огню, и, постояв еще минуту, они тоже присели в стороне.
Кунанда брезгливо усмехнулся.
— Они похоронили здесь кого-то из своих. Давайте уйдем отсюда.
Кажется, он трусил, наш капитан, и я спросил об этом, но Кунанда засмеялся.
— Нет, — сказал он. — Их нечего бояться. — И в доказательство подошел к веддам, сел рядом с ними. Он снова что-то спросил, но ведды равнодушно молчали. Тогда он достал из кармана пачку табаку и протянул им. Старший ведда взял табак, внимательно осмотрел при свете. Лицо его не изменилось. Темные глаза смотрели угрюмо. Коротко он что-то сказал своим.
— Сейчас они будут смешить нас, — объяснил Кунанда. — Они это делают всегда.
Ведды встали. Повернувшись друг к другу лицом, они подняли и тесно сплели руки. Медленно топчась по траве, раскачивая плечами, они двинулись по кругу. Ноги их шли все быстрее, и тяжелое дыхание переходило в голос. Но это не была песня, хотя они выкрикивали какие-то слова. Близко в лесу откликалось им громкое эхо. Чудилось, что рядом, за деревьями, целая толпа повторяла этот крик. Я оглянулся невольно: за кустарником под высокой луной светился океан. Неподвижные ветви висели над нами, и звезды текли по влажной листве. Да, это было правдой, не сказкой и не сном. Большая человеческая тоска звучала в нестройных голосах.
Я спросил у Кунанда, о чем они поют. Он не смог ответить. Это не была песня-страдание, не облеченное в музыку, передаваемое прямо, как его переживает человек.
Ведды остановились. Опустив руки, они вернулись к огню. Лица их были по-прежнему мертвы. С большой неохотой и равнодушием они исполнили просьбу Кунанда. Теперь они стояли перед нами, тяжело дыша, словно не зная, что делать дальше. Так прошло несколько минут. Старший нагнулся, поднял топоры и, не сказав ни слова, даже не кивнув головой, повернулся и медленно двинулся к лесу. Остальные пошли за ним. Качнулись ветви кустарника, захрустел валежник, и мы одни остались у костра. Мне показалось, Кунанда хочет итти за ними. Но он прошел только десяток шагов и поднял пачку табаку, недавно подаренную веддам. Они отказались от подарка, и похоже, Кунанда этого ожидал.
Недалеко от костра мы нашли могилу — свежевзрытую землю, старательно присыпанную листвой. Было видно, как хотели они спрятать товарища от посторонних глаз. Может быть, он любил этот синий простор и поэтому его принесли сюда, к обрыву?
Вскоре мы возвратились на шхуну и продолжали свой путь.
До самого поднебесья уходили лесные кряжи, окутанные серебристым от лунного света туманом. Где-то там, по глухим тропинкам, пробирались они теперь — люди, встреченные нами на берегу; лесные стрелки, жгущие костры у древних развалин, хозяева острова, которые сами, может быть, не смогут рассказать своей тайны.
…В полдень мы пришли на рыбалку в небольшое селение, к темным хижинам, тесно столпившимся у воды. Здесь Кунанда узнал о человеке, похороненном на обрыве. Он был повешен за убийство три дня назад. Он убил тамилла, оскорбившего его дочь. Но до самой последней минуты он смеялся. Он не мог понять своей вины.
— В нем просто проснулся якхо, — объяснил Кунанда. — Так говорят здесь все старики.
…Вечером, на самой оконечности кремнистой косы, окруженные океаном, мы снова сидели у костра. Матросы уже успели забыть о вчерашней встрече. «Капитан» был весел и немного пьян.