— О нет! — воскликнул он весело. — Венеции там больше не будет. Это будет красивый новый город, где двенадцать месяцев в году, согласно календарю нашему, мои казаки будут маршировать по сухим улицам и площадям. Так-то!
Гость ушел, а Платов в этот промозглый, ветреный вечер еще долго сидел в войсковой канцелярии. За окнами сначала посинело, затем почернело, далекая молния расколола горизонт, глухо зашумел взбудораженный ветром Дон. Матвей Иванович потянулся к тяжелому, массивному звонку. Вошел адъютант, на ногах ловко скроенные кавказские сапожки — шагов не было слышно.
— Зажги-ка, братец, канделябры.
— Слушаюсь, ваше превосходительство.
— Сколько раз отучал тебя называть меня превосходительством, когда мы одни, — проворчал атаман, — ведь знаешь же, как не люблю церемоний.
— Виноват, Матвей Иванович.
— Итальянца на ночлег определили?
— Так точно, Матвей Иванович.
— Иди отдыхать и сам. А денщик пусть подежурит, моего ухода дождется. Я намерен еще немного позаниматься. Очень много прошений непрочитанных осталось. А люди ждут. — И он придвинул к себе папку с бумагами. Свечи быстро разгорелись в желтых древних канделябрах, облив просторный кабинет пугливым, вздрагивающим светом.
Как любил эту комнату Матвей Иванович, исполнявший уже не первый год трудные обязанности атамана Войска Донского! Здесь каждый уголок обжит, обогрет его дыханием, то легким и ровным, если удачно складывались дела, то тяжелым и прерывистым, если эти самые дела сплетались в тугой и сложный, порою не сразу объяснимый клубок. Сурова атаманская служба. Вон стоит в углу приспущенное знамя казачьего войска. Облезла на древке краска, поблекла внизу бахрома. Как часто оно развевалось в дни боев и походов над лихими казачьими головами! Сколько казаков совершило под ним свои дерзкие ратные подвиги, а иные пали под этим знаменем. А оно стоит, строгое и безмолвное. Платов бросил взгляд на тяжелую атаманскую булаву, лежащую на маленьком столике в затемненном углу.
— Холодная. Ох какая холодная, — прошептал атаман. — Нелегко удерживать тебя в трудных испытаниях. — Он расстегнул воротник, а затем и все пуговицы атаманского мундира, снял его и повесил на высокую резную спинку кресла. Сам себя спросил: — А разве сейчас их нет, этих исторических испытаний? — И подумал о том, что в боях и походах проходить такие испытания было сплошь и рядом значительно легче, чем здесь, в атаманском кабинете, когда надо было решать судьбу всего казачьего края. На стенах висели портреты. С одного, самого большого, в позолоченной раме, смотрели холодные глаза царя Александра I. «Поди-ка разберись, что в них», — озадаченно подумал атаман.
В последнее время ночное одиночество Платова становилось все более и более беспокойным. Жизнь выдвигала новые требования и ставила их нестерпимо остро. На глазах менялось донское казачество. Все меньше и меньше оставалось от той веселой, бурливой донской общины, которая по чести и разуму и по общей своей демократической откровенности решала судьбу собственную. В те добрые времена войсковой круг самостоятельно принимал решения по всем вопросам. Появился, например, пришлый человек — и круг утверждал, быть ему казаком или нет, доверять или нет право сражаться под знаменем Войска. Даже поговорка в те времена родилась: с Дона выдачи нет.
Войсковые атаманы и полковники избирались тем же войсковым кругом, где каждый неопороченный казак имел право голоса. По истечении выборного срока атаманы снимали с себя чины и возвращались в ряды казачества уже как рядовые. А потом царь Петр нанес первый таранный удар по казачьей вольнице, издав указ, по которому назначение и утверждение войсковых атаманов стало зависеть от царской власти. Вот и потерял круг свое былое значение. «Хитрый мужик был этот царь Петр, — усмехнулся про себя Платов. — Ему до всего было дело, до всего доходили руки».
Тени от свечей бледно ложились на стену. Платов задержал взгляд на матовом лице Екатерины II. Букли над высоким лбом, живые властные глаза, и нет в них никакой женской сентиментальности. Расчетливый, проницательный мужской ум, готовность снести перед собой любую преграду. Это она ввела для казачьих командиров общевойсковые звания. Может, оно и хорошо, но что думал вчерашний казачий полковник, коему присваивалось звание секунд-майора либо премьер-майора? Уж небось не сгорал от трепетной радости, иначе не родилась бы едкая пословица о том, что «нашего полковника пожаловали в майоры».
Мысли наступали и наступали, и не было силы от них обороняться. «Господи, прости меня, грешного, — смятенно вздохнул Матвей Иванович, — прости за дерзость такую вольнодумную. Не смею больше ни о тебе, матушка, ни о князе светлейшем Григории Александровиче Потемкине так думать». Платов отошел от портрета царицы, но беспокойные мысли не покинули его, сидели в мозгу, как надежно забитые гвозди.
«Об императоре Павле не буду вспоминать, — осек себя атаман, — слишком много мне личного горя принес, незадачливый. Одно заключение в Петропавловскую крепость чего стоит! Неосмысленный поход в Индию, когда у тебя на глазах погибали лучшие казаки, кавалеры многих наград. Куда и зачем шли по прихоти слабоумного императора? За какую жизнь? За какие человеческие радости? Ты вот умный, — вновь остановил он взгляд на красивом лице царя Александра. — Возвысил меня. Раны и обиды помог забыть нелепые. В твоих спокойных глазах скрыта мысль. Они начинены ею, как картечью. Но и ты мне не, решишься сказать откровенно, каким хочешь видеть край наш донской и нашего казака. Воином, стоящим постоянно на страже интересов твоих государевых, или хозяйчиком, возделывающим нашу донскую богоданную степь? Помнится, хорошо поступил в свое время войсковой круг, когда узнал, что по Хопру и Медведице казаки начали сеять хлеб. Он тогда по городкам грамоты разослал, а в них говорилось: „Чтобы военным промыслам помехи не было, повелеть казакам, дабы никто земли не пахал и хлеба не сеял. А кто станет пахать, того бить до смерти и грабить, а посевы вытаптывать“».
Платов гулко расхохотался при одном этом воспоминании. Так гулко, что мгновенно оглянулся, опасаясь, что кто-нибудь посторонний может его подслушать и, чего доброго, решит, что он свихнулся. Нет, в большом двухэтажном доме войсковой канцелярии было тихо, лишь из приемной доносился крепкий храп денщика. Резанула молния в темном квадрате окна так, что почти ослепила. А потом раскатистый удар грома, от которого все застонало и затрещало вокруг, потряс дом от фундамента до крыши.
— Венеция! — пробормотал Матвей Иванович, вспомнив итальянского живописца, и суетливо перекрестился. Под дробные выстуки дождя он вновь возвратился к тревожным своим думам, и касались они того самого главного и неотвратимого, что вот-вот должно было произойти в жизни донского края, — перенесения на новое место столицы области Войска Донского. Как долго все это назревало! С каждым годом все усиливались и усиливались наводнения, и от них так теперь тяжко страдал казачий люд. Вот и пословица даже родилась: «Вода казаков кормит, она же их и разоряет». Только ему, атаману, в полной мере известно, сколько выстрадали люди в Черкасском городке от наводнений, сколько потеряли имущества и скота, отчего обносились и отощали.
Приехал как-то от царя щеголеватый инженерный полковник Антоний Людвиг де Романо и наскоро составил проект борьбы со стихийным бедствием. Он предложил обнести Черкасский городок земляным валом, способным, по его мнению, противоборствовать наводнению. Проект быстро утвердили, и во время коронации царя Платов выпросил высочайшее разрешение строить этот вал хозяйственным способом. Из семидесяти тысяч казаков ему разрешили с каждой сотни брать по одному человеку на эти работы.
Сам атаман не верил в осуществление проекта и не ошибся в своих предвидениях. Кончилось все тем, что инженер де Романо едва успел засыпать лишь два вонючих малярийных болотца на территории городка, когда банкротство его проекта стало для всех очевидным. Иностранный инженер покинул донские степи, к коим явно не питал особой привязанности, и тогда Платов обратился к царю с предложением, которое так долго обдумывал с первого дня своей атаманской службы. Это совпало с его очередным визитом в Санкт-Петербург. Александр I, всегда остро интересовавшийся делами Войска Донского, соизволил его принять буквально на другой же день.
Когда отменно попарившийся в баньке, облаченный в мундир, увешанный регалиями и тщательно выутюженный, источая легкий запах парижских духов, перемешанный с запахом любимой медовухи, Матвей Иванович появился перед молодым красавцем царем, Александр не в силах был удержаться от довольной улыбки. Покинув тронное кресло, царь бодрой походкой двинулся Платову навстречу, сделав при этом жест, запрещающий припадать к руке.
— Матвей Иванович! — воскликнул он патетически. — Вы — настоящий слуга отечества! Рад вас видеть у себя таким крепким и бодрым!
— Ваше величество, — польщенно отозвался Платов, — такая похвала для меня самая большая честь, которую я, опасаюсь, не заслужил. Одно могу сказать: я раб ваш и слуга до последнего дня своей жизни и всегда готов насмерть стоять за трон русского императора и наше отечество!
Царь выпустил его руку, которую долго продержал в своей, и с лица его быстро сошло веселое выражение, плотно, в одну тонкую линию, сжались губы, угасли глаза — стали холодными, жесткими.
— Что же, атаман Войска Донского, не исключено, что вам и на самом деле еще придется доказывать на поле брани свою храбрость и преданность монархии.
— Ваше величество! — гаркнул Матвей Иванович. — Я готов, не щадя своей жизни…
— Не надо, друг мой, — мягко прервал Александр, — я верю. Садитесь напротив меня и поведайте о делах Войска Донского и его нуждах.
Когда в конце своего не слишком пространного доклада Платов затронул вопрос о перенесении столицы из Черкасска в иное место, император снова оживился.
— Это блестящая мысль, Матвей Иванович, — остановил он его. — Наводнения, разумеется, наводнениями, но есть и другие, не менее веские причины для того, чтобы оказать вашему предложению наше высочайшее внимание.
До Матвея Ивановича так тогда и не дошло, что, говоря о других веских причинах, царь прежде всего имел в виду, что перенесение казачьего центра в иное место позволит ему изменить характер управления войском и навсегда покончить с остатками замешенной на извечно демократических началах казачьей вольницы. Думая об этом, Александр перевел беседу на деловой лад.
— Как вы полагаете, — спросил он у донского атамана, — а в какое именно место можно было бы перенести Черкасск?
— Ваше величество, — встрепенулся Платов и хотел было встать во фрунт, но император сделал удерживающее движение, — позволю заметить, я был неоднократно обуреваем подобными мыслями. Примеривался и к Азову, и к Ростову, и к станице Аксайской, но окончательного решения не принял.
Император встал, давая понять, что аудиенция закончена.
— Мы вам поможем принять такое решение, — медленно проговорил он. — Нужен опытный специалист, дабы сумел он обследовать ваши места, столь от Петербурга отдаленные, и помочь нам в выборе подходящего места для основания новой столицы. Оного специалиста мы найдем и вскорости откомандируем на Дон.
Александр сдержал свое слово, и даже несколько быстрее, чем пообещал, — прислал на Дон инженер-генерал-лейтенанта де Волана. Платов только-только собрался было вспомнить свою первую встречу с этим инженером, но новая, невиданно яркая молния рассекла темноту ночи. Это была самая длинная по времени вспышка за всю грозу. Зоркие глаза Матвея Ивановича увидели во всех подробностях жуткую картину штормовой ночи. Неестественно красный напряженный свет молнии озарил дикое бушующее пространство воды, окружившей со всех сторон Черкасский городок, свирепо бьющейся о крепостные стены. Словно застыла молния и остановилось время.
На мгновение Платову показалось, будто вблизи от майдана, в нескольких метрах от никем не охранявшихся входных крепостных ворот, на гребне волны появился какой-то черный предмет: лодка не лодка, баркас не баркас — и даже что-то белое мелькнуло на воде. Молния погасла, и в тот небольшой временной промежуток, что разделял ее погасший свет от грома, атаману даже померещился резкий и протяжный человеческий вопль, доносившийся из пучины. Будто два голоса, протяжный мужской и ужасом скованный женский, сплетаясь воедино, звали с отчаянием, убившим всякую надежду:
— Лю-ю-ди, спасите, по-ги-баем! — Но рявкнул гром, и этот крик, наполненный нечеловеческой мукой, мгновенно стих. «Показалось вроде бы», — с нарастающим беспокойством подумал Матвей Иванович. Он все-таки сделал шаг к окну, откинул на белой раме тугую щеколду и распахнул форточку. Дождь остервенело бил в стекла и стены войсковой канцелярии, булькал в лужах и рвах, залитых водой, полосовал бесновавшиеся волны. Кромешная тьма со всех сторон обволакивала окружающий мир, поглощая все живое, и даже зоркие атаманские глаза ничего не в состоянии были рассмотреть. Но вот ослабли на какие-то мгновения порывы холодного ветра, и опять, уже совершенно явственно, раздался новый вопль отчаяния.
— Лю-ю-ди, спасите! Утопаем! Лю-ю-ди! — звал на этот раз уже один только мужской голос. Новая, но уже не яркая, а хлипкая молния всего лишь на миг разодрала кромешную ночь, но этого мига оказалось достаточно, чтобы увидел Платов кусок берега и фигурки людей, бегающих у самого обреза воды. Он захлопнул форточку, схватил позолоченный колокольчик. Через минуты две на яростный звон вбежал с выпученными от испуга глазами заспанный и малость осовевший от выпитого накануне вина денщик. Из-под низко нахлобученной на хмельные глаза высокой барашковой шапки торчал хрящеватый нос.
— Чего изволите, ваше превосходительство?
— Спишь, пьяная морда! — остервенело завопил Платов. — Батогами завтра велю окрестить на майдане за то, что в таком виде на дежурство явился!
— Виноват, ваше превосходительство, — пробормотал денщик. — Я как есть в самом здравии и форме, а если и употребил малость, так ведь опять же по вашему дозволению и по причине лихоманки. Вы же ведь сами велели нам, казакам, винным зельем от нее, проклятой, спасаться. Вот я и…
— Молчать, окаянный! — оборвал его Платов. — Не слышишь разве, люди у нашего берега тонут. Беги к полицейскому Онуфрию и вместе с ним скликай казаков на помощь. Может, поспеют еще. Вылетай отсюда, чтобы я и духа твоего не чуял боле. Всю атаманскую канцелярию водкой провонял, аспид несчастный.
— Сейчас, ваше превосходительство, — отозвался денщик. Он стремглав выбежал за порог атаманского кабинета, но тотчас же вернулся. — Дозвольте спросить, господин атаман, какого Онуфрия мне кликать? Того ли, что за сгоревшим ветряком живет, или того, что за майданом?
— Дурак! — вконец рассвирепел Матвей Иванович. — Сказано тебе, полицейского Онуфрия.
— Так ведь у нас при войсковой канцелярии всего два полицейских и есть, слава тебе господи! И обоих Онуфриями зовут, — невозмутимо доложил денщик.
— Тьфу ты, черт! — выругался атаман. — А ведь верно. Тащи того, что поближе, утонут ведь!
— Это значит Онуфрия Засыпкина, — пробормотал денщик, — того, что у майдана живет. — И он сломя голову кинулся в дверь.
— Чтобы через двадцать минут о поиске потерпевших мне сообщили! — строго крикнул вдогонку Платов. — Что за люди, почему здесь оказались, спасены или нет.
Тяжелые сапоги денщика гулко прошлепали по скользкому проулку. Платов, привыкший ничему не удивляться, уже спокойно прислушивался к ночным шумам. Шторм явно утихал, молнии перестали чертить небо, волны бились о берег уже не так часто. Будто иссякла сила у разбушевавшейся стихии. Как одинокий путник, оставивший позади себя большую часть пути и присевший отдохнуть, она тоже решила уйти на отдых, оставив в покое утомившихся черкасских казаков, давно уже спавших в своих куренях. Со стороны берега никаких криков о помощи больше не доносилось. Примерно через полчаса в приемную атамана ввалились оба полицейских чина Онуфрия, распатланный денщик и еще с пяток казаков, все вымокшие до нитки.
— Ваше превосходительство, господин атаман, — отрапортовал тот Онуфрий, что жил у майдана, — спасти гибнущих не удалось. Никого мы вблизи от берега не обнаружили… только вот. — И он протянул кусок черного дерева, насквозь пропитанный водой, перетянутый посередине витой красной проволокой.